Выдержки из примечаний автора 31 страница
– Ну вот, пожалуйста, – покачал головой Коппирниг. – Псих, а знает.
– Вот именно.
– Что «вот именно»? – возмутился Коппирниг. – Что «вот именно»? Такие уж вы мудрые? Я от всего откажусь. Только б меня выпустили, я соглашусь со всем, чего они захотят. Что Земля плоская, а ее геометрический центр находится в Иерусалиме. Что Солнце вращается вокруг папы, являющего собой центр вселенной. Все признаю. А впрочем, может, они и правы? Псякрев, их организация существует без малого полторы тысячи лет. Хотя бы уже по этой причине они не могут ошибаться.
– А с каких это пор, – прищурился Шарлей, – годы лечат глупость?
– Да идите вы к дьяволу! – занервничал вольный каменщик. – Сами отправляйтесь на пытки и костер! Я от всего отрекаюсь! Я говорю: и все-таки она НЕ движется, epur NON si muove!
– Впрочем, что я могу знать, – горько проговорил он после недолгого молчания. – Какой из меня астроном? Я человек простой.
– Не верьте ему, господин Шарлей, – проговорил Бонавентура, который в этот момент очнулся от дремы. – Сейчас он так говорит, потому что испугался костра. А какой из него астроном, во Франкенштейне знают все, потому что он каждую ночь на крыше с астролябией высиживает и звезды считает. И не он один в семье, все у них такие здездоведы. У Коппирнигов. Даже самый младший, маленький Миколаек. Так, людишки смеются, мол, первым его словом было «мама», вторым «папа», а третьим «гелиоцентризм».
Чем раньше наступала тьма, тем становилось холодней, тем больше постояльцев вступало в споры и диспуты. Говорили, говорили, говорили. Вначале все вместе, а потом уж каждый сам с собой.
– Разрушат мне institorium. Все разбазарят, пустят по ветру, обратят в прах. Развалят все, чего я добился. Теперешняя молодежь!
– А все бабы – все до единой курвы. По желанию или по принуждению.
– Настанет апокалипсис, не останется ничего. Совсем ничего. Да что вам толковать, профаны.
– А я вам говорю, что с нами покончат раньше. Придет инквизитор, а потом сожгут. И так нам и надо, грешникам, ибо мы на Бога клевету возводили.
– Как солому пожирает язык огненный, а сено исчезает в пламени, так корень их будет гнилью, а поросль словно пыль, схваченная ветром, взметнется, ибо отринули они Законы Господнего Воинства.
– Слышите? Псих, а знает.
– Вот именно.
– Проблема в том, – сказал задумчиво Коппирниг, – что мы слишком много думали.
– О, вот, вот, – подтвердил Фома Альфа. – Никак не избежать нам кары.
– …будут собраны, заключены в темницы, а через много лет покараны…
– Слышите, псих, а знает.
У стены, в отдалении, страдающий dementia и debilitas бормотал и что-то бессвязно толковал. Рядом, на подстилке, Нормальный, охая и постанывая, истязал свои гениталии.
В октябре ударили еще более крепкие холода. Тогда, шестнадцатого – в датах позволял ориентироваться календарь, который Шарлей начертил на стене мелом, украденным у Циркулоса, – в Башню попал знакомый.
Знакомого втащили в Башню не божегробовцы, а вооруженные в кольчугах и стеганых кафтанах. Он сопротивлялся, поэтому получил несколько раз по шее, а с лестницы его просто-напросто сбросили. Он скатился и распластался на глинобитном полу. Обитатели Башни, в том числе Рейневан и Шарлей, смотрели, как он лежит. Как к нему подходит Транквилий со своей палкой.
– Сегодня у нас, – сказал он, по обычаю вначале поприветствовав новичка именем святой Дымпны, покровительницы и заступницы слабых разумом, – сегодня у нас святой Гавл. Однако побывало здесь множество Гавлов, поэтому, чтобы не повторяться… Сегодня у нас еще поминание святого Муммолина… Значит, будешь ты, братец, именоваться Муммолином. Ясно?
Лежащий на полу приподнялся на локтях, глянул на божегробовца. Несколько секунд казалось, что он краткими и тщательно подобранными словами прокомментирует речь Транквилия. Транквилий тоже, видимо, этого ожидал, потому что поднял палку и отступил на шаг, чтобы лучше размахнуться. Но лежащий только скрежетнул зубами и раздробил в них все, что не стал высказывать.
– Ну, – кивнул божегробовец, – понимаю. С Богом, брат.
Лежащий сел. Рейневан едва узнал его. Не было серого плаща, пропала серебряная застежка, пропал шаперон, пропала tiripipe. Облегающий вамс весь в пыли и штукатурке, разорван на обоих подбитых ватой плечах.
– Привет.
Урбан Горн поднял голову. Волосы у него были спутаны. Глаз подбит, губа разбита и опухла.
– Привет, Рейневан, – ответил он, – знаешь, я вовсе не удивлен, увидев тебя в Башне шутов.
– Ты цел? Как чувствуешь себя?
– Прекрасно. Прямо даже восхитительно. Вероятно, солнечный свет источается из моей жопы. Взгляни и проверь. Потому как мне это сделать трудно.
Он встал, ощупал бока. Помассировал крестец.
– Собаку мою убили, – сказал он холодно. – Заколотили. Моего Вельзевула. Ты помнишь Вельзевула?
– Мне очень жаль. – Рейневан прекрасно помнил зубы британа в дюйме от лица. Но ему действительно было искренне жаль.
– Этого я им не прощу, – скрежетнул зубами Горн. – Я с ними расквитаюсь. Когда вырвусь отсюда.
– С этим могут быть некоторые проблемы.
– Знаю.
Во время знакомства Горн и Шарлей долго приглядывались друг к другу, щурясь и покусывая губы. Было видно, что тут попал пройдоха на пройдоху и плут на плута, причем видно это было так явно, что ни один из пройдох ни о чем не спросил другого.
– Итак, – осмотрелся Горн, – мы сидим там, где сидим. Франкенштейн, госпиталь истинных каноников, стражей Гроба Иерусалимского.
– Башня шутов.
– Не только, – слегка прищурился Шарлей. – О чем многоуважаемый господин наверняка знает.
– Многоуважаемый господин, несомненно, знает, – согласился Горн. – Ибо его засадила сюда Инквизиция по епископскому сигнификавиту. Ну что ж, что бы ни говорили о Святом Официуме, их тюрьмы обычно приличны, просторны и опрятны. Здесь тоже, как говорит мне мой нос, принято время от времени котлы опоражнивать, а постояльцы выглядят неплохо… Кажется, божегробовцы заботятся. А как кормят?
– Скверно. Но регулярно.
– Это неплохо. Последней психушкой, с которой мне довелось познакомиться, была флорентийская Pazzeria при Santa Maria Nuova. Надо было видеть тамошних пациентов! Изголодавшиеся, завшивевшие, обросшие, грязные… А здесь? Вас, как вижу, хоть сейчас ко двору. Ну, может, не к императорскому, не в Вавель… Но уже, например, в Вильне вы могли бы появиться в том виде, в каком пребываете сейчас, и не очень бы выделялись. Даааа… Можно, можно было попасть хуже… Если б еще здесь не было ненормальных… буйных, надеюсь, среди них нет? Или, упаси Господи, содомитов?
– Нет, – успокоил Шарлей. – Упасла нас святая Дымпна. Только эти вот. Лежат, бормочут, попердывают. Ничего особенного.
– Прелестно. Ну что ж, побудем немного вместе. А может, и подольше.
– Может, короче, чем вы думаете, – криво усмехнулся демерит. – Мы сидим уже со святого Корнелия. И ежедневно ожидаем инквизитора. Как знать, может, уже сегодня?
– Сегодня нет, – успокоил Урбан Горн. – Завтра тоже нет. У Инквизиции сейчас другие занятия.
Хоть на него и нажимали, к пояснениям Горн приступил лишь после обеда. Который, кстати сказать, откушал с удовольствием. И не побрезговал остатками, которые не доел Рейневан, последнее время чувствовавший себя неважно и теряющий аппетит.
– Его пресветлость епископ вроцлавский Конрад, – объяснил Горн, пальцем выбирая со дна миски последние крупинки, – ударил гуситскую Чехию. Совместно с господином Путой из Частоловиц напал на Находско и Трутновско.
– Крестовый поход?
– Нет. Грабительский рейс.
– Это, – усмехнулся Шарлей, – совершенно одно и то же.
– Ого, – фыркнул Горн – Я собирался спросить, за что многоуважаемый господин сидит, но теперь уже не спрашиваю.
– И очень хорошо. Так что там с тем рейдом?
– Предлогом, если вообще нужен предлог, было якобы ограбление гуситами сборщика податей, совершенное, кажется, тринадцатого октября. Тогда прихватили круглым счетом полторы тысячи с гаком гривен.
– Сколько?
– Я же сказал: говорят, кажется… Никто в это не верит. Но в качестве предлога епископа устроило. Момент он выбрал удачный. Ударил, когда отсутствовали гуситские полевые войска из Градца-Кралове. Тамошний гетман, Ян Чапек из Сана, пошел в то время на Подейштетте, у лужицкой границы. Как отсюда следует, у епископа есть неплохие шпики.
– Ага, наверно. – Шарлей даже не сморгнул. – Продолжайте, господин Горн. Не обращайте внимания на психов. Еще успеете наглядеться.
Урбан Горн оторвал взгляд от Нормального, азартно занимающегося онанизмом. И от одного из дебилов, сосредоточенно возводящего из собственных отходов маленький зиккурат.
– Даааа… На чем это я… Ага, епископ Конрад и господин Пута вошли в Чехию по тракту через Левин и Гомоле. Опустошили и ободрали районы Находа, Трутнова и Визмбурка, сожгли деревни. Не трогали детей, помещавшихся под животом у лошади. Некоторых.
– А потом?
– Потом…
Костер догорал, пламя уже не буйствовало и не трещало, лишь ползало еще по куче дерева. Дерево не сгорело полностью, во-первых, потому что день был пасмурный, во-вторых, потому, что взяли влажное, чтобы еретик не сгорел слишком быстро, а чтобы пошипел и соответствующим образом мог представить себе вкус наказания, ожидающего его в аду. Однако перестарались, не позаботились о сохранении золотой середины, умеренности и компромисса – избыток мокрого материала привел к тому, что деликвент[425]не сгорел, зато очень быстро задохся от дыма. Даже не успел как следует накричаться. И не спалился до конца – привязанный цепью к столбу труп сохранил в общих чертах человекообразный облик. Кровавое, недожаренное мясо во многих местах еще держалось на скелете, кожа свисала скрутившимися косами, а кое-где обнажившаяся кость была скорее красной, нежели черной. Голова испеклась поровнее, обуглившаяся кожа отвалилась от черепа. Белеющие же в раскрытом в предсмертном крике рту зубы придавали всему довольно жуткий вид.
Эта картина, парадоксально, компенсировала разочарование, вызванное слишком быстрой и маломучительной казнью. Она давала, что уж тут долго говорить, лучший психологический эффект. Согнанных на место аутодафе чехов из близлежащей деревни вид какого-нибудь бесформенного шкварка на костре наверняка не потряс бы. Однако, угадывая в недопеченном и скалящем зубы трупе своего недавнего проповедника, чехи надломились вконец. Мужчины дрожали, зажмурив глаза, женщины выли и рыдали, дико орали дети.
Конрад из Олесьницы, епископ Вроцлава, гордо и энергично распрямился в седле так, что аж заскрипели доспехи. Вначале он намеревался произнести перед пленными речь, проповедь, которая должна была вдолбить в головы толпы, какое зло несет с собой ересь, и показать, сколь строгое наказание настигнет вероотступника. Однако раздумал, только смотрел, выпятив губы. Зачем напрасно языком трепать? Славянская голытьба все равно плохо понимала по-немецки. А о наказании за ересь лучше и понятней говорит сожженный труп у столба. Порубленные, искалеченные до неузнаваемости останки, сваленные на костер посреди ржаной стерни. Огонь, мечущийся по крышам поселка. Столбы дыма, бьющие в небо из других подожженных деревень над Метуей. Доносящиеся из сарая ужасные крики молодиц, которых затащили туда на потеху клодненские кнехты господина Путы из Частоловиц.
В толпе чехов буйствовал и свирепствовал отец Мегерлин. В сопровождении нескольких вооруженных доминиканцев священник охотился на гуситов и их сторонников. В этом ему помогал перечень имен, который Мегерлин получил от Биркарта Грелленорта. Однако священник не считал Грелленорта оракулом, а его список – святым делом. Утверждая, что узнает еретика по глазам, ушам и общему выражению лица, попик за время похода нахватал уже в пять раз больше людей, чем их было в списке. Часть приканчивали на месте. Часть шла в путах.
– Как с ними? – подъезжая, спросил епископа маршал Вавшинец фон Рограу. – Ваше преподобие? Что прикажете делать?
– Что и с предыдущими, – сурово взглянул на него Конрад Олесьницкий.
Видя выстраивающихся арбалетчиков и кнехтов с пищалями, толпа чехов подняла жуткий крик. Несколько мужчин вырвались из толпы и кинулись бежать, за ними пустили лошадей, догоняли, рубили и тыкали мечами. Другие сбились в кучу, опускались на колени, падали на землю, мужчины телами заслоняли женщин. Матери – детей.
Арбалетчики крутили вороты.
«Ну что ж, – подумал Кантнер, – в этой толпе наверняка есть какие-то невиновные, возможно, и добрые католики. Но Бог распознает своих агнцев.
Как распознавал в Лангеддоке. В Безье.
Я войду в историю, – подумал он, – защитником истинной веры, истребителем ереси, силезским Симоном де Монфором. Потомки будут вспоминать мое имя с почтением. Так же, как Симона, как Шнекефельда, как Бернара Ги. Это потом. А сегодня? Может быть, сегодня меня наконец оценят в Риме? Может, наконец, будет возвышен Вроцлав до уровня архидиоцезии, а я стану архиепископом Силезии и электором Империи? Может, окончится фарс, установивший, что децезия формально является частью польской церковной провинции и подчиняется – на посмешку, пожалуй, – польскому митрополиту, архиепископу Гнёзна? Ясно, что меня раньше дьяволы разорвут, нежели я признаю полячишку верховенствующим. Но как же унизительно подчиняться какому-то Ястжембцу? Который – ты видишь это, Господи?! – нагло домогается душпастерской визитации! И где? Во Вроцлаве! Поляк – во Вроцлаве! Никогда! Nimmermehr[426]!
Грохнули первые выстрелы, щелкнули тетивами арбалеты, очередные пытающиеся вырваться из котла погибли от мечей. Вопли убиваемых вознеслись к небу. «Этого, – думал епископ Конрад, сдерживая напуганного мерина, – не могут не заметить в Риме, этого не могут не заметить здесь, в Силезии, на пограничье Европы и христианской цивилизации, это я, Конрад Пяст из Олесьницы, высоко держу крест! Это я – истинный bellator Christi, defensor[427]и защитник католицизма. А еретикам и апостатам – кара и бич Божий, flagellanum Dei.
На вопли убиваемых неожиданно наложились крики со стороны скрытого за холмами тракта, через минуту с грохотом копыт оттуда ворвался отряд наездников, галопом мчащихся на восток, к Левинову. За конниками с тарахтеньем мчались телеги, возницы кричали, поднимаясь на козлах, безжалостно хлестали лошадей, пытаясь заставить их бежать быстрее. За телегами гнали мычащих коров, за коровами бежали пешие, громко вопя. Епископ среди гомона не разобрал, что кричат.
Но другие поняли. Расстреливающие чехов кнехты повернулись как один и кинулись бежать вслед за конными, за телегами, за пехотой, уже забившей весь тракт.
– Куда! – зарычал епископ. – Стоять! Что с вами? Что творится?!
– Гуситы! – взвизгнул Отто фон Боршниц. – Гуситы, князь! На нас идут гуситы! Гуситские телеги!
– Ерунда! Нет полевых войск в Градце! Гуситы потянулись на Подьешетье!
– Не все! Не все! Идут, идут на нас! Бежим! Спасайтесь!
– Стоять! – рявкнул, наливаясь кровью, Конрад. – Стойте, трусы! К бою! К бою, собачье племя!
– Спасайся! – завопил проносящийся мимо Миколай Зейдлиц, отмуховский староста. – Гууууситы! Идут на нас! Гуууситы!
– Господин Пута и господин Колдиц уже ушли! Спасайтесь кто может!
– Стойте… – Епископ тщетно пытался перекричать разверзшийся ор и рев. – Господа рыцари! Как же так…
Конь взбесился под ним, поднялся на дыбы, Вавжинец фон Рограу схватил коня за поводья и сдержал.
– Бежим! – крикнул он. – Ваше преосвященство! Надо спасать жизнь!
По тракту продолжали мчаться галопом новые конники, бежали стрелки и латники, среди латников епископ увидел Сандера Больца, Германа Айхельборна в плаще иоаннита, Гануша Ченебиса, Яна Хаугвица, кого-то из Шаффов, которых легко было узнать по видимым издалека щитам pale d'argent et de gueules.[428]За ними с искаженными от ужаса лицами неслись в карьер Маркварт фон Штольберг, Гунтер Бишофштайн. Рамфольд Оппельн, Ничко фон Рунге. Рыцари, еще вчера состязавшиеся в похвальбах, готовые атаковать не только Градец-Кралове, но и сам Градище горы Табор, теперь в панике удирали.
– Спасайся, кто жив! – рявкнул, проносясь мимо, Тристрам Рахенау. – Идет Амброж! Амброоож[429]!
– Христе, смилуйся! – выкрикивал не отстающий от епископского коня пеший поп Мегерлин. – Христе, спаси!
Тракт перегораживала нагруженная телега со сломанным колесом. Ее спихнули и перевернули, в грязь посыпались кувшины, крынки, бочонки, перины, килимы[430], кожухи, башмаки, ломти солонины, другое добро, награбленное в спаленных деревнях. Застряла еще одна телега, за ней вторая, возницы соскакивали и удирали пехом. Дорога уже была усеяна награбленной, брошенной кнехтами добычей. Через минуту среди узелков и узлов с награбленным епископ увидел брошенные щиты, алебарды, бердыши, арбалеты, даже огнестрельное оружие. Облегчившиеся кнехты утекали так прытко, что догоняли конников и латников. Кто не мог догнать, в панике орал и выл. Ревели коровы, блеяли овцы.
– Быстрее, быстрее, ваше преосвященство… – подгонял дрожащим голосом Вавжинец фон Рограу. – Спасаемся… Спасаемся… Лишь бы до Гомоля… до границы…
Посередине тракта, частично втоптанная в землю, обделанная скотиной, обсыпанная баранками и черепками побитых горшков, валялась хоругвь с огромным красным крестом. Знаком Крестового Похода.
Конрад, епископ Вроцлава, закусил губу. И дал коню шпоры. На восток. К Гомолю и Левинской просеке. Спасайся, кто жив. Только б поскорей. Поскорей. Потому что идет…
– Амброж! Идет Амброж!
– Амброж, – покачал головой Шарлей. – Бывший градецкий плебан у Святого Духа. Слышал я о нем. Он был бок о бок с Жижкой до самой смерти. Очень опасный радикал, харизматический народный трибун, истинный предводитель толпы. Умеренные каликстинцы боятся его как огня. Потому что Амброж умеренность взглядов считает предательством идеалов Гуса и Чаши. А при одном движении его головы поднимаются тысячи таборитских цепов.
– Факт, – подтвердил Горн. – Амброж буйствовал уже во время предыдущего епископского рейда в двадцать первом году. Тогда, как вы помните, все окончилось перемирием, которое с епископом Конрадом заключили Генек Крушина и Ченек из Вартенберка. Жаждущий крови монах указал на обоих как на предателей и кунктаторов[431], и толпа кинулась на них с серпами, они едва сумели сбежать. С того времени Амброж не перестает говорить о реванше… Рейнмар, что с тобой?
– Ничего.
– Ты выглядишь так, – опередил его Шарлей, – словно тебя покинул дух. Уж не болен ли ты? Впрочем, не до того. Возвратимся к епископскому рейду, дорогой господин Муммолин. Что у него общего с нашим?
– Епископ наловил гуситов, – пояснил Горн. – Вроде бы. То есть вроде бы гуситов, потому что наловил-то наверняка. Кажется, у него был список, руководствуясь которым он и хватал. Я говорил, что у него отличные шпики?
– Говорили, – кивнул Шарлей. – Значит, Инквизиция занята тем, что вытягивает из пленников показания, то есть вы считаете, что сейчас им будет не до нас.
– Не считаю. Знаю.
Разговор, который не мог не состояться, состоялся вечером.
– Горн.
– Слушаю тебя, юноша, самым внимательным образом.
– Собаки, хоть и жаль животное, у тебя уже нет.
– Трудно, – глаза Урбана сузились, – этого не заметить.
Рейневан громко закашлялся, чтобы обратить внимание Шарлея, который неподалеку играл с Фомой Альфой в шахматы, вылепленные из глины и хлеба.
– Ты не найдешь здесь, – продолжал он, – ни ямы от вывороченного дерева, ни гуморов, ни флюид. Словом, ничего такого, что могло бы тебя удержать от необходимости ответить на мои вопросы. Те самые, которые я задал тебе в Бальбинове, в конюшне моего убитого брата. Ты помнишь, о чем я спросил?
– С памятью у меня все в порядке.
– Прекрасно. Стало быть, ответить на те вопросы тебе также будет несложно. Итак, слушаю. Говори, не тяни.
Урбан Горн подложил руки под голову, потянулся. Потом взглянул Рейневану в глаза.
– Надо же, – сказал он. – Да как резво. И сразу же! А если нет, то что? Что со мной случится, если я не отвечу ни на один вопрос? Исходя в общем-то из справедливого предположения, что я ничем тебе не обязан? И что тогда? Если позволишь спросить?
– Тогда, – Рейневан взглядом удостоверился, что Шарлей слушает, – тебя могут побить. Причем раньше, чем ты успеешь сказать credo in Deum patrem omnipotentem.[432]
Горн какое-то время молчал, не меняя позы и не вынимая, сплетенных рук из-под головы. Наконец сказал:
– Я уже говорил, что не удивился, увидев тебя здесь. Совершенно очевидно, ты пренебрег предостережениями и советами каноника Беесса, не послушался моих, а такое должно было для тебя скверно окончиться, чудо, что ты еще жив. Но уже сидишь, парень. Если ты до сих пор не сообразил, то сообрази: ты сидишь в Башне шутов. И требуешь от меня ответа на вопросы, домогаешься объяснений. Желаешь знать. А что, позволено будет спросить, ты намерен делать с тем, что узнаешь? На что рассчитываешь? Что тебя выпустят отсюда для того, дабы торжественно отметить годовщину отыскания реликвий святого Смарагда? Что тебя освободит чье-то обретенное в результате покаяния добродейство? Так вот, нет, Рейневан из Белявы. Тебя ждет инквизитор и следствие. А ты знаешь, что такое strappado? Как ты думаешь, сколь долго ты выдержишь, когда тебя подтянут за вывернутые за спину руки, предварительно подвесив к ногам сорокафунтовый груз? А под мышки подставив факел. Сколько, по твоему мнению, понадобится времени, чтобы ты запел? Я тебе скажу: прежде, чем ты проговоришь «Veni Sancte Spiritus».[433]
– Почему убили Петерлина? Кто его убил?
– А ты упрям, парень, словно баран. Ты так и не понял меня? Ничего я тебе не скажу, ничего такого, что ты мог бы выболтать на пытках. Игра идет по-крупному, а ставка очень высока.
– Какая игра? – разорался Рейневан. – Какая ставка? Знаешь, где у меня ваши игры? Твои секреты уже давно перестали быть секретами. Дело, которому ты служишь, тоже перестало быть секретом. Ты думаешь, я не могу сложить два и два? Так знай же, я плевал на это. В аду у меня все ваши заговоры и религиозные споры. Слышишь, Горн? Я не требую, чтобы ты выдал сообщников, новые тайники, в которых вы прячете Иоханнеса Виклифа Англичанина, doctor evangelicus super omnes evangelists. Но я должен, черт побери, знать, почему, как и от чьей руки погиб мой брат. И ты мне это скажешь. Даже если мне придется это из тебя выдавить!
– Ого! Гляньте-ка на петушка!
– Вставай! Сейчас получишь по морде.
Горн поднялся. Быстрым, проворным рысьим движением.
– Спокойно, – прошипел он. – Спокойно, юный господин фон Беляу. Без нервов. Горячность вредит красоте. Ты готов испаршивиться? И потерять известный уже во всей Силезии успех у замужних дам?
Откинувшись назад, Рейневан крепко двинул его под колено ударом, которому научился у Шарлея. Застигнутый врасплох Горн упал на колени, но дальше Шарлеева тактика начала давать сбои. От удара, который должен был бы сломать Горну нос, тот ушел почти незаметным, но быстрым движением. Кулак Рейневана лишь скользнул по его уху. Горн предплечьем отразил широкий и довольно неловкий хук, по-рысьи вскочил с колен, отпрыгнул.
– Ну, ну, – сверкнул он зубами. – Кто бы мог подумать. Но если ты так этого хочешь, парень… Я к твоим услугам.
– Горн, – Шарлей, не поворачиваясь, хлебной королевой съел хлебного коня Фомы Альфы, – мы в тюрьме, я знаю правила и не ввяжусь. Но клянусь, все, что ты с ним сделаешь, я сделаю с тобой вдвойне. Особенно включая вывихи и фрактуры.
Дело пошло быстро. Горн подпрыгнул, как истинная рысь, мягко и ловко, танцующе. Рейневан отклонился от первого удара, ответил, даже попав, но только один раз, остальные удары безрезультатно и бессильно скользнули по защитной стойке обеих рук. Горн ударил только два раза, очень быстро. Оба раза точно. Рейневан крепко ударился затылком о глинобитный пол.
– Как дети, – сказал, передвигая короля, Фома Альфа. – Ну право, совсем как дети.
– Тура бьет пешку, – сказал Шарлей. – Шах и мат.
Урбан Горн стоял над Рейневаном, потирая щеку и ухо.
– Я не хочу никогда больше возвращаться к этой теме, – холодно сказал он. – Никогда. Но чтобы не получилось, что мы напрасно дали друг другу по мордам, удовлетворю твое любопытство хоть частично и кое-что скажу. То, что касается твоего брата Петра. Ты хотел знать, кто его убил. Так вот, я не знаю кто, но знаю – что. Более чем ясно, что Петра убил твой роман с Аделью Стерча. Оказавшись поводом, поводом прекрасным, чуть ли не идеально маскирующим истинные причины. Ты не станешь отрицать, что уже и сам догадался об этом. Ты, вроде бы умеешь сложить два и два.
Рейневан стер кровь под носом. И не ответил. Облизнул распухшую губу.
– Рейнмар, – добавил Горн. – Ты скверно выглядишь. Уж нет ли у тебя жара?
Какое-то время Рейневан дулся. На Горна – по известной причине, на Шарлея – потому что тот не вмешался и не поколотил Горна, на Коппирнига за то, что тот храпел, на Бонавентуру за то, что тот вонял, на Циркулоса, на брата Транквилия, на Башню шутов и на весь мир. На Адель де Стерча, потому что та безобразно повела себя по отношению к нему. На Катажину Биберштайн за то, что он безобразно повел себя по отношению к ней.
Вдобавок ко всему он чувствовал себя скверно. Простудился, его знобило, он плохо спал, а просыпался замерзший и весь в поту.
Его мучили сны, в которых все время и непрестанно он чувствовал запах Адели, ее пудры, ее румян, ее помады, ее хны – попеременно с запахом Катажины, ее женственности, девичьего пота, мяты и аира в волосах. Пальцы и ладони помнили повторяющиеся в снах прикосновения и тоже сравнивали. Не переставая сравнивали…
Он просыпался, залитый потом. А наяву вспоминал и не переставал сравнивать.
Скверное настроение усиливали Шарлей и Горн, которые после инцидента подружились, сблизились, по вкусу, видать, пришелся ловкач ловкачу, и притерлись, видать, пройдоха к пройдохе. Посиживая «Под Омегой», ловкачи вели долгие беседы. А на некой проблеме, видимо, увязли, постоянно к ней возвращались. Даже если начинали с совершенно иного, ну, хотя бы с перспективы выбраться из этой дыры.
– Кто знает, – тихо говорил Шарлей, задумчиво обгрызая обломанный ноготь большого пальца. – Кто знает, Горн. Может, нам повезет… У нас, видишь ли, есть некоторая надежда… Кое-кто за пределами этих стен.
– Это кто же? – быстро взглянул на него Горн. – Если можно узнать.
– Узнать? А зачем? Ты знаешь, что такое strappado? Как думаешь, долго ли выдержишь, когда тебя подвесят за…
– Ладно, ладно, успокойся. Интересно, случаем, ваша надежда не в любовнице Рейнмара, Адели де Стерча? Пользующейся сейчас, как болтает народ, большим успехом и влиянием среди силезских Пястов?
– Нет, – возразил Шарлей, которого заметно позабавила яростная мина Рейневана. – На нее-то как раз мы надежд не возлагаем. Наш дорогой Рейнмар и вправду пользуется успехом у слабого пола, но все это не связано ни с какими благами, кроме, разумеется, весьма кратковременной приятности от похендожки.
– Да, да, – как бы задумался Горн, – одного успеха у женщин недостаточно, нужно еще счастье. Хорошая, выражаясь окольно, рука. Тогда есть шансы заработать не только огорчения и утраченные прелести любви, но и какой-то профит. Хотя бы в такой ситуации, как наша. Ведь не кто иной, а именно влюбленная девчушка высвободила из оков Вальгера Удалого. Влюбленная сарацинка вытащила из рабства Уона Бордоского. Литовский князь Витольд сбежал из тюрьмы в замке Трокай с помощью влюбленной жены, княжны Анны… Черт побери, Рейнмар, ты действительно скверно выглядишь.
…Ессе enim veritatem, dilexisti incerta el occulta sapi entae tuae manifestasti mihi. Asperges me hissopo, et mundabor…[434]
– Эй! Не надо ли там кой-кого покропить! Lavabis me… Эй! Не зевай! Да, да, Коппирниг, тебе говорю! А ты, Бонавентура, чего трешься о стену, ровно свинья? Во время молитвы? Достоинства, достоинства больше! И у кого, хотел бы я знать, так ноги воняют? Lavabis me et su per nivem dealbabor. Auditui meo dabis gaudium. Святая Дымпна… А с этим что такое?
– Он болен.
У Рейневана болела спина, на которой он лежал. Он удивился, что лежит, потому что только что, молясь, стоял на коленях. Пол холодил, мороз пробивался сквозь солому, он весь дрожал, щелкал зубами так, что от спазм болели мышцы челюстей.
– Люди! Он же раскален, будто печь Молоха!
Рейневан хотел возразить, сказать, мол, разве они не видят, что он мерзнет, что дрожит от холода. Хотел попросить, чтобы его чем-нибудь накрыли, но не мог выдавить ни звука сквозь звенящие зубы.
– Лежи, не двигайся.
Рядом кто-то хрипел, задыхался от кашля. «Циркулос, кажется, это Циркулос так кашляет», – подумал он, неожиданно удивившись тому, что кашляющего, хоть и лежащего всего в двух шагах от него, он видит как бесформенное, размывчатое пятно. Он заморгал. Не помогло. Почувствовал, что кто-то отирает ему лоб и лицо.
– Лежи спокойно, – голосом Шарлея проговорила плесень на стене. – Лежи.
Он был чем-то накрыт, но кто его накрывал, не помнил. Его уже трясло не так сильно, зубы не отбивали дробь.
– Ты болен.
Он хотел сказать, что лучше знает, в конце концов, он ведь лекарь, изучал медицину в Праге и умеет отличить болезнь от минутного озноба и слабости. К собственному удивлению, из его раскрытого рта вместо мудрой речи вырвался лишь какой-то чудовищный скрип. Он сильно кашлянул, горло заболело и начало печь. Он собрался с силами и кашлянул еще раз. И от усилия потерял сознание.