Iv. обед
Леди Элисон Черрел, урожденная Хитфилд, дочь первого графа Кемдена и жена королевского адвоката Лайонеля Черрела, еще не старого человека, приходившегося Майклу дядей, была очаровательной женщиной, воспитанной в той среде, которую принято считать центром общества. Это была группа людей неглупых, энергичных, с большим вкусом и большими деньгами. «Голубая кровь» их предков определяла их политические связи, но они держались в стороне от «Шутников» и прочих скучных мест, посещаемых представителями привилегированной касты. Эти люди — веселые, обаятельные, непринужденные — были, по мнению Майкла, «снобы, дружочек, и в эстетическом и в умственном отношении, только они никогда этого не замечают. Они считают себя гвоздем мироздания, всегда оживлены, здоровы, современны, хорошо воспитаны, умны, Они просто не могут вообразить равных себе. Но, понимаешь, воображение у них не такое уж богатое. Вся их творческая энергия уместится в пинтовой кружке. Взять хотя бы их книги — всегда они пишут о чем-то: о философии, спиритизме, поэзии, рыбной ловле, о себе самих; даже писать сонеты они перестают еще в юности, до двадцати пяти лет. Они знают все — кроме людей, не принадлежащих к их кругу. Да, они, конечно, работают, они хозяева, и как же иначе: ведь таких умных, таких энергичных и культурных людей нигде не найти. Но эта работа сводится к топтанию на одном месте в своем несчастном замкнутом кругу. Для них он — весь мир; могло быть и хуже! Они создали свой собственный золотой век, только война его малость подпортила».
Элисон Черрел, всецело связанная с этим миром, таким остроумно-задушевным, веселым, непринужденным и уютным, жила в двух шагах от Флер, в особняке, который был по архитектуре приятнее многих лондонских особняков. В сорок лет, имея троих детей, она сохранила свою незаурядную красоту, слегка поблекшую от усиленной умственной и физической деятельности. Как человек увлекающийся, она любила Майкла, несмотря на его чудаческие выпады, так что его матримониальная авантюра сразу заинтересовала ее. Флер была изящна, обладала живым природным умом — новой племянницей безусловно стоило заняться. Но несмотря на то, что Флер была податлива и умела приспособляться к людям, она мало поддалась обработке; она продолжала задевать любопытство леди Элисон, которая привыкла к тесному кружку избранных и испытывала какое-то острое чувство, сталкиваясь с новым поколением на медном полу в гостиной Флер. Там она встречала полную непочтительность ко всему на свете, которая, если не принимать ее всерьез, очень будоражила ее мысли. В этой гостиной она чувствовала себя почти что отсталой. Это было даже пикантно.
Приняв от Флер по телефону заказ на Гэрдона Минхо, леди Элисон сразу позвонила писателю. Она была с ним знакома — правда, не очень близко. Никто не был с ним близко знаком. Он был всегда любезен, вежлив, молчалив, немного скучноват и серьезен. Но он обладал обезоруживающей улыбкой — иногда иронической, иногда дружелюбной. Его книги были то едкими, то сентиментальными. Считалось хорошим тоном бранить его и за то и за другое — и все-таки он продолжал существовать.
Леди Элисон позвонила ему: не придет ли он завтра на обед к ее племяннику, Майклу Монту, познакомиться с молодым поколением?
В его ответе прозвучал неожиданный энтузиазм:
— С удовольствием! Фрак или смокинг?
— Как мило с вашей стороны! Вам будут страшно рады. Я думаю, лучше во фраке, — завтра вторая годовщина их свадьбы. — Она повесила трубку, подумав: «Должно быть, он пишет о них книгу».
Сознание ответственности заставило ее приехать рано.
Она приехала с таким чувством, что ее ждут занятные приключения: в кругах ее мужа решались большие дела, и ей было приятно переменить обстановку после целого дня суеты по поводу событий в «Клубе шутников». Ее принял один Тинг-а-Линг, сидевший спиной к камину, и удостоил ее только взглядом. Усевшись на изумрудно-зеленый диван, она сказала:
— Ну ты, смешной зверек, неужели не узнаешь меня после такого долгого знакомства?
Блестящие черные глаза Тинга словно говорили: «Знаю, что вы тут часто бываете; все на свете повторяется. И будущее не сулит ничего нового».
Леди Элисон задумалась. Новое поколение! Хочется ли ей, чтобы ее дочери принадлежали к нему? Ей было бы интересно поговорить об этом с мистером Минхо — перед войной они так чудесно беседовали с ним в Бичгрове. Девять лет назад! Сибил было шесть лет, Джоун — всего четыре года! Время идет, все меняется. Новое поколение! А в чем разница? «У нас было больше традиций», — тихо проговорила она.
Легкий шум заставил ее поднять глаза, устремленные на носок туфли. Тинг-а-Линг хлопал хвостом по ковру, словно аплодируя. Голос Флер раздался у нее за спиной:
— Дорогая, я страшно опоздала. До чего мило с вашей стороны, что вы раздобыли мне мистера Минхо! Надеюсь, наши будут хорошо себя вести. Во всяком случае, сидеть он будет между вами и мной. Я его посажу у верхнего конца стола, а Майкла — напротив, между Полиной Эпшир и Эмебел Нэйзинг. Слева от вас — Сибли, справа от меня — Обри, потом Неста Горз и Уолтер Нэйзинг, а напротив них Линда Фру и Чарлз Эпшир. Всего двенадцать человек. Вы со всеми знакомы. Да, не обращайте внимания, если Нэйзинги и Неста будут курить в антрактах между блюдами. Эмебел обязательно будет курить. Она из Виргинии — и у нее это реакция. Надеюсь, на ней будет хоть чтонибудь надето. Майкл, впрочем, уверяет, что это ошибка, когда она слишком одета. Но когда ждешь мистера Минхо, как-то нервничаешь. Вы читали последнюю пародию Несты в «Букете»? Ужасно смешно! Совершенно ясный намек на Л. С. Д.! Тинг, мой милый Тинг, ты хочешь остаться и посмотреть гостей? Ну, тогда забирайся повыше, не то тебе отдавят лапки. Не правда ли, он совсем китайчонок! Он придает такую законченность комнате.
Тинг-а-Линг положил нос на лапы, улегшись на изумрудную подушку.
— Мистер Гэрдин Миннер!
Вошел знаменитый романист, бледный и сдержанный, Пожав обе протянутые руки, он взглянул на Тинг-а-Линга.
— Какой милый! — проговорил он. — Как же ты поживаешь, дружок?
Тинг-а-Линг даже не пошевелился.
«Вы кажется, принимаете меня за обыкновенную английскую собаку, сэр?» — как будто говорило его молчание.
— Мистер и миссис Уолтер Незон, мисс Линда Фру.
Эмебел Нэйзинг вошла первая. На шесть дюймов выше талии до светлых волос — чистый алебастр ослепительной спины, на четыре дюйма ниже колен до ослепительных туфелек — чуть прикрытый алебастр ног; знаменитый романист машинально прервал беседу с Тинг-а-Лингом.
Уолтер Нэйзинг, следовавший за женой, был намного выше ее ростом и весь в черном, выступала только узенькая белая полоска воротничка; его лицо, словно выточенное сто лет назад, слегка напоминало лицо Шелли. И литературные его произведения иногда походили на стихи этого поэта, а иногда — на прозу Марселя Пруста. «Здорово заверчено!» — как говорил Майкл.
Линда Фру, которую Флер сразу познакомила с Гэрдоном Минхо, принадлежала к числу тех, о чьем творчестве никогда нельзя было услышать двух одинаковых суждений. Ее книги «Пустяки» и «Неистовый дон» вызвали полный раскол во мнениях. Гениальные, по мнению одних, бездарные, по мнению других, эти книги всегда вызывали интересный спор о том, поднимает ли легкий налет безумия ценность искусства или снижает? Сама писательница мало обращала внимания на критику — она творила.
— Тот самый мистер Минхо! Как интересно! Я не читала ни одного вашего романа.
Флер ахнула.
— Как, ты не знаешь кошек мистера Минхо? Но ведь они изумительны. Мистер Минхо, я очень хочу познакомить вас с женой Уолтера Нэйзинга. Эмебел, это — мистер Гэрдон Минхо.
— О! Мистер Минхо! Как замечательно! Я чуть ли не с колыбели мечтаю с вами познакомиться.
Флер услышала спокойный ответ писателя: «Ну, это еще не такой долгий срок», и пошла навстречу Несте Горз и Сибли Суону, которые явились вдвоем, как будто жили вместе, ссорясь из-за Л. С. Д. Неста оправдывала его «задиристый» тон, Сибли уверял, что остроумие умерло вместе с эпохой Реставрации; этот человек был верен себе!
Вошел Майкл с Эпширами и Обри Грином, которых он встретил в холле. Все были в сборе.
Флер обожала безукоризненность во всем, а этот вечер был похож на бред. Удачен ли он? Минхо явно был наименее блестящим собеседником; даже Элисон говорила лучше. А все-таки у него великолепная голова. Флер втайне надеялась, что он не уйдет слишком рано, а то кто-нибудь обязательно скажет: «Вот ископаемое!» или «Толст и лыс!» — прежде чем за гостем закроется дверь. Он трогательно мил, старается понравиться или, во всяком случае, не вызвать слишком сильного презрения. И, конечно, в нем есть что-то большее, чем можно услышать в разговоре. После суфле из крабов он как будто увлекся беседой с Элисон, и все насчет молодежи. Флер слушала краем уха:
— Молодежь чувствует... великий поток жизни... не дает им того, что им нужно... Прошлое и будущее окружены ореолом... О да! Современная жизнь обесценена сейчас... Нет... Единственное утешение для нас — мы станем когданибудь такой же стариной, как Конгрив, Стерн, Дефо... и снова будем иметь успех... Почему? Что отвлекает их от общего хода жизни? Просто пресыщение... газеты... фотографии. Жизни они не видят — только читают о ней... Одни репродукции: все кажется поддельным, унылым, продажным... и молодежь говорит: «Долой эту жизнь! Дайте нам прошлое или будущее!» Он взял несколько соленых миндалинок, и Флер увидела, что его глаза остановились на плечах Эмебел Нэйзинг. В том конце стола разговор был похож на игру в футбол — никто не держал мяч дольше, чем на один удар. Он перелетал от одного к другому. И после ряда удачных пассировок кто-нибудь протягивал руку за папироской и пускал голубое облако дыма над не покрытым скатертью обеденным столом. Флер наслаждалась великолепием своей испанской столовой — мозаичным полом, яркими фруктами из фарфора, тисненой кожей, медной отделкой и Сомсовым Гойей над мавританским диваном. Она быстро принимала мяч, когда он к ней залетал, но не брала на себя инициативы. Ее талант заключался в умении замечать все сразу. «Миссис Майкл Монт подавала» — блестящие нелепости Линды Фру, задор и поддразниванье Несты Горз, туманные намеки Обри Грина, размашистые удары Сибли Суона, маленькие хладнокровные американские вольности Эмебел Нэйзинг, забавные выражения Чарльза Эпшира, рискованные парадоксы Уолтера Нэйзинга, критические замечания Полины Эпшир, легкомысленные шутки и шпильки Майкла, даже искреннюю оживленность Элисон и молчание Гэрдона Минхо — все это она подавала, выставляла напоказ, все время настороженно следя, чтобы мяч разговора не коснулся земли и не замер. Да, блестящий вечер, но — успех ли это?
Когда простились последние гости и Майкл пошел провожать Элисон домой, Флер села на зеленый диван и стала думать о словах Минхо: «Молодежь не получает того, что ей нужно». Нет! Что-то не ладится. — Не ладится, правда, Тинг? — Но Тинг-а-Линг устал, и только кончик одного уха дрогнул. Флер откинулась на спинку дивана, и вздохнула. Тинг-а-Линг выпрямился и, положив передние лапы к ней на колени, посмотрел ей в лицо. «Смотри на меня, — как будто говорил он. — У меня все благополучно. Я получаю то, чего хочу, и хочу того, что получаю. Сейчас я хочу спать».
— А я — нет, — сказала Флер, не двигаясь.
— Возьми меня на руки, — попросил Тинг-а-Линг.
— Да, — сказала Флер, — мне кажется... Он милый человек, но это не тот человек, Тинг.
Тинг-а-Линг устроился поудобнее на ее обнаженных руках.
«Все в порядке, — как будто говорил он, — тут у вас слишком много всяких чувств и тому подобное — в Китае их нет. Идем!»
V. ЕВА
Квартира Уилфрида Дезерта была как раз напротив картинной галереи на Корк-стрит. Являясь единственным представителем мужской половины аристократии, пишущим достойные печати стихи, он выбрал эту квартиру не за удобство, а за уединенность. Однако его «берлога» была обставлена со вкусом, с изысканностью, которая свойственна аристократическим английским семействам. Два грузовика со «всяким хламом» из Хэмширского имения старого лорда Мэллиона прибыли сюда, когда Уилфрид устраивался. Впрочем, его редко можно было застать в его гнезде, да и вообще его считали редкой птицей, и он занимал совершенно обособленное положение среди молодых литераторов, отчасти благодаря своей репутации постоянного бродяги. Он сам едва ли знал, где проводит время, где работает, — у него было что-то вроде умственной клаустрофобии , страх быть стиснутым людьми. Когда началась война, он только что окончил Итон; когда «война кончилась, ему было двадцать три года — и не было на свете молодого поэта старее, чем он. Его дружба с Майклом, начавшись в госпитале, совсем было замерла и внезапно возобновилась, когда Майкл в 1920 году вступил в издательство Дэнби и Уинтера, на Блэйк-стрит, Ковент-Гарден. Стихи Уилфрида вызвали в новоиспеченном издателе буйный восторг. После задушевных бесед над стихами поэта, ищущего литературного пристанища, была одержана победа над издательством, уступившим настояниям Майкла. Общая радость от первой книги, написанной Уилфридом и ставшей первым изданием Майкла, увенчалась свадьбой Майкла. Лучший Друг и шафер! С тех пор Дезерт, насколько умел, привязался к этой паре; и надо отдать ему справедливость — только месяц назад ему стало ясно, что притягивает его Флер, а не Майкл. Дезерт никогда не говорил о войне, и от него нельзя было услышать о том впечатлении, которое сложилось у него и которое он мог бы выразить так: „Я столько времени жил среди ужасов и смертей, я видел людей в таком неприкрашенном виде, я так нещадно изгонял из своих мыслей всякую надежду, что у меня теперь никогда не может быть ни малейшего уважения к теориям, обещаниям, условностям, морали и принципам. Я слишком возненавидел людей, которые копались во всех этих умствованиях, пока я копался в грязи и крови. Иллюзии кончились. Никакая религия, никакая философия меня не удовлетворяют — слова, и только слова. Я все еще сохранил здравый ум — и не особенно этому рад. Я все еще, оказывается, способен испытывать страсть; еще могу скрипеть зубами, могу улыбаться. Во мне еще сильна какая-то окопная честность, но искренна ли она, или это только привычный след былого — не знаю. Я опасен, но не так опасен, как те, кто торгует словами, принципами, теориями, всякими фанатическими бреднями за счет крови и пота других людей. Война сделала для меня только одно — научила смотреть на жизнь как на комедию. Смеяться над ней — только это и остается!“ Уйдя с концерта в пятницу вечером, он прямо прошел к себе домой. И, вытянувшись во весь рост на монашеском ложе пятнадцатого века, скрашенном мягкими подушками и шелками двадцатого, он закинул руки за голову и погрузился в размышления: „Так дальше жить я не хочу. Она меня околдовала. Для нее это — пустое. Но для меня это — ад. В воскресенье покончу со всем. Персия — хорошее место. Аравия — хорошее место, много крови и песка! Флер не способна просто отказаться от чего-нибудь. Но как она запутала меня! Обаянием глаз, волос, походки, звуками голоса — обаянием теплоты, аромата, блеска. Перейти границы — нет, это не для нее. А если так — что же тогда? Неужели я буду пресмыкаться перед ее китайским камином и китайской собачонкой и томиться такой тоской, такой лихорадочной жаждой из-за того, что я не могу целовать ее? Нет, лучше снова летать над немецкими батареями. В воскресенье! До чего женщины любят затягивать агонию. И ведь повторится то же самое, что было сегодня днем. „Как нехорошо с вашей стороны уходить теперь, когда ваша дружба мне так нужна! Оставайтесь, будьте моим ручным котенком, Уилфрид!“ Нет, дорогая, раз навсегда надо покончить с этим. И я покончу — клянусь богом!..“ Когда в этой галерее, где дан приют всему британскому искусству, так случайно, в воскресное утро, встретились двое перед Евой, вдыхающей аромат райских цветов, там, кроме них обоих, было еще шестеро подвыпивших юнцов, забредших сюда явно по ошибке, служитель музея и парочка из провинции; все они, по-видимому, были лишены способности замечать что бы то ни было. Кстати, встреча эта действительно казалась совершенно невыразительной. Просто двое молодых людей из разочарованного круга общества обмениваются уничтожающими замечаниями по адресу прошлого. Дезерт своим уверенным тоном, улыбкой, светской непринужденностью никак не выдавал сердечной боли. Флер была бледнее его и интереснее. Дезерт твердил про себя: „Никакой мелодрамы — только не это!“ А Флер думала: „Если я смогу заставить его всегда быть вот таким обыкновенным, я его не потеряю, потому что он не уйдет без настоящей вспышки“.
Только когда они во второй раз оказались перед Евой, Уилфрид проговорил:
— Не знаю, зачем вы просили меня прийти. Флер. Я делаю глупость, что даю себя на растерзание. Я вполне понимаю ваши чувства. Я для вас вроде экземпляра эпохи. Мин, с которым вам жалко расстаться. Но я вряд ли гожусь для этого; вот и все, что остается сказать.
— Какие ужасные вещи вы говорите, Уилфрид!
— Ну вот! Итак, мы расстаемся. Дайте лапку!
Его глаза — красивые, потемневшие глаза — трагически противоречили улыбающимся губам, и Флер, запинаясь, сказала:
— Уилфрид... я... я не знаю. Дайте мне подумать. Мне слишком тяжело, когда вы несчастны. Не уезжайте. Может быть, я... я тоже буду несчастна. Я... я сама не знаю.
Горькая мысль мелькнула у Дезерта: «Она не может меня отпустить — не умеет». Но он проговорил очень мягко:
— Не грустите, дитя мое. Вы забудете все это через две недели. Я вам что-нибудь пришлю в утешение. Почему бы мне не выбрать Китай — не все ли равно, куда ехать? Я вам пришлю настоящий экземпляр для китайской коллекции — более ценный, чем вот этот.
— Вы меня оскорбляете! Не надо! — страстно сказала Флер.
— Простите. Я не хочу сердить вас на прощание.
— Чего же вы от меня хотите?
— Ну — послушайте! Зачем повторять все сначала! А кроме того, я все время с пятницы думаю об этом. Мне ничего не надо, Флер, — только благословите меня и дайте мне руку. Ну?
Флер спрятала руку за спину. Это слишком оскорбительно! Он принимает ее за хладнокровную кокетку, за жадную кошку — терзает, играя, мышей, которых и не собирается есть!
— Вы думаете, я сделана изо льда? — спросила она и прикусила верхнюю губу. — Так нет же!
Дезерт посмотрел на нее: его глаза стали совсем несчастными.
— Я не хотел задеть ваше самолюбие, — сказал он. — Оставим это, Флер. Не стоит.
Флер отвернулась и устремила взгляд на Еву — такая здоровая женщина, беззаботная, жадно вдыхающая полной грудью аромат цветов! Почему бы не быть такой вот беззаботной, не срывать все по пути? Не так уж много в мире любви, чтобы проходить мимо, не сорвав, не вдохнув ее. Убежать! Уехать с ним на Восток! Нет, конечно, она не способна на такую безумную выходку. Но, может быть... не все ли равно? — тот ли, другой ли, если ни одного из них не любишь по-настоящему!
Из-под опущенных белых век, сквозь темные ресницы Флер видела выражение его лица, видела, что он стоит неподвижнее статуи. И вдруг она сказала:
— Вы сделаете глупость, если уедете! Подождите! — И, не прибавив ни слова, не взглянув, она быстро ушла, а Дезерт стоял, как оглушенный, перед Евой, жадно рвущей цветы.
VI. «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ» И «СТАРЫЙ МОНТ»
Флер была в таком смятении, что второпях чуть не наступила на ногу одному весьма знакомому человеку, стоявшему перед картиной Альма-Тадемы в какой-то унылой тревоге, как будто задумавшись над изменчивостью рыночных цен.
— Папа! Ты разве в городе? Пойдем к нам завтракать, я страшно спешу домой.
Взяв его под руку и стараясь загородить от него Еву, она увела его, думая: «Видел он нас? Мог он нас заметить?» — Ты тепло одета? — пробурчал Сомс.
— Очень!
— Верь вам, женщинам! Ветер с востока — а ты посмотри на свою шею! Право, не понимаю.
— Зато я понимаю, милый.
Серые глаза Сомса одобрительно осмотрели ее с ног до головы.
— Что ты здесь делала? — спросил он.
И Флер подумала: «Слава богу, не видел! Иначе он ни за что бы не спросил». И она ответила:
— Я просто интересуюсь искусством, так же как и ты, милый.
— А я остановился у твоей тетки на Грин-стрит. Этот восточный ветер отражается на моей печени. А как твой... как Майкл?
— О, прекрасно — изредка хандрит. У нас вчера был званый обед.
Годовщина свадьбы! Реализм Форсайтов заставил его пристально заглянуть в глаза Флер.
Опуская руку в карман пальто, он сказал:
— Я нес тебе подарок.
Флер, увидела что-то плоское, завернутое в розовую папиросную бумагу.
— Дорогой мой, а что это?
Сомс снова спрятал пакетик в карман.
— После посмотрим. Кто-нибудь у тебя завтракает?
— Только Барт.
— «Старый Монт»? О господи!
— Разве тебе не нравится Барт, милый?
— Нравится? У меня с ним нет ничего общего.
— Я думала, что вы как будто сходитесь в политических вопросах.
— Он реакционер, — сказал Сомс.
— А ты кто, дорогой?
— Я? А зачем мне быть кем-нибудь? — И в этих словах сказалась вся его политическая программа — не вмешиваться ни во что; чем старше он становился, тем больше считал, что это — единственно правильная позиция каждого здравомыслящего человека.
— А как мама?
— Прекрасно выглядит. Я ее совершенно не вижу — у нее гостит ее мамаша, она целыми днями в бегах.
Сомс никогда не называл мадам Ламот бабушкой Флер — чем меньше его дочь будет иметь дела со своей французской родней, тем лучше.
— Ах! — воскликнула Флер. — Вот Тинг и кошка!
Тинг-а-Линг, вышедший на прогулку, рвался на поводке из рук горничной и отчаянно фыркал, пытаясь влезть на решетку, где сидела черная кошка вся ощерившись, сверкая глазами.
— Дайте мне его, Элен. Иди к маме, милый.
И Тинг-а-Линг пошел: вырваться все равно было нельзя; но он все время оборачивался, фыркая и скаля зубы.
— Люблю, когда он такой естественный, — сказала Флер.
— Выброшенные деньги — такая собака, — заметил Сомс. — Тебе надо было купить бульдога — пусть бы спал в холле. Нет конца грабежам. У тети украли дверной молоток.
— Я бы не рассталась с Тингом и за сто молотков.
— В один прекрасный день у тебя и его украдут — эта порода в моде!
Флер открыла дверь.
— Ой, — сказала она, — Барт уже пришел!
Блестящий цилиндр красовался на мраморном ларе, подаренном Сомсом и предназначенном для хранения верхнего платья, на страх моли.
Поставив свой цилиндр рядом с тем, Сомс поглядел на них. Они были до смешного одинаковые — высокие, блестящие, с той же маркой внутри. Сомс опять стал носить цилиндр после провала всеобщей стачки и забастовки горняков 1921 года, инстинктивно почувствовав, что революция на довольно значительное время отсрочена.
— Так вот, — сказал он, вынимая розовый пакетик из кармана, — не знаю, понравится ли тебе, посмотри!
Это был причудливо выточенный, причудливо переливающийся кусочек опала в оправе из крохотных бриллиантов.
— О, какая прелесть! — обрадовалась Флер.
— Венера, выходящая из морской пены, или что-то в этом духе, — проворчал Сомс. — Редкость. Нужно ее смотреть при сильном освещении.
— Но она очаровательна. Я сейчас же ее надену.
Венера! Если бы папа только знал! Она обвила его шею руками, чтобы скрыть смущение. Сомс с обычной сдержанностью позволил ей потереться щекой о его гладко выбритое лицо. Зачем излишние проявления любви, когда они оба и так знают, что его чувство вдвое сильнее чувства Флер?
— Ну, надень, — сказал он, — посмотрим.
Флер приколола опал у ворота, глядя на себя в старинное, в лакированной раме, зеркало.
— Изумительно! Спасибо тебе, дорогой. Да, твой галстук в порядке. Мне нравятся эти белые полосочки. Ты всегда носи его к черному. Ну, пойдем! — и она потянула его за собой в китайскую комнату. Там никого не было.
— Барт, наверно, наверху у Майкла — обсуждает свою новую книгу.
— В его годы — писать! — сказал Сомс.
— Миленький, да он на год моложе тебя!
— Но я-то не пишу. Не так глуп. Ну, а у тебя завелись еще какие-нибудь эдакие новомодные знакомые?
— Только один. Гэрдон Минхо, писатель.
— Тоже из новых?
— Что ты, милый! Неужели ты не слышал о Гэрдоне Минхо? Он стар как мир.
— Все они для меня одинаковы, — проворчал Сомс. — Он на хорошем счету?
— Да, я думаю, что его годовой доход побольше твоего. Он почти классик — ему для этого остается только умереть.
— Надо будет достать какую-нибудь из его книг и почитать. Как ты его назвала?
— Ты достань «Рыбы и рыбки» Гэрдона Минхо. Запомнишь, правда? А-а, вот и они! Майкл, посмотри, что папа мне подарил.
Взяв его руку, она приложила ее к опалу на своей шее. «Пусть они оба видят, в каких мы хороших отношениях», — подумала она. Хотя отец и не видел ее с Уилфридом в галерее, но совесть ей подсказывала: «Укрепляй свою репутацию — неизвестно, какая поддержка понадобится тебе в будущем».
Украдкой она наблюдала за стариками. Встречи «Старого Монта» со «Старым Форсайтом», как называл ее отца Барт, говоря о нем с Майклом, вызывали у нее желание смеяться — совершенно неизвестно почему. Барт знал все — но все его знания были словно прекрасно переплетенные и аккуратно изданные в духе восемнадцатого века томики. Ее отец знал только то, что ему было выгодно знать, но его знания не были систематизированы и не входили ни в какие рамки. Если он и принадлежал к концу викторианской эпохи, то все же умел, когда было нужно, пользоваться достижениями позднейших периодов. «Старый Монт» верил в традиции, «Старый Форсайт» — ничуть. Зоркая Флер давно подметила разницу в пользу своего отца. Однако разговоры «Старого Монта» были много современнее, живее, поверхностнее, язвительнее. менее связаны с точной информацией, а речь Сомса всегда была сжата, деловита. Просто невозможно сказать, который из них — лучший музейный экспонат. И оба так хорошо сохранились!
Они, собственно, даже не поздоровались, только Сомс пробурчал что-то о погоде. И почти сразу все принялись за воскресный завтрак — Флер, после длительных стараний, удалось совершенно лишить его обычного британского характера. И действительно, им был подан салат из омаров, ризотто из цыплячьих печенок, омлет с ромом и десерт настолько испанского вида, как только было возможно.
— Я сегодня была у Тэйта, — проговорила Флер. — Право, по-моему, это трогательное зрелище.
— Трогательное? — фыркнул Сомс.
— Флер хочет сказать, сэр, что видеть сразу так много старых английских картин — это все равно, что смотреть на выставку младенцев.
— Не понимаю, — сухо возразил Сомс. — Там есть прекрасные работы.
— Но не «взрослые»!
— А вы, молодежь, принимаете всякое сумасшедшее умничанье за зрелость.
— Нет, папа, Майкл не то хочет сказать. Ведь правда, у английской живописи еще не прорезались зубы мудрости. Сразу видишь разницу между английской и любой континентальной живописью.
— И благодарение богу за это! — перебил сэр Лоренс. — Искусство нашей страны прекрасно своей невинностью. Мы самая старая страна в политическом отношении и самая юная — в эстетическом. Что вы скажете на это, Форсайт?
— Тернер для меня достаточно стар и умен, — коротко бросил Сомс. — Вы придете на заседание правления ОГС во вторник?
— Во вторник? Как будто мы собирались поохотиться, Майкл?
Сомс проворчал:
— Придется с этим подождать. Мы утверждаем отчет.
Благодаря влиянию «Старого Монта» Сомс попал в правление одного из богатейших страховых предприятий — Общества Гарантийного Страхования и, по правде говоря, чувствовал себя там не совсем уверенно. Несмотря на то, что закон о страховании был одним из надежнейших в мире, появились обстоятельства, которые причиняли ему беспокойство. Сомс покосился через стол. Весьма легковесен этот узколобый, мохнатобровый баронетишка — вроде своего сына! И Сомс внезапно добавил:
— Я не вполне спокоен. Если бы я знал раньше, как этот Элдерсон ведет дела, — сомневаюсь, что я вошел бы в правление.
Лицо «Старого Монта» расплылось так, что, казалось, обе половинки разойдутся.
— Элдерсон! Его дед был у моего деда агентом по выборам во время билля о парламентской реформе; он провел его через самые корруптированные выборы, какие когда-либо имели место, купил все голоса, перецеловал всех фермерских жен. Великие времена, Форсайт, великие времена!
— И они прошли, — сказал Сомс. — Вообще я считаю, что нельзя так доверять одному человеку, как мы доверяем Элдерсону. Не нравятся мне эти иностранные страховки.
— Что вы, дорогой мой Форсайт! Этот Элдерсон — первоклассный ум. Я знаю его с детства, мы вместе учились в Уинчестере.
Сомс глухо заворчал. В этом ответе «Старого Монта» крылась главная причина его беспокойства. Члены правления все словно учились вместе в Уинчестере. Тут-то и зарыта собака! Они все до того почтенны, что не решаются взять под сомнение не только друг друга, но даже свои собственные коллективные действия. Пуще ошибок, пуще обмана они боятся выказать недоверие друг к другу. И это естественно: недоверие друг к Другу есть зло непосредственное. А, как известно, непосредственых неприятностей и стараются избегать. И в самом деле, только привычка, унаследованная Сомсом от своего отца Джемса, — привычка лежать без сна между двумя и четырьмя часами ночи, когда из кокона смутного опасения так легко вылетает бабочка страха, — заставляла его беспокоиться. Конечно, ОГС было столь внушительным предприятием и сам Сомс был так недавно с ним связан, что явно преждевременно было чуять недоброе, — тем более, что ему пришлось бы уйти из правления и потерять тысячу в год, которую он получал там, если бы он поднял тревогу без всякой причины. А что если причина все же есть? Вот в чем беда! А тут еще этот «Старый Монт» сидит и болтает об охоте и своем дедушке. Слишком узкий лоб у этого человека! И невесело подумав: «Никто из всех них, даже моя родная дочь, не способны ничего принимать всерьез», — он окончательно замолк. Возня у его локтя заставила его очнуться — это собачонка вскочила на стул между ним и Флер! Кажется, ждет, чтоб он дал ей что-нибудь? У нее скоро глаза выскочат. И Сомс сказал:
— Ну, а тебе что нужно? — Как это животное смотрит на него своими пуговицами для башмаков! — На, — сказал он, протягивая собаке соленую миндалину, — не ешь их, верно?
Но Тинг-а-Линг съел.
— Он просто обожает миндаль, папочка. Правда, мой миленький?
Тинг-а-Линг поднял глаза на Сомса, и у того появилось странное ощущение. «По-моему, этот звереныш меня любит, — подумал он, — всегда на меня смотрит». Он дотронулся до носа Тинга концом пальца. Тинг-а-Линг слегка лизнул палец своим загнутым черноватым язычком.
— Бедняга! — непроизвольно сорвалось у Сомса, и он обернулся к «Старому Монту».
— Забудьте, что я говорил.
— Дорогой мой Форсайт, а что, собственно, вы сказали?
Господи помилуй! И он сидит в правлении рядом с таким человеком! Что заставило его принять этот пост — один бог знает, — ни деньги, ни лишние заботы ему не были нужны. Как только он стал одним из директоров, вся его родня — Уинифрид и другие — стала покупать акции, чтобы заработать на подоходный налог: семь процентов с привилегированных акций, девять процентов с обычных, вместо тех верных пяти процентов, которыми им следовало бы довольствоваться. Вот так всегда: он не может сделать ни шагу, чтобы за ним не увязались люди. Ведь он был всегда таким верным, таким прекрасным советником в путаных денежных делах. И теперь, в его годы, такое беспокойство! В поисках утешения его глаза остановились на опале у шеи Флер — красивая вещь, красивая шея! Да! У нее совсем счастливый вид — забыла свое несчастное увлечение, — как-никак, два года прошло. За одно это стоит благодарить судьбу. Теперь ей нужен ребенок, чтобы сделать ее устойчивее во всей этой модной суете среди грошовых писак, художников и музыкантов. Распущенная публика. Впрочем, у Флер умная головка. Если у нее будет ребенок, надо будет положить на ее имя еще двадцать тысяч. У ее матери одно достоинство: в денежных делах очень аккуратна, — хорошая французская черта. И Флер, насколько ему известно, тоже знает цену деньгам. Что такое? До его слуха долетело слово «Гойя». Выходит новая его биография? Гм... Это подтвердило медленно крепнущее в нем убеждение, что Гойя снова на вершине славы.
— Пожалуй, расстанусь с этой вещью, — сказал он, указывая на картину. — Тут сейчас есть один аргентинец.
— Продать вашего Гойю, сэр? — удивился Майкл. — Вы только подумайте, как все сейчас завидуют вам.
— За всем не угнаться, — сказал Сомс.
— Репродукция, которую мы сделали для новой биографии, вышла изумительно. «Собственность Сомса Форсайта, эсквайра». Дайте нам сначала хоть выпустить книгу, сэр.
— Тень или сущность, а? Форсайт? Узколобый баронетишка — насмехается он, что ли?
— У меня нет родового поместья, — сказал он.
— Зато у нас есть, сэр, — ввернул Майкл. — Вы могли бы завещать картину Флер.
— Посмотрим, заслужит ли она, — сказал Сомс. И посмотрел на дочь.
Флер редко краснела: она просто взяла Тинг-а-Линга на руки и встала из-за испанского стола. Майкл пошел за ней.
— Кофе в комнате рядом, — сказал он.
«Старый Форсайт» и «Старый Монт» встали, вытирая усы.
VII. «СТАРЫЙ МОНТ» И «СТАРЫЙ ФОРСАЙТ»
Контора ОГС находилась недалеко от Геральдического управления. Сомс, знавший, что «три червленые пряжки на черном поле вправо» и «натурального цвета фазан» за немалую мзду были получены его дядей Суизином в шестидесятых годах прошлого века, всегда презрительно отзывался об этом учреждении, пока, примерно с год назад, его не поразила фамилия Голдинг, попавшаяся ему в книге, которую он рассеянно просматривал в «Клубе знатоков». Автор пытался доказать, что Шекспир в действительности был Эдуард де Вир, граф Оксфорд. Мать графа была урожденная Голдинг, и мать Сомса — тоже! Совпадение поразило его; и он стал читать дальше. Он отложил книгу, не уверенный в правильности ее основных выводов, но у него определенно зародилось любопытство: не приходится ли он родственником Шекспиру? Даже если считать, что граф не был поэтом, все же Сомс чувствовал, что такое родство только почетно, хотя, насколько ему удалось выяснить, граф Оксфорд был темной личностью. Когда Сомс попал в правление ОГС и раз в две недели, по вторникам, стал проходить мимо этого учреждения, он думал: «Денег я на это тратить не стану, но как-нибудь загляну сюда». А когда заглянул, сам удивился, насколько это его захватило. Проследить родословную матери оказалось чемто вроде уголовного расследования: почти так же запутано и совершенно так же дорого. С форсайтским упорством он не мог уже остановиться в своих поисках матери Шекспира де Вир, даже если бы она оказалась только дальней родней. К несчастью, он никак не мог проникнуть дальше некоего Уильяма Гоулдинга, времен Оливера Кромвеля, по роду занятий «ингерера». Сомс даже боялся разузнать, какая это, в сущности, была профессия. Надо было раскопать еще четыре поколения — и он тратил все больше денег и все больше терял надежду что-нибудь получить за них. Вот почему во вторник, после завтрака у Флер, он по дороге в правление так косо смотрел на старое здание. Еще две бессонные ночи до того взвинтили его, что он решил больше не скрывать своих подозрений и выяснить, как обстоят дела в ОГС. И неожиданное напоминание о том, что он тратит деньги как попало, когда в будущем, пусть отдаленном, придется, чего доброго, выполнять финансовые обязательства, совершенно натянуло его и без того напряженные нервы. Отказавшись от лифта и медленно подымаясь на второй этаж, он снова перебирал всех членов правления. Старого лорда Фонтенон держали там, конечно, только ради имени; он редко посещал заседания и был, как теперь говорили... мм-м... «пустым местом». Председатель сэр Льюк Шерман, казалось, всегда старался только о том, чтобы его не приняли за еврея. Нос у него был прямой, но веки внушали подозрение. Его фамилия была безукоризненна, зато имя — сомнительно; голосу он придавал нарочитую грубоватость, зато его платье имело подозрительную склонность к блеску. А в общем это был человек, о котором, как чувствовал Сомс, нельзя было сказать, несмотря на весь его ум, что он относится к делу вполне серьезно. Что касается «Старого Монта» — ну, какая польза правлению от девятого баронета? Хью Мэйрик, королевский адвокат — последний из троицы, которая «вместе училась», — был безусловно на месте в суде, но заниматься делами не имел ни времени, ни склонности. Оставался этот обращенный квакер, старый Кэтберт Мозергилл, чья фамилия в течение прошлого столетия стала нарицательной для обозначения честности и успеха в делах, так что до сих пор Моэергиллов выбирали почти автоматически во все правления. Это был глуховатый, приятный, чистенький старичок, необычайно кроткий — и ничего больше. Абсолютно честная публика, несомненно, но совершенно поверхностная. Никто из них по-настоящему не интересуется делом. И все они в руках у Элдерсона; кроме Шермана, пожалуй, да и тот ненадежен! А сам Элдерсон — умница, артист в своем роде; с самого начала был директором-распорядителем и знает дело до мельчайших подробностей. Да! В этом все горе! Он завоевал себе престиж своими знаниями, годами успеха; все заискивают перед ним и не удивительно! Плохо то, что такой человек никогда не признается в своей ошибке, потому что это разрушило бы представление о его непогрешимости. Сомс считал себя достаточно непогрешимым, чтобы знать, как неприятно в чем бы то ни было признаваться. Десять месяцев назад, когда он вступал в правление, все, казалось, шло полным ходом: на бирже падение цен достигло предела — по крайней мере все так считали — и поэтому гарантийное страхование заграничных контрактов, предложенное Элдерсоном с год назад, представлялось всем, при некотором подъеме на бирже, самой блестящей из всех возможностей. И теперь, через год. Сомс смутно подозревал, что никто не знает в точности, как обстоят дела, — а до общего собрания осталось только шесть недель! Пожалуй, даже Элдерсон ничего не знает, а если и знает, то упорно держит про себя те сведения, которые по праву принадлежат всему директорату.
Сомс вошел в кабинет правления без улыбки. Все налицо, даже лорд Фонтенон и «Старый Монт», — ага, отказался от своей охоты! Сомс сел поодаль, в кресло у камина. Глядя на Элдерсона, он внезапно совершенно отчетливо понял всю прочность положения Элдерсона и всю непрочность ОГС. При неустойчивости валюты они никак не могут точно установить своих обязательств — они просто играют вслепую. Слушая протокол предыдущего заседания и очередные дела, подперев подбородок рукой, Сомс переводил глаза с одного на другого — старый Мозергилл, Элдерсон, Монт напротив, Шерман на месте председателя, Фонтеной, спиной к нему Мэйрик — решающее заседание правления в этом году. Он не может, не должен ставить себя в ложное положение. Он не имеет права впервые встретиться с держателями акций, не запасшись точными сведениями о положении дел. Он снова взглянул на Элдерсона — приторная физиономия, лысая голова, как у Юлия Цезаря; ничего такого, что внушало бы излишний оптимизм или излишнее недоверие, — пожалуй, даже слегка похож на старого дядю Николаев Форсайта, чьи дела всегда служили примером позапрошлому поколению. Когда директор-распорядитель окончил свой доклад. Сомс уставился на розовое лицо сонного старого Мозергилла и сказал:
— Я считаю, что этот отчет неточно освещает наше положение. Я считаю нужным собрать правление через неделю, господин председатель, и в течение этой недели каждого члена правления необходимо снабдить точными сведениями об иностранных контрактах, которые не истекают в текущем финансовом году. Я заметил, что все они попали под общую рубрику обязательств. Меня это не удовлетворяет. Они должны быть выделены совершенно особо. — И, переведя взгляд мимо Элдерсона прямо на лицо «Старого Монта», он продолжал: — Если в будущем году положение на континенте не изменится к лучшему — в чей я сильно сомневаюсь, — я вполне готов ожидать, что эти сделки приведут нас в тупик.
Шарканье подошв, движение ног, откашливание, какими обычно выражается смутное чувство обиды, встретили слова «в тупик», и Сомс почувствовал что-то вроде удовлетворения. Он встряхнул их сонное благодушие, заставил их испытать те опасения, от которых сам так страдал в последнее время.
— Мы всегда все наши обязательства рассматриваем под общей рубрикой, мистер Форсайт.
Какой наивный тип!
— И, по-моему, напрасно. Страхование иностранных контрактов — дело новое. И если я верно, понимаю вас, то нам, вместо того чтобы выплачивать дивиденды, надо отложить прибыли этого года на случай убытков в будущем году.
Снова движение и шарканье.
— Дорогой сэр, это абсурдно!
Бульдог, сидевший в Сомсе, зарычал.
— Вы так думаете! — сказал он. — Получу я эти сведения или нет?
— Разумеется, правление может получить все сведения, какие пожелает. Но разрешите мне заметить по общему вопросу, что тут может идти речь только об оценке обязательств. А мы всегда были весьма осторожны в наших оценках.
— Тут возможны разные мнения, — сказал Сомс, — и мне кажется, важнее всего узнать мнение директоров, после того как они тщательно обсудят цифровые данные.
Заговорил «Старый Монт»:
— Дорогой мой Форсайт, подробный разбор каждого контракта отнял бы у нас целую неделю и ничего бы не дал; мы можем только обсудить итоги.
— Из этих отчетов, — сказал Сомс, — нам не видно соотношение — в какой именно степени мы рискуем при страховании заграничных и отечественных контрактов; а при нынешнем положении вещей это очень важно.
Заговорил председатель:
— Вероятно, это не встретит препятствии, «Улдерсон! Но во всяком случае, мистер Форсайт, нельзя же в этом году лишать людей дивидендов в предвидении неудач, которых как мы надеемся, не будет.
— Не знаю — сказал Сомс. — Мы собрались здесь, чтобы выработать план действий согласно здравому смыслу, и мы должны иметь полнейшую возможность это сделать. Это мой главный довод. Мы недостаточно информированы.
«Наивный тип» заговорил снова:
— Мистер Форсайт как будто высказывает недостаток доверия по отношению к руководству?
Ага, как будто берет быка за рога!
— Получу я эти сведения?
Голос старенького Мозергилла уютно заворковал в тишине:
— Заседание, конечно, можно бы отложить, господин председатель. Я сам мог бы приехать в крайнем случае. Может быть, мы все могли бы присутствовать. Конечно, времена нынче очень необычные — мы не должны рисковать без особой необходимости. Практика иностранных контрактов — вещь для нас, без сомнения, несколько новая. Пока что у нас нет оснований жаловаться на результаты. И право же, мы все с величайшим Доверием относимся к нашему директору-распорядителю. И все-таки, раз мистер Форсайт требует этой информации, надо бы нам, по моему мнению, получить ее. Как вы полагаете, милорд?
— Я не могу прийти на следующей неделе. Согласен с председателем, что совершенно излишне отказываться от дивидендов в этом году. Зачем подымать тревогу, пока нет оснований? Когда будет опубликован отчет, Элдерсон?
— Если все пойдет нормально, то в конце недели.
— Сейчас не нормальное время, — сказал Сомс. — Короче говоря, если я не получу точной информации, я буду вынужден подать в отставку.
Он прекрасно видел, что они думают: «Новичок — и подымает такой шум!» Они охотно приняли бы его отставку — хотя это было бы не совсем удобно перед общим собранием, если только они не смогут сослаться на «болезнь его жены» или на другую уважительную причину; а уж он постарается не дать им такой возможности!
Председатель холодно сказал:
— Хорошо, отложим заседание правления до следующего вторника; вы сможете представить нам эти данные, Элдерсон?
— Конечно!
В голове у Сомса мелькнуло: «Надо бы потребовать ревизии». Но он поглядел кругом. Пожалуй, не стоит заходить слишком далеко, раз он собирается остаться в правлении; а желания уйти у него нет — в конце концов это прекрасное место — и тысяча в год! Да. Не надо перегибать палку!
Уходя, Сомс чувствовал, что его триумф сомнителен; он был даже не совсем уверен — принес ли он какую-нибудь пользу. Его выступление только сплотило всех, кто «вместе учился», вокруг Элдерсона. Шаткость его позиции заключалась в том, что ему не на что было сослаться, кроме какого-то внутреннего беспокойства, которое при ближайшем рассмотрении просто оказывалось желанием активнее участвовать в деле, а между тем, двух директоров-распорядителей быть не может — и своему директору надо верить.
Голос за его спиной застрекотал:
— Ну, Форсайт, вы нас прямо поразили вашим ультиматумом. Первый раз на моей памяти в правлении случается такая вещь.
— Сонное царство, — сказал Сомс.
— Да, я там обычно дремлю. Там всегда к концу такая духота. Лучше бы я поехал на охоту. Даже в такое время года это приятное занятие.
Неисправимо легкомыслен этот болтун баронет!
— Кстати, Форсайт, я давно хотел вам сказать. Это современное нежелание иметь детей и всякие эти штуки начинают внушать беспокойство. Мы не королевская фамилия, но не согласны ли вы, что пора позаботиться о наследнике?
Сомс был согласен, но не желал говорить на такую щекотливую тему в связи со своей дочерью.
— Времени еще много, — пробормотал он.
— Не нравится мне эта собачка, Форсайт.
Сомс удивленно посмотрел на него.
— Собака? — сказал он. — А какое она имеет отношение?
— Я считаю, что сначала нужен ребенок, а потом уже собака. Собаки и поэты отвлекают внимание молодых женщин. У моей бабушки к двадцати семи годам было пятеро детей. Она была урожденная Монтжой. Удивительно плодовитая семья! Вы их помните? Семь сестер Монтжой, все красавицы. У старика Монтжоя было сорок семь дней. Теперь этого не бывает, Форсайт!
— Страна и так перенаселена, — угрюмо сказал Сомс.
— Не той породой, какой нужно. Надо бы их поменьше, а наших — побольше. Это стоило бы ввести законодательным путем.
— Поговорите с вашим сыном!
— О, да ведь они, знаете ли, считают нас ископаемыми.
Если бы мы могли хоть указать им смысл жизни. Но это трудно, Форсайт, очень трудно!
— У них есть все, что им нужно, — сказал Сомс.
— Недостаточно, дорогой мой Форсайт, недостаточно. — Мировая конъюнктура действует на нервы молодежи. Англии — крышка, говорят они, и Европе — крышка. Раю тоже крышка, и аду — тоже. Нет будущего ни в чем, Нет воздуха. А размножаться в воздухе нельзя... во всякой случае, я сомневаюсь в этом — трудности возникают нем.
Сомс фыркнул.
— Если бы только журналистам заткнуть глотки» — сказал он. В последнее время, когда в газетах перестали писать каждый день про всякие страхи, Сомс снова испытывал здоровое форсайтское чувство безопасности. Надо нам только держаться подальше от Европы, — добавил он.
— Держаться подальше и не дать вышибить себя с ринга! Форсайт, мне кажется, вы нашли правильный путь! Быть в хороших отношениях со Скандинавией, Голландия Испанией, Италией. Турцией — со всеми окраинными странами, куда мы можем пройти морем. А остальные нанесут свой жребий. Это мысль!..
Как этот человек трещит!
— Я не политик, — сказал Сомс.
— Держаться на ринге! Новая формула! Мы к этому бессознательно и шли. А что касается торговли — говорю, что мы не можем жить, не торгуя с той или другой страной, — это чепуха, дорогой мой Форсайт. Мир велик — отлично можем!
— Ничего в этом не понимаю, — сказал Сомс — Я только знаю, что нам надо прекратить страхование этих иностранных контрактов.
— А почему не ограничить его странами, которые тоже борются на ринге? Вместо «равновесия сил» — «держать на ринге»! Право же, это гениальная мысль!
Сомс, обвиненный в гениальности, поспешно перебил:
— Я вас тут покину — я иду к дочери!
— А-а! Я иду к сыну. Посмотрите на этих несчастных!
По набережной у Блэкфрайерского моста уныло плелась группа безработных с кружками для пожертвований.
— Революция в зачатке! Вот о чем, к сожалению, всегда забывают, Форсайт!
— О чем именно? — мрачно спросил Сомс.
Неужели этот тип будет трещать всю дорогу до дома Флер?
— Вымойте рабочий класс, оденьте его в чистое, красивое платье, научите их говорить, как мы с вами, — и классовое сознание у них исчезнет. Все дело в ощущениях. Разве вы не предпочли бы жить в одной комнате с чистым, аккуратно одетым слесарем, чем с разбогатевшим выскочкой, который говорит с вульгарным акцентом и распространяет аромат опопанакса? Конечно предпочли бы!
— Не пробовал, не знаю, — сказал Сомс.
— Вы прагматик! Но поверьте мне. Форсайт, если бы рабочий класс больше думал о мытье и хорошем английском выговоре вместо всякой там политической и экономической ерунды, равенство установилось бы в два счета!
— Мне не нужно равенство, — сказал Сомс, беря билет до Вестминстера.
«Трескотня» преследовала его, даже когда он спускался к поезду подземки.
— Эстетическое равенство, Форсайт, если бы оно у нас было, устранило бы потребность во всяком другом равенстве. Вы видели когда-нибудь нуждающегося профессора, который хотел бы стать королем?
— Нет, — сказал Сомс, разворачивая газету.