Апреля 1982 года. Нью-Йорк 5 страница

- Вот уже шестьдесят лет...

Как всегда, микрофон не работал.

Хуриев возвысил голос:

- Вот уже шестьдесят лет... Слышно?

Вместо ответа из зала донеслось:

- Шестьдесят лет свободы не видать...

Капитан Токарь приподнялся, чтобы лучше запомнить нарушителя.

Хуриев заговорил еще громче. Он перечислил главные достижения советской

власти. Вспомнил о победе над Германией. Осветил текущий политический

момент. Бегло остановился на проблеме развернутого строительства коммунизма.

Потом выступил майор из Сыктывкара. Речь шла о побегах и лагерной

дисциплине. Майор говорил тихо, его не слушали...

Затем на сцену вышел лейтенант Родичев. Свое выступление он начал так:

- В народе родился документ...

За этим последовало что-то вроде социалистических обязательств. Я

запомнил фразу: "Сократить число лагерных убийств на двадцать шесть

процентов..."

Прошло около часа. Заключенные тихо беседовали, курили. Задние ряды уже

играли в карты. Вдоль стен бесшумно передвигались надзиратели.

Затем Хуриев объявил:

- Концерт!

Сначала незнакомый зек прочитал две басни Крылова. Изображая стрекозу,

он разворачивал бумажный веер. Переключаясь на муравья, размахивал

воображаемой лопатой.

Потом завбаней Тарасюк жонглировал электрическими лампочками. Их

становилось все больше. В конце Тарасюк подбросил их одновременно. Затем

оттянул на животе резинку, и лампочки попадали в сатиновые шаровары.

Затем лейтенант Родичев прочитал стихотворение Маяковского. Он

расставил ноги и пытался говорить басом.

Его сменил рецидивист Шушаня, который без аккомпанемента исполнил

"Цыганочку". Когда ему хлопали, он воскликнул:

- Жаль, сапоги лакшовые, не тот эффект!..

Потом объявили нарядчика Логинова "в сопровождении гитары".

Он вышел, поклонился, тронул струны и запел:

Цыганка с картами, глаза упрямые,

Монисто древнее и нитка бус.

Хотел судьбу пытать бубновой дамою,

Да снова выпал мне пиковый туз.

Зачем же ты, судьба моя несчастная,

Опять ведешь меня дорогой слез?

Колючка ржавая, решетка частая,

Вагон столыпинский и шум колес...

Логинову долго хлопали и просили спеть на "бис". Однако замполит был

против. Он вышел и сказал:

- Как говорится, хорошего понемножку...

Затем поправил ремень, дождался тишины и выкрикнул:

- Революционная пьеса "Кремлевские звезды". Роли исполняют заключенные

Усть-Вымского лагпункта. Владимир Ильич Ленин - заключенный Гурин. Феликс

Эдмундович Дзержинский - заключенный Цуриков. Красноармеец Тимофей -

заключенный Чмыхалов. Купеческая дочь Полина - работница АХЧ Лебедева Тамара

Евгеньевна... Итак, Москва, тысяча девятьсот восемнадцатый год...

Хуриев, пятясь, удалился. На просцениум вынесли стул и голубую фанерную

тумбу. Затем на сцену поднялся Цуриков в диагоналевой гимнастерке. Он

почесал ногу, сел и глубоко задумался. Потом вспомнил, что болен, и начал

усиленно кашлять. Он кашлял так, что гимнастерка вылезла из-под ремня.

А Ленин все не появлялся. Из-за кулис с опозданием вынесли телефонный

аппарат без провода. Цуриков перестал кашлять, снял трубку и задумался еще

глубже.

Из зала ободряюще крикнули:

- Давай, Мотыль, не тяни резину.

Тут появился Ленин с огромным желтым чемоданом в руке.

- Здравствуйте, Феликс Эдмундович.

- Здрасьте, - не вставая, ответил Дзержинский.

Гурин опустил чемодан и, хитро прищурившись, спросил:

- Знаете, Феликс Эдмундович, что это такое?

- Чемодан, Владимир Ильич.

- А для чего он, вы знаете?

- Понятия не имею.

Цуриков даже слегка отвернулся, демонстрируя полное равнодушие.

Из зала крикнули еще раз:

- Встань, Мотылина! Как ты с паханом базаришь?

- Ша! - ответил Цуриков. - Разберемся... Много вас тут шибко грамотных.

Он неохотно приподнялся. Гурин дождался тишины и продолжал:

- Чемоданчик для вас, Феликс Эдмундович. Чтобы вы, батенька, срочно

поехали отдыхать.

- Не могу, Владимир Ильич, контрреволюция повсюду. Меньшевики, эсеры, -

Цуриков сердито оглядел притихший зал, - буржуазные... как их?

- Лазутчики? - переспросил Гурин.

- Во-во...

- Ваше здоровье, Феликс Эдмундович, принадлежит революции. Мы с

товарищами посовещались и решили - вы должны отдохнуть. Говорю вам это как

предсовнаркома...

Цуриков молчал.

- Вы меня поняли, Феликс Эдмундович?

- Понял, - ответил Цуриков, глупо ухмыляясь.

Он явно забыл текст.

Хуриев подошел к сцене и громко зашептал:

- Делайте что хотите...

- А чего мне хотеть? - таким же громким шепотом выговорил Цуриков. -

Если память дырявая стала...

- Делайте что хотите, - громче повторил замполит, - а службу я не

брошу...

- Ясно, - сказал Цуриков, - не брошу...

Ленин перебил его:

- Главное достояние революции - люди. Беречь их - дело архиважное...

Так что собирайтесь, и в Крым, батенька, в Крым!

- Рано, Владимир Ильич, рано... Вот покончим с меньшевиками, обезглавим

буржуазную кобру...

- Не кобру, а гидру, - подсказал Хуриев.

- Один черт, - махнул рукой Дзержинский.

Дальше все шло более или менее гладко. Ленин уговаривал, Дзержинский не

соглашался. Несколько раз Цуриков сильно повысил голос.

Затем на сцену вышел Тимофей. Кожаный пиджак лейтенанта Рогачева

напоминал чекистскую тужурку.

Полина звала Тимофея бежать на край света.

- К Врангелю, что ли? - спрашивал жених и хватался за несуществующий

маузер. Из зала кричали:

- Шнырь, заходи с червей! Тащи ее в койку! Докажи, что у тебя в штанах

еще кудахчет!..

Лебедева гневно топала ногой, одергивала бархатное платье. И вновь

подступала к Тимофею:

- Загубил ты мои лучшие годы! Бросил ты меня одну, как во поле

рябину!..

Но публика сочувствовала Тимофею. Из зала доносилось:

- Ишь как шерудит, профура! Видит, что ее свеча догорает...

Другие возражали:

- Не пугайте артистку, козлы! Дайте сеансу набраться!

Затем распахнулась дверь сарая и опер Борташевич крикнул:

- Судебный конвой, на выход! Любченко, Гусев, Коралис, получите оружие!

Сержант Лахно - бегом за документами!..

Четверо конвойных потянулись к выходу.

- Извиняюсь, - сказал Борташевич.

- Продолжайте, - махнул рукой Хуриев.

Представление шло к финальной сцене. Чемоданчик был спрятан до лучших

времен. Феликс Дзержинский остался на боевом посту. Купеческая дочь забыла о

своих притязаниях...

Хуриев отыскал меня глазами и с удовлетворением кивнул. В первом ряду

довольно щурился майор Амосов.

Наконец Владимир Ильич шагнул к микрофону. Несколько секунд он молчал.

Затем его лицо озарилось светом исторического предвидения.

- Кто это?! - воскликнул Гурин. - Кто это?!

Из темноты глядели на вождя худые, бледные физиономии.

- Кто это? Чьи это счастливые юные лица? Чьи это веселью блестящие

глаза? Неужели это молодежь семидесятых?..

В голосе артиста зазвенели романтические нотки. Речь его была окрашена

неподдельным волнением. Он жестикулировал. Его сильная, покрытая татуировкой

кисть указывала в небо.

- Неужели это те, ради кого мы возводили баррикады? Неужели это славные

внуки революции?..

Сначала неуверенно засмеялись в первом ряду. Через секунду хохотали

все. В общем хоре слышался бас майора Амосова. Тонко вскрикивала Лебедева.

Хлопал себя руками по бедрам Геша Чныхалов. Цуриков на сцене отклеил бородку

и застенчиво положил ее возле телефона.

Владимир Ильич пытался говорить:

- Завидую вам, посланцы будущего! Это для вас зажигали мы первые

огоньки новостроек! Это ради вас... Дослушайте же, псы! Осталось с гулькин

хер!..

Зал ответил Гурину страшным неутихающим воем:

- Замри, картавый, перед беспредельщиной!..

- Эй, кто там ближе, пощекотите этого Мопассана!..

- Линяй отсюда, дядя, подгорели кренделя!..

Хуриев протиснулся к сцене и дернул вождя за брюки:

- Пойте!

- Уже? - спросил Гурин. - Там осталось буквально два предложения.

Насчет буржуазии и про звезды.

- Буржуазию - отставить. Переходите к звездам. И сразу запевайте

"Интернационал".

- Договорились...

Гурин, надсаживаясь, выкрикнул:

- Кончайте базарить!

И мстительным тоном добавил:

- Так пусть же светят вам, дети грядущего, наши кремлевские звезды!..

- Поехали! - скомандовал Хуриев.

Взмахнув ружейным шомполом, он начал дирижировать.

Зал чуть притих. Гурин неожиданно красивым, чистым и звонким тенором

вывел:

...Вставай, проклятьем заклейменный...

И дальше, в наступившей тишине:

...Весь мир голодных и рабов...

Он вдруг странно преобразился. Сейчас это был деревенский мужик,

таинственный и хитрый, как его недавние предки. Лицо его казалось отрешенным

и грубым. Глаза были полузакрыты.

Внезапно его поддержали. Сначала один неуверенный голос, потом второй и

третий. И вот я уже слышу нестройный распадающийся хор:

...Кипит наш разум возмущенный,

На смертный бой идти готов...

Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли.

Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя

революции застыла странная мечтательная улыбка...

...Весь мир насилья мы разрушим

До основанья, а затем...

Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей

особенной, небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода,

памяти, злобы... От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-то

это заметил...

А потом все стихло. Последний куплет дотянули одинокие, смущенные

голоса.

- Представление окончено, - сказал Хуриев,

Опрокидывая скамейки, заключенные направились к выходу.

Июня 1982 года. Нью-Йорк

Полагаю, наше сочинение близится к финалу. Остался последний кусок

страниц на двадцать. Еще кое-что я сознательно решил не включать.

Я решил пренебречь самыми дикими, кровавыми и чудовищными эпизодами

лагерной жизни. Мне кажется, они выглядели бы спекулятивно. Эффект

заключался бы не в художественной ткани, а в самом материале.

Я пишу - не физиологические очерки. Я вообще пишу не о тюрьме и зеках.

Мне бы хотелось написать о жизни и людях. И не в кунсткамеру я приглашаю

своих читателей.

Развеется, я мог нагородить бог знает что. Я знал человека, который

вытатуировал у себя на лбу: "Раб МВД". После чего был натурально

скальпирован двумя тюремными лекарями. Я видел массовые оргии лесбиянок на

крыше барака. Видел, как насиловали овцу. (Для удобства рецидивист Шушаня

сунул ее задние ноги в кирзовые прохаря.) Я был на свадьбе лагерных

педерастов и даже крикнул: "Горько".

Еще раз говорю, меня интересует жизнь, а не тюрьма. И - люди, а не

монстры.

И меня абсолютно не привлекают лавры современного Вергилия. (При всей

моей любви к Шаламову.) Достаточно того, что я работал экскурсоводом в

Пушкинском заповеднике.

Недавно злющий Гелис мне сказал:

- Ты все боишься, чтобы не получилось как у Шаламова. Не бойся. Не

получится...

Я понимаю, это так, мягкая дружеская ирония. И все-таки зачем же

переписывать Шаламова? Или даже Толстого вместе с Пушкиным, Лермонтовым,

Ржевским?.. Зачем перекраивать Александра Дюма, как это сделал Фицджеральд?

"Великий Гетсби" - замечательная книга. И все-таки я предпочитаю "Графа

Монте-Кристо"...

Я всегда мечтал быть учеником собственных идей. Может, я достигну этого

в преклонные годы...

Итак, самые душераздирающие подробности лагерной жизни я, как

говорится, опустил. Я не сулил читателям эффектных зрелищ. Мне хотелось

подвести их к зеркалу.

Есть и другая крайность. А именно - до самозабвения погрузиться в

эстетику. Вообще забыть о том, что лагерь - гнусен. И живописать его в

орнаментальных традициях юго-западной школы.

Крайностей, таким образом, две. Я мог рассказать о человеке, который

зашил свой глаз. И о человеке, который выкормил раненого щегленка на

лесоповале. О растратчике Яковлеве, прибившем свою мошонку к нарам. И о

щипаче Буркове, рыдавшем на похоронах майского жука...

Короче, если вам покажется, что не хватает мерзости - добавим. А если

все наоборот, опять же - дело поправимое...

Когда меня связали телефонным проводом, я успокоился. Голова моя лежала

у радиатора парового отопления. Ноги же, обутые в грубые кирзовые сапоги, -

под люстрой. Там, где месяц назад стояла елка...

Я слышал, как выдавали оружие наряду. Как лейтенант Хуриев

инструктировал солдат. Я знал, что они сейчас выйдут на мороз. Дальше будут

идти по черным трапам, вдоль зоны, мимо рвущихся собак. И каждый будет

освещать фонариком лицо, чтобы солдат на вышке мог его узнать...

Первым делом я решил объявить голодовку. Я стал ждать ужина, чтобы не

притронуться к еде. Ужина мне так и не принесли...

Я слышал, как вернулись часовые. Как они зашли в ружейный парк. Как с

грохотом швыряли инструктору через барьер подсумки с двумя магазинами. Как

ставили в пирамиду белые от инея автоматы. И как передвигали легкие

дюралевые табуретки в столовой. А затем ругали повара Балодиса, оставившего

им несколько луковиц, сало и хлеб. Но, как я догадался, забывшего про

соль...

Трезвея от холода, я начал вспоминать, как это было. Днем мы напились с

бесконвойниками, которые пытались меня обнимать и все твердили:

- Боб, ты единственный в Устьвымлаге - человек!..

Затем мы отправились через поселок в сторону кильдима. Около почты

встретили леспромхозовского фельдшера Штерна. Фидель подошел к нему. Сорвал

ондатровую шапку. Зачерпнул снега и опять надел. Мы шли дальше, а по лицу

фельдшера стекала грязная вода.

Потом мы зашли в кильдим и спросили у Тонечки бормотухи. Она сказала,

что дешевой выпивки нет. Тогда мы закричали, что это все равно. Потому что

деньги все равно уже кончились.

Она говорит:

- Вымойте полы на складе. Я вам дам по фунфурику одеколона...

Тонечка пошла за водой. Вернулась через несколько минут. От бадьи шел

пар.

Мы сняли гимнастерки. Скрутили их в жгуты. Окунули в бадью и начали

тереть дощатый пол. Мы с Балодисом работали добросовестно. А Фидель почти не

мешал.

Потом мы выпили немного одеколона. Мы просто утомились ждать. Он

страшно медленно переливался в кружки.

Вкус был ужасный, и мы закусили барбарисками. Мы жевали их вместе с

прилипшей к ним оберточной бумагой.

Тонечка сказала: "На здоровье!"

Латыш Балодис подмигнул ей и спрашивает Фиделя:

- Ты бы мог?

А Фидель ему и отвечает:

- За миллион и то с похмелья...

Когда мы вышли, было уже темно. Над лесобиржей и в поселке зажглись

огни.

Мы прошли вдоль конюшни, где стояли телеги без лошадей. Фидель затянул:

"Мы идем по Уругваю!.." А Балодис схватил гитару и ударил ее об дерево.

Обломки мы кинули в прорубь.

Я поглядел на звезды. У меня закружилась голова... В этот момент Фидель

полез на телеграфный столб. Да еще с перочинным ножом в зубах. Парень он был

технически грамотный и рассчитывал что-нибудь испортить. Он забирался выше и

выше. Тень от него стала огромной. Неожиданно он крикнул: "Мама!" - и упал с

десятиметровой высоты. Мы бросились к нему. Но Фидель поднялся, отряхнул

снег и говорит:

- Падать - не залазить!..

Стали искать нож. Балодис говорит:

- Видно, ты его проглотил.

- Пусть, - сказал Фидель, - у меня их два...

Потом мы отправились в казарму. Навстречу выехал хлебный фургон. Мы

пошли вперед, не сворачивая. Водитель затормозил, свернул и поломал чью-то

ограду...

Когда мы вернулись, служебный наряд чистил оружие. Мы зашли в столовую

и поели холодного рассольника. Фидель хотел помочиться в бачок, который

стоял на табурете. Но мы с Балодисом ему отсоветовали.

Потом мы зашли в ленкомнату. Расселись вокруг стола. Он был накрыт

кумачовой скатертью. Кругом алели стенды, плакаты и лозунги. Наверху мерцала

люстра. В углу лежала свернутая трубкой новогодняя "Молния"...

- Скоро ли коммунизм наступит? - поинтересовался Фидель.

- Если верить газетам, то завтра. А что?

- А то, что у меня потребности накопились.

- В смысле - добавить? - оживился Балодис.

- Ну, - кивнул Фидель.

Я говорю:

- А как у тебя насчет способностей?

- Прекрасно, - ответил Фидель, - способностей у меня навалом.

- Матом выражаться, - подсказал Балодис.

- Не только, - ответил Фидель.

Он начал расставлять шахматные фигуры. Я положил голову на скатерть. А

Балодис стал разглядывать фотографии членов Политбюро ЦК. Потом он сказал:

- Вот так фамилия - Челюсть!

Тут в ленкомнату заглянул старшина Евченко.

- Ложились бы, хлопцы! - сказал он.

А Фидель как закричит:

- Почему кругом несправедливость, старшина? Объясните, почему? Вор,

положим, сидит за дело. А мы-то за что пропадаем?!

- Кто же виноват? - говорит старшина.

Я говорю:

- Если бы мне показали человека, который виноват... На котором вина за

все мои горести... Я бы его тут же придушил...

- Шли бы спать, - произнес Евченко.

Тут мы встали и ушли не попрощавшись. А Фидель - тот даже задел

старшину. Покурили, сидя во дворе на бревнах. Затем направились в хозчасть.

- Боб, иди в зону, - сказал Фидель, - и принеси горючего. А то мотор

глохнет.

- Давай, - подхватил Балодис, - в кильдиме шнапса нет, а у зеков -

сколько угодно. Дадут без разговоров, вот увидишь. Знают, что и мы в долгу

не останемся.

Он потянул Фиделя за рукав:

- Дай папиросу.

- Курить вредно, - заявил Фидель, - табак отрицательно действует на

сердце.

- Нет, полезно, - сказал Балодис, - еще полезней водки. А вредно знаешь

что? На вышке стоять.

- Самое вредное, - говорит Фидель, - это политзанятия. И когда бежишь в

противогазе.

- И строевая подготовка, - добавил я...

В зону меня не пустили. Контролер на вахте спрашивает:

- Ты куда?

- В зону, естественно.

- По личному делу?

- Нет, - говорю, - по общественному.

- За водкой, что ли?

- Ну.

- Поворачивай обратно!

- Ого, - говорю, - вот это соцзаконность! Значит - пускай ее выпьет

какой-нибудь рецидивист? И совершит повторное уголовно наказуемое деяние?..

- Ты ходишь за водкой. Общаешься с контингентом. А потом он использует

тебя в сомнительных целях.

- Кто это - он?

- Контингент... У тебя должен быть антагонизм по части зеков. Ты должен

их ненавидеть. А разве ты их ненавидишь? Что-то не заметно. Спрашивается,

где же твой антагонизм?

- Нет у меня антагонизма. Даже к тебе, мудила...

- То-то, - неожиданно высказался контролер и добавил: - Хочешь, я тебе

из личных запасов налью?

- Давай, - говорю, - только антагонизма все равно не жди...

Я шел в казарму спотыкаясь. В темноте миновал заснеженный плац.

Оказался в сушилке, где топилась печь. На крючьях висели бушлаты и

полушубки.

Фидель рванулся ко мне, опрокинул стул. Когда я сказал, что водки нет,

он заплакал.

Я спросил:

- А где Балодис?

Фидель говорит:

- Все спят. Мы теперь одни.

Тут и я чуть не заплакал. Я представил себе, что мы одни на земле. Кто

же нас полюбит? Кто же о нас позаботится?..

Фидель шевельнул гармошку, издав резкий, пронзительный звук.

- Гляди, - сказал он, - впервые беру инструмент, а получается не худо.

Что тебе сыграть, Баха или Моцарта?..

- Моцарта, - сказал я, - а то караульная смена проснется. По рылу можно

схлопотать... Мы помолчали.

- У Дзавашвили чача есть, - сказал Фидель, - только он не даст. Пошли?

- Неохота связываться.

- Почему это?

- Неохота, и все.

- Может, ты его боишься?

- Чего мне бояться? Плевал я...

- Нет, ты боишься. Я давно заметил.

- Может, я и тебя боюсь? Может, я вообще и Когана боюсь?

- Когана ты не боишься. И меня не боишься. А Дзавашвили боишься. Все

грузины с ножами ходят. Если что, за ножи берутся. У Дзавашвили вот такой

саксан. Не умещается за голенищем...

- Пошли, - говорю.

Андзор Дззвашвили спал возле окна. Даже во сне его лицо было красивым и

немного заносчивым. Фидель разбудил его и говорит:

- Слышь, нерусский, дал бы чачи...

Дзавашвили проснулся в испуге. Так просыпаются все солдаты лагерной

охраны, если их будят неожиданно. Он сунул руку под матрас. Затем вгляделся

и говорит:

- Какая чача, дорогой, спать надо!

- Дай, - твердит Фидель, - мы с Бобом похмеляемся.

- Как же ты завтра на службу пойдешь? - говорит Андзор.

А Фидель отвечает:

- Не твоих усов дело.

Андзор повернулся спиной. Тут Фидель как закричит:

- Как же это ты, падла, русскому солдату чачи не даешь?!

- Кто здесь русский? - говорит Андзор. - Ты русский? Ты - не русский.

Ты - алкоголист!

Тут и началось. Андзор кричит:

- Шалва! Гиго! Вай мэ! Арунда!..

Прибежали грузины в белье, загорелые даже на Севере. Они стали так

жестикулировать, что у Фиделя пошла кровь из носа.

Тут началась драка, которую много лет помнили в охране. Шесть раз я

падал. Раза три вставал. Наконец меня связали телефонным проводом и отнесли

в ленкомнату. Но даже здесь я все еще преследовал кого-то. Связанный,

лежащий на шершавых досках. Наверное, это и был тот самый человек. Виновник

бесчисленных превратностей моей судьбы...

...К утру всегда настроение портится. Особенно если спишь на холодных

досках. Да еще связанный телефонным проводом.

Я стал прислушиваться. Повар с грохотом опустил дрова на кровельный

лист. Звякнули ведра. Затем прошел дневальный. А потом захлопали двери, и

все наполнилось особым шумом. Шумом казармы, где живут одни мужчины и ходят

в тяжелых сапогах.

Через несколько минут в ленкомнату заглянул старшина Евченко. Он,

наклонившись, разрезал штыком телефонный провод.

- Спасибо, - говорю, - товарищ Евченко. Я, между прочим, этого так не

оставлю. Все расскажу корреспонденту "Голоса Америки".

- Давай, - говорит старшина, - у нас таких корреспондентов - целая

зона.

Потом он сказал, что меня вызывает капитан Токарь.

Я шел в канцелярию, потирая запястья. Токарь встал из-за стола. У окна

расположился недавно сменивший меня писарь Богословский.

- В этот раз я прощать не собираюсь, - заявил капитан, - хватит! С

расконвоированными пили?

- Кто, я?

- Вы.

- Ну уж, пил... Так, выпил...

- Просто ради интереса - сколько?

- Не знаю, - сказал я, - знаю, что пил из консервной банки.

- Товарищ капитан, - вмешался Богословский, - он не отрицает. Он

раскаивается...

Капитан рассердился:

- Я все это слышал - надоело! В этот раз пусть трибунал решает. Старой

ВОХРы больше нет. Мы, слава Богу, принадлежим к регулярной армии...

Он повернулся ко мне:

- Вы принесли команде несколько ЧП. Вы срываете политзанятия. Задаете

провокационные вопросы лейтенанту Хуриеву. Вчера учинили побоище с

нехорошим, шовинистическим душком. Вот медицинское заключение, подписанное

доктором Явшицем...

Капитан достал из папки желтоватый бланк.

- Товарищ капитан, - вставил Богословский, - написать можно что угодно.

Токарь отмахнулся и прочел:

- "...Сержанту Годеридзе нанесено телесное повреждение в количестве

шести зубов..."

Он выругался и добавил:

- "...От клыка до клыка - включительно..." Что вы на это скажете?

- Авитаминоз, - сказал я.

- Что?!

- Авитаминоз, - говорю, - кормят паршиво. Зубы у всех шатаются. Чуть

заденешь, и привет.

Капитан подозрительно взглянул на дверь. Затем распахнул ее. Там стоял

Фидель и подслушивал.

- Здрасьте, товарищ капитан, - сказал он.

- Ну вот, - сказал Токарь, - вот и прекрасно. Петров вас и

отконвоирует.

- Я не могу его конвоировать, - сказал Фидель, - потому что он мой

друг. Я не могу конвоировать друга. У меня нет антагонизма...

- А пить с ним вы можете?

- Больше не повторится, - сказал Фидель.

- Достаточно, - капитан поправил гимнастерку, - снимайте ремень. Я

снял.

- Положите на стол.

Я бросил ремень на стол. Медная бляха ударила по стеклу.

- Возьмите ремень! - крикнул Токарь. Я взял.

- Положите на стол!

Я положил.

- Ефрейтор Петров, берите оружие и марш к старшине за документами!

- Автомат-то зачем?

- Выполняйте! А то - поменяетесь местами!

Тут я говорю:

- Поесть бы надо. Не имеете права голодом морить.

- Права свои вы знаете, - усмехнулся Токарь, - но и я свои знаю...

Когда мы вышли, я сказал Фиделю:

- Ладно, не расстраивайся. Не ты, значит - другой...

Затем мы позавтракали овсяной кашей. Сунули в карманы хлеб. Оделись

потеплее и вышли на крыльцо.

Фидель достал из подсумка обойму, тут же, на ступеньках, зарядил

автомат.

- Пошли, - говорю, - нечего время терять.

Мы направились к переезду. Там можно было сесть в попутный грузовик или

лесовоз.

Позади оставался казарменный вылинявший флаг, унылые деревья над

забором и мутное белое солнце.

Шлагбаум был опущен. Фидель курил. Я наблюдал, как мимо проносится

состав. Мне удалось разглядеть голубые занавески, термос, лампу... Мужчину с

папиросой... Я даже заметил, что он в пижаме.

Все это было тошно...

Рядом затормозил лесовоз. Фидель махнул рукой шоферу. Мы оказались в

тесной кабине, где пахло бензином.

Фидель поставил автомат между колен. Мы закурили. Шофер повернулся ко

мне и спрашивает:

- За что тебя, парень? Я говорю:

- Критиковал начальство...

Около водокачки дорога свернула к поселку. Я вынул из кармана часы без

ремешка, показал шоферу, говорю:

- Купи.

- А ходят?

- Еще как! На два часа точней кремлевских!

- Сколько?

- Пять колов.

- Пять?!

- Ну - семь.

Шофер остановил машину. Вынул деньги. Дал мне пять рублей. Потом

спросил:

- Зачем тебе на гауптвахте деньги?

- Бедным помогать, - ответил я.

Шофер ухмыльнулся. Затем он еще долго разглядывал часы и прикладывал к

уху.

- Тестю, - говорит, - преподнесу на именины, старому козлу...

Мы вышли из кабины. Темнеющая между сугробами лежневая дорога вела к

поселку.

Он встретил нас гудением движка и скрипом полозьев. Обдал сквозняком

пустынных улиц. Собак здесь попадалось больше, чем людей.

Путь наш лежал через Весляну. Мимо полуразвалившихся каменных ворот

тарного цеха. Мимо изб, погребенных в снегу. Мимо столовой, из распахнутых

дверей которой валил белый пар. Мимо гаража с автомашинами, развернутыми

одинаково, как лошади в ночном. Мимо клуба с громкоговорителем над чердачным

окошком. И потом вдоль забора с фанерными будками через каждые шестьдесят

метров.

Дальше, за холмом, тянулись серые корпуса головного лагпункта. Там

возвышалось двухэтажное кирпичное здание штаба, набитого офицерами, стуком

пишущих машинок и бесчисленными армейскими реликвиями. Там, за металлической

дверью, ждала нас хорошо оборудованная гауптвахта с цементным полом. Да еще

- с голыми нарами без плинтусов.

Уже различимы были ворота с пятиконечной звездой...

- Мы тебя на поруки возьмем, - сказал Фидель, - увидишь.

Наши рекомендации