Я имею дело с парижским правосудием. Девица Везиан 15 страница
В спокойствии душевном, что даровало мне удовлетворение и уверенность в наших чувствах, заметил я, что не снял даже плаща своего и маски, и посмеялся вместе с М. М.
— Верно ли, — спросил я, снимая плащ и маску, — что у примирения нашего нет свидетелей?
Тогда, взяв факел, отвела она меня за руку в комнату с большим шкафом, в каковом я уже ранее предполагал хранителя великой тайны. Она отворила его, опустила одну из досок задней стенки, и мне открылась дверь, через которую вошли мы в кабинет; здесь было все, в чем только может случиться нужда у человека, принужденного провести в нем много часов подряд. Софа, что по первому желанию превращалась в постель, стол, кресла, секретер, свечи в небольших шандалах — иными словами, все, что могло потребоваться любопытному сладострастнику, для которого главное удовольствие состояло в том, чтобы стать незримым свидетелем чужих наслаждений. Рядом с софою увидал я подвижную доску. М. М. отодвинула ее, и через два десятка дырок, находившихся друг от друга на некотором расстоянии, увидал я всю комнату, где перед взором наблюдателя разворачивались пьесы, создателем которых была сама природа, а актеры играли не за страх, а за совесть.
— А теперь, — сказала М. М., — я отвечу на тот вопрос, какой ты весьма предусмотрительно не дерзнул доверить бумаге.
— Но ты же не знаешь…
— Молчи. Любовь — колдунья и вещунья, ей ведомо все. Сознайся: ты хочешь знать, был ли здесь в ту роковую ночь, что стоила мне стольких слез, наш друг.
— Сознаюсь.
— Что ж; да, он здесь был, и тебе не на что сердиться: знай, что ты окончательно пленил его, и он преисполнен к тебе дружеских чувств. Он был в восхищении от нрава твоего, любви, чувств твоих и честности; он одобрил страсть, что я питаю к тебе. Именно он утешал меня поутру и уверял, что ты непременно вернешься ко мне, как только узнаешь от меня об истинных моих чувствах и благих намерениях.
— Но вы, должно быть, частенько засыпали: невозможно провести здесь восемь часов кряду в темноте и молчании, когда не видишь ничего особенно интересного.
— Он испытывал живейший интерес, и я тоже, да и в темноте мы пребывали тогда лишь, когда вы сидели на софе — оттуда вы могли заметить лучи света на уровне ваших глаз, что проникали через эти отверстия. Мы задернули занавес и поужинали, внимательно прислушиваясь за столом ко всему, что вы говорили. Друг мой питал ко всему еще больший интерес, нежели я. Он сказал, что случай этот впервые позволил ему столь глубоко познать человеческое сердце, и что ты, должно быть, никогда так не страдал, как в эту ночь; тебя он жалел — но К. К. поразила его, и меня тоже: невозможно, чтобы девушка пятнадцати лет рассуждала так, как она, когда желала оправдать меня и говорила все то, что она сказала, не зная притом иного искусства, нежели то, какое даруется природой и истиной; для этого надобно иметь ангельское сердце. Если ты женишься на ней, у тебя будет божественная жена. Я буду несчастна, потеряв ее, но твое счастье послужит мне утешением. Не понимаю, как мог ты, любя ее, влюбиться в меня? Как может она не ненавидеть меня, зная, что я отняла у нее твое сердце? К. К. поистине божественна. Она сказала, что поведала тебе о бесплодных своих любовных забавах со мною для того только, чтобы снять с совести своей бремя греха, каковой, как ей казалось, совершила она против верности тебе — ее почитает она своим долгом.
Мы сели за стол, и М. М. заметила, что я похудел. Мы повеселились, вспоминая минувшие опасности, маскарад с Пьеро, бал у Бриати, где, как уверяли ее, был другой Пьеро, и чудесный эффект этого переодевания, не позволявшего вовсе узнать человека: Пьеро из монастырской приемной показался ей и ниже, и худее меня. Она рассудила, что, когда б я не нанял монастырскую гондолу и не явился в приемную в костюме Пьеро, ей бы так и не узнать, кто я такой, ибо монахини не обратили бы внимания на мою участь. И еще, прибавила она, узнав, что я не патриций, как она опасалась, она облегченно вздохнула, ибо оттого могла у нее в конечном счете произойти какая‑то неприятность, и она была бы в отчаянии.
Я прекрасно понимал, чего она, должно быть, опасалась, но сделал вид, что не знаю:
— Не возьму в толк, — сказал я, — чего могла бы ты опасаться, когда б я был патриций.
— Дорогой друг, причина тому такова, что я могу объявить ее, лишь взяв с тебя слово чести, что ты доставишь мне удовольствие и исполнишь одну мою просьбу.
— Что за труд может быть для меня в том, чтобы доставить тебе любое удовольствие, какое ты попросишь, если только это в моих силах и не противно чести моей — теперь, когда меж нами нет более никаких тайн? Говори, моя дорогая, скажи мне, что это за причина, и рассчитывай на любовь мою, а значит, и снисходительность во всем, что может доставить тебе удовольствие.
— Прекрасно. Я прошу тебя позвать меня на ужин в твой дом для свиданий. Приду я со своим другом — он до смерти хочет с тобою познакомиться.
— А поужинав, ты уйдешь с ним?
— Ты же понимаешь, что так надо.
— Твой друг уже знает, кто я такой.
— Я полагала, что должна ему это сказать. Иначе он бы не дерзнул прийти к тебе «а ужин.
— Теперь понимаю. Твой друг — иностранный посланник.
— Именно так.
— Однако если он окажет мне честь и придет на ужин, то ему уже не удастся хранить инкогнито.
— Это было бы чудовищно. Я представлю его тебе и скажу и имя его, и титул.
— И ты полагала, что я могу не согласиться доставить тебе такое удовольствие? Скажи, возможно ли для тебя доставить мне удовольствие еще большее и назначить день ужина? Будь уверена: я стану ожидать тебя с нетерпением.
— Я была бы уверена в твоем снисхождении, когда б ты сам не приучил меня сомневаться.
— Колкость твоя справедлива.
— Я пошутила. Теперь я довольна. К тебе на ужин придет г‑н де Бернис, французский посланник. Как только он снимет маску, я его представлю. Он понимает, что тебе, скорее всего, известна его связь со мною, но не забудь: ты не должен знать, что он соучастник нашей взаимной страсти.
— Покоряюсь тебе, милый мой друг. Ужин этот — венец моих желаний. Ты права, что тревожилась о моем титуле: когда б я был патриций, в дело бы всерьез вмешались Государственные инквизиторы; в дрожь бросает, как подумаешь, что могло бы из этого последовать! Я в тюрьме инквизиции, ты обесчещена, и аббатиса, и весь монастырь. Боже правый! Тревога твоя не напрасна, но если б ты поведала мне о ней раньше, я бы отнюдь не скрывал своего имени: в конечном счете сдержанность моя происходила единственно из боязни, что если меня узнают, отец К. К. может перевести ее в другой монастырь. Можешь ли ты назначить день ужина? Я сгораю от нетерпения.
— Нынче 4‑е число; мы можем отужинать вместе 8‑го. Мы отправимся к тебе из оперы, после второго балета. Скажи мне только, как нам отыскать твой дом для свиданий, не спрашивая ни у кого дороги.
Тут я написал на бумаге, как найти дверь моего домика, угодно ли им будет прибыть по воде или по улицам, и, в восторге от столь прекрасного и почетного предложения, стал молить ангела моего идти спать. Я объяснял, что не вполне еще здоров, а потому, поужинав с отменным аппетитом, в постели, может статься, отдам первые почести Морфею. Тогда поставила она часы на десять часов, и мы отправились в альков спать; от десяти же до двенадцати (ночи начинали уже становиться короче) мы занимались любовью.
Уснули мы, не разжимая объятий и даже не разлучивши губ наших, что сберегли последний наш вздох. Положение это помешало нам шестью часами позже послать проклятие будильнику, каковой дал нам знать, что отложенное ристалище должно уже завершиться. М. М. воистину светилась. Ланиты ее краскою радости напомнили взору моему сияние роз, предвестниц Венеры. Я говорил ей это, а она в страстном желании понять мои слова побуждала приглядеться пристально к необыкновенному колыханию прекрасной своей груди, что, казалось, призывала меня губами освободить ее от волнующих духов любви. Напившись их вволю, бросился я к полуоткрытым ее губам, получил поцелуй, знак поражения ее, и ответил ей другим поцелуем.
Морфей, быть может, одержал бы над нами и вторую победу, но маятник предупредил, что времени нам осталось только чтобы одеться.
Подтвердив, что ужин будет восьмого числа, она возвратилась в монастырь. Я проспал до полудня, а после вернулся в Венецию и распорядился на кухне относительно предстоящего ужина. Мысль о нем доставляла мне величайшее удовольствие.
ГЛАВА VII
Мы ужинаем втроем с г‑ном де Бернисом, французским посланником, у меня в доме для свиданий. Предложение М. М.; я принимаю его. Последствия моего согласия. К. К. неверна мне, но жаловаться мне не на кого
Подобное положение, казалось бы, должно было сделать меня счастливым — но я был несчастлив. Я любил карты, но метать банк не мог, ходил в игорный дом понтировать и проигрывал днями напролет. Проигрыш огорчал меня и мешал моему счастью. Но для чего я играл? Мне не было в том нужды; денег у меня было довольно, чтобы удовлетворить любую свою прихоть. Для чего я играл, если знал, что не могу проигрывать с легким сердцем? Побуждало меня играть единственно чувство скаредности. Я любил тратить деньги, но когда должен был тратить не то, что выиграл в карты, душа моя обливалась кровью. В те четыре дня спустил я все золото, что выиграл благодаря М. М.
В ночь восьмого числа февраля отправился я в свой домик для свиданий и в урочный час увидал пред собою М. М. и ее почтенного почитателя; едва он снял маску, как был ею представлен и по имени, и по титулу. Он сказал, что узнал от госпожи своей о нашем знакомстве в Париже, и теперь ему не терпится его возобновить. Произнося эти слова, он пристально вглядывался в меня с видом человека, силящегося вспомнить чье‑то лицо, и пожаловался на скверную память. Я успокоил его на сей счет и сказал, что мы не перемолвились и словом, а потому лицо мое не столь долго представало его взору, чтобы запечатлеться в памяти.
— В тот день, что я имел честь ужинать с Вашим Превосходительством у г‑на де Мочениго, вас непрестанно занимал беседою лорд маршал, прусский посланник. Четырьмя днями позже должны вы были ехать сюда. После обеда вы откланялись.
Тут он вспомнил и меня, и то, что спросил у кого‑то, не секретарь ли я посольства.
— Однако с этой минуты, — продолжал он, — нам уже не забыть друг друга. Таинства, которых мы приобщены, связывают нас крепкими узами; мы станем близкими друзьями.
Редкостная эта чета немного отдохнула, и мы уселись за стол; я, как и подобает, оказывал ей всяческие почести. Министр, большой чревоугодник, нашел, что бургундское, шампанское и граппа, которые я подал ему после устриц, отменны, и спросил, откуда у меня это вино; я отвечал, что от графа Альгаротти, и он был рад.
Ужин мой был изыскан, а держался я с ними обоими словно простой подданный, которому король со своей возлюбленной оказали своим присутствием величайшую на свете честь. Я видел, что М. М. счастлива почтительным моим обхождением с нею и в восторге от речей моих, каковые посланник слушал с великим интересом и вниманием. Что же до самого министра, то к серьезности у него всегда примешивалась шутка: французское остроумие было ему свойственно в высшей степени. За шутками М. М., умело направляя беседу, заговорила в конце концов о том стечении обстоятельств, благодаря которому познакомилась со мною.
Повествуя о страсти моей к К. К., обрисовала она самым привлекательным образом ее облик и нрав; он же слушал так, словно в первый раз узнал об этой девушке. Он не знал, что мне известно пребывание его в укромной комнате, и должен был играть свою роль. М. М. он сказал, что когда б она привела К. К. на наш ужин, то сделала бы мне прелестнейший подарок; та отвечала, что ей пришлось бы одолевать слишком много опасностей.
— Однако когда б это доставило вам удовольствие, — прибавила она, обращаясь ко мне с видом любезным и благородным, — я могла бы пригласить вас вместе с нею на ужин к себе, ведь спит она в моей келье.
Дар сей весьма меня удивил; но показывать удивление было бы теперь неуместно.
— Ничего не может быть выше удовольствия быть с вами, сударыня, — отвечал я, — однако ж для меня невозможно было бы остаться равнодушным к подобной милости.
— Отлично! Я подумаю.
— Но если я буду приглашен тоже, — вмешался посланник, — то, представляется мне, вы должны предупредить ее, что, кроме возлюбленного, там будет еще и один ваш друг.
— В том нет нужды, — отвечал я тогда, — я напишу ей, чтобы она, не спрашивая ни о чем, исполняла все, что вы, сударыня, ей прикажете. Завтра же я это исполню.
— Итак, послезавтра приглашаю вас на ужин, — заключила М. М.
Я просил посланника не судить строго пятнадцатилетнюю девушку, непривычную к светскому обществу.
После я во всех деталях рассказал ему историю О‑Морфи. Повесть эта доставила ему величайшее удовольствие. Он просил показать ему портрет девушки и сказал, что она, как и прежде, живет в Оленьем Парке и услаждает короля, каковому подарила уже отпрыска. Удалились они в восемь часов, весьма довольные; я же остался в домике.
Назавтра, следуя данному М. М. слову, я с утра написал письмо К. К., не предупредив, что на ужин приглашен еще один человек, ей неведомый. Отдав письмо Лауре, отправился я в дом для свиданий, и привратница вручила мне письмо от М. М.; оно гласило:
«Пробило десять часов, я ложусь спать; но мне не уснуть покойно, если прежде не облегчу совесть. Вот что грызет меня: может статься, ты согласился отужинать с юной нашей подругой лишь из учтивости. Скажи всю правду, дорогой друг, доверься мне, и я развею приглашение это в дым, ни в чем не запятнав твоей чести. Если же идея ужина тебе нравится, он состоится. Душу твою я люблю еще сильней, нежели тебя самого».
Опасалась она не напрасно, но отказываться было бы для меня слишком постыдно; М. М. слишком хорошо меня знала, чтобы поверить, будто я на это способен. Вот какой я дал ей ответ:
«Поверишь ли, что я ожидал от тебя письма? Да, ожидал, ибо знаю ум твой и понимаю, какое, должно быть, сложилось у тебя понятие о моем уме после того, как я дважды устрашал тебя своими софизмами. Всякий раз, думая о том, что стал тебе подозрителен и понятие это, может статься, уменьшило любовь твою, я раскаиваюсь в этом. Прошу, забудь прежние мои видения и впредь поверь, что душа моя во всем подобна твоей. Ужин, о котором мы условились, доставит мне истинное удовольствие. Соглашаясь на него, я был исполнен более благодарности, нежели учтивости, поверь мне. К. К. совсем неопытна, и я счастлив, если начнет она учиться светскому обращению. Поручаю ее твоему попечению и прошу, коли возможно, удвоить твои к ней милости. Умираю от страха, как бы пример твой не побудил ее постричься в монахини; знай же, что если это случится, я буду в отчаянии. Твой друг — великодушнейший из смертных».
И вот, отрезав себе всякую возможность к отступлению, я позволил себе предаться размышлениям, каким должен был предаться как знаток света и человеческого сердца. Со всей ясностью увидел я, что К. К. привлекла внимание посланника, тот объяснился с М. М., а она, пребывая в обязанности служить ему безоглядно во всем, чего он только пожелает, взялась сделать все возможное, чтобы он был доволен. Ей невозможно было ничего предпринять без моего согласия, и тем более не дерзнула бы она предложить мне подобную вещь. И они устроили все так, что я по ходу беседы должен был из учтивости, из любви и из понятия своего о доброте и порядочности сам одобрить их замысел. Посланниково ремесло и заключалось в том, чтобы уметь плести интриги; он преуспел, и я оказался в тенетах. Дело было сделано, и теперь долг велел мне исполнить все по собственной охоте и с любезностью — дабы не предстать в дурацком виде и не выказать неблагодарности перед человеком, даровавшим меня неслыханными милостями. Однако ж вследствие всего этого я, быть может, охладел бы и к той, и к другой.
М. М. отлично все поняла и, возвратившись к себе, решила скорей поправить дело либо по крайности оправдаться в моих глазах, написав, что развеет приглашение в дым, не запятнав моей чести. Она знала, что я не смогу принять ее дара. Самолюбие сильней ревности, и мужчина, не желающий прослыть глупцом, не позволит себе обнаружить ревность, в особенности же перед лицом соперника, который превосходит его лишь в том, что совершенно избавлен от уколов сей гнусной страсти.
Назавтра, прибыв в дом для свиданий несколько ранее условленного, застал я там одного посланника, каковой оказал мне прием поистине дружеский. Он сказал, что когда б свел со мною знакомство в Париже, то указал бы мне путь, как стать известным при дворе, где, полагал он, я мог бы достигнуть славы. Сегодня, размышляя об этом, я говорю себе: быть может; но чем бы завершилась эта моя слава? Я сделался бы одной из жертв Революции, какой стал бы и сам посланник, когда б благодаря титулу своему не отправился в 1794 году в Рим и там не умер. Умер он хотя и богатым, но несчастным — если только, во что верится мне с трудом, не переменил образа мыслей.
Я спросил, нравится ли ему в Венеции, и он весело отвечал, что ему не может здесь не нравиться: ведь пребывает он в добром здравии и за деньги может легче, нежели где бы то ни было, доставить себе все возможные в жизни утехи; но добавил, что, как он полагает, его недолго еще оставят в этом посольстве, и просил только ничего не говорить об этом М. М., дабы ее не огорчать.
М. М. привезла с собою К. К., каковая, я заметил, удивилась моему присутствию. Я ободрил ее и оказал самый нежный прием, а незнакомец изъявил большую радость, когда на приветствие его она отвечала на его родном языке. Оба мы поздравили искусную наставницу, что столь хорошо обучила ее по‑французски.
Но на К. К. глядел я как на нечто мне принадлежащее, а оттого желание видеть ее во всем блеске победило во мне всякое презренное чувство ревности. Позабывши о нем, я самым веселым образом заставил ее разговориться и порассуждать о предметах, в которых, я знал, разбиралась она очаровательно. Чувствуя одобрение, поддержку, лесть, К. К. в воодушевлении от взора моего, где читалось удовольствие, явилась истинным чудом человеку, которого, однако же, я вовсе не желал видеть в нее влюбленным. Что за противоречие! Я собственными руками вершил такое дело, за какое возненавидел бы всякого, кто дерзнул бы его предпринять.
За ужином посланник оказывал К. К. всяческие знаки внимания. Остроумие и веселье царили в прелестном нашем обществе, и забавные, однако ж совершенно приличные речи текли без малейшей заминки.
Когда б кто‑нибудь, ничего заранее не зная и наблюдая нас критическим оком, задумал угадать, связаны ли мы узами любви, он, быть может, и заподозрил бы их, но ничего бы не сумел сказать наверное. М. М. обращалась к посланнику неизменно дружески, ко мне — с уважением, и с нежной снисходительностью — к К. К. Посланник, храня в отношении М. М. выражение почтительной благодарности, в то же время внимательно слушал все, что говорила К. К., придавал речам ее всю возможную выразительность и с видом самым умным и благородным переводил их в мой адрес. Одним словом, из нас четверых легче всего было играть свою роль К. К.: ничем не связанная, она вела себя, как подсказывала ей природа. Оттого сыграла она превосходно. Успех новичку в этом случае обеспечен; однако ж и природа должна быть прекрасна, в противном случае его освистают непременно.
Пять часов провели мы в равном удовольствии; но более всех обнаруживал его посланник. У М. М. был вид человека, довольного своим творением, у меня — вид ценителя. К. К., казалось, гордилась, что сумела угодить всем троим, и тщеславилась, что чужеземец никого, кроме нее, почти и не замечал. На меня глядела она с улыбкой, и я отлично разбирал язык ее сердца: она желала, чтобы я вспомнил, сколь многим отлично это общество от того, в котором брат ее годом раньше дал ей столь гнусное понятие о мире.
В восемь часов, когда все решили расходиться, посланнику пришлось рассыпаться в благодарностях. Изъявив М. М. признательность за ужин, приятней которого не случалось у него во всю жизнь, он просил сделать ему удовольствие и пригласить на подобный же ужин послезавтра и небрежно спросил меня, буду ли я на нем с тою же радостью. Мог ли он усомниться в моем согласии? Не думаю. Условившись таким образом, мы расстались.
Назавтра, размышляя об этом образцовом ужине, я без труда предугадал, чем все это окончится. Успехом, каким пользовался посланник у женщин, он был обязан единственно своему искусству пестовать и нежить любовь. По природе большой сладострастник, он действовал с расчетом: блаженствовал сам и зарождал у женщины желания, без которых, как он справедливо полагал, наслаждение его было бы неполным. Я со всею ясностью видел, что он влюблен в К. К., и при его темпераменте странно было бы предполагать, что наслаждаться он пожелает лишь светом ее прекрасных глаз. Я нимало не сомневался, что у него уже готов план, и исполняет его, несмотря на все свое благородство, М. М., да столь искусно и с такой осторожностью, что очевидность его ускользала от моего взора. Пусть я не намеревался простирать любезность свою чересчур далеко, однако ж предвидел, что в конце концов окажусь в дураках и К. К. мне не видать. Я не собирался ни давать на то своего согласия, ни чинить тому препятствия. Зная, что женушка моя неспособна поддаться какому‑либо излишеству, что могло бы не понравиться мне, предпочел я усыпить свои сомнения и надеяться на то, что соблазнить ее будет не столь легко. Весьма опасаясь последствий этой интриги, я все же с нетерпением ждал развязки ее. Я понимал, что на повторном ужине разыграна будет уже другая пьеса, и приготовился к значительным переменам.
Мне представлялось, что я должен делать только одно — держаться того же поведения; в моей власти было задавать тон в этой игре, и я обещал себе, что какой‑нибудь хитростью расстрою их планы. Но что бы я себе ни думал, неопытность К. К., совсем девочки, несмотря на все обретенные ею познания, ввергала меня в трепет. Вдруг им пришла бы мысль употребить во зло ее долг вежливости; но мысль о чуткости М. М. ободряла меня. Я не мог представить, чтобы она, видев, как провел я вдвоем с девушкой десять часов, и убедившись, что я намерен жениться на ней, оказалась способна на столь гнусное предательство. Но рассуждения эти — по сути, рассуждения слабого духом и стыдящегося себя ревнивца, — ни к чему не вели. Мне оставалось подчиниться обстоятельствам и наблюдать, как обернется дело.
В назначенный час явился я в дом для свиданий и обнаружил прелестных подруг своих у камина.
— Привет вам, ангелы мои. Где же наш француз?
Я снимаю маску, сажусь посередине и, осыпая их по очереди поцелуями, выказываю к обеим равную любовь. Хоть я и знал, что им известны мои неоспоримые на них права, но тем не менее держусь в рамках приличий. Я хвалю их взаимную склонность, и они, я вижу, рады, что не приходится за нее краснеть. Прошел час, но мне и мысли не пришло перейти к делу: в сердце моем царила М. М., и для К. К., должно быть, обидны были бы оказанные сопернице знаки внимания.
Пробило три часа, любезный француз все не шел, и М. М. начинала уже волноваться, как тут поднялась к нам привратница и передала ей записку от друга:
«Два часа назад прибыл ко мне курьер; в эту ночь не бывать моему счастью: всю ее принужден я провести за ответной депешей. Надеюсь, вы не только простите меня, но и пожалеете. Могу ли я надеяться, что удовольствие, какого лишает меня в нынешнюю ночь злая фортуна, доставите вы мне в пятницу? Дайте мне завтра знать. Мне хотелось бы оказаться в том же обществе».
— Терпение! — сказала М. М., — Он не виноват; что ж, отужинаем втроем. Вы придете в пятницу?
— Приду с удовольствием. Но что с тобою? — спросил я у К. К. — Похоже, новость эта тебя огорчила.
— Нет, не огорчила; мне только жаль милую мою подругу и тебя, ибо человека столь учтивого и обходительного мне еще не случалось видеть.
— Чудесно, красавица моя; я счастлив, что ты к нему неравнодушна.
— Что значит для тебя неравнодушна? Разве возможно остаться безразличным к его обращению?
— Еще того лучше. Совершенно согласен с тобою, милое дитя. Скажи еще, что он тебе нравится.
— Что ж! Хотя бы он мне и нравился, это вовсе не значит, что я ему об этом скажу. К тому же, уверена, он любит мою жену.
С этими словами она поднимается, садится к М. М. на колени, и милые подружки начинают ласкать друг друга; поначалу я смеюсь, но понемногу ласки их привлекают мое внимание. Теперь я намерен поощрять их и насладиться давно известным мне зрелищем.
М. М. берет эстампы Мёрсиуса с изображением доблестных любовных сражений меж женщинами и, бросив на меня хитрый взор, спрашивает, не желаю ли я, чтобы она распорядилась зажечь камин в комнате, где был альков; постигнув мысль ее, я отвечаю, что она тем самым доставила бы мне удовольствие — постель довольно широка, и мы могли бы улечься там все втроем. Она испугалась, что я могу заподозрить, будто друг ее находится в тайной комнате. Тогда перед альковом ставят стол, и я свободен от подозрений, что меня могут увидеть. Подают ужин, и мы едим с отменным аппетитом. М. М. учила К. К. делать пунш. Сидели они напротив меня, и я любовался К. К., красота которой еще возросла.
— Должно быть, грудь твоя за девять месяцев достигла наивысшего совершенства, — сказал я.
— Она стала совсем как у меня, — прибавила М. М. — Хочешь взглянуть?
С этими словами отставляет она чашу с пуншем и расшнуровывает платье у милой подруги; та не сопротивляется, и М. М. немедля распускает корсет и у себя, чтобы мне удобней было сравнивать. И вот я уже пьян от желания все сопоставить и обо всем судить. С самым веселым видом кладу я на стол Дамскую Академию и показываю М. М., какую позу хотелось бы мне увидеть. Та спрашивает у К. К., не откажется ли она показать мне эту позу, и К. К. отвечает, что им надобно раздеться и улечься в постель. Я прошу доставить мне такое удовольствие.
Посмеявшись вдосталь над тем, что они мне показали, я ставлю будильник на восемь часов, и не проходит и пяти минут, как мы уже втроем пребываем такими, какими создала нас природа, во власти сладострастия и любви. Подруги опять начинают труды свои с таким пылом, словно две тигрицы, жаждущие, похоже, разорвать друг друга в клочья.
Борения двух красавиц у меня перед глазами пробудили мой пыл, но я никак не решаюсь вступить в их битву. Мне подобало, во славу чувства, отдать предпочтение К. К., однако я опасался насмешек М. М.: она одержала бы победу над моей любовью, я же хотел любить только ее. К. К. была тоньше М. М., но ляжки и бедра у нее были шире; она была брюнетка, М. М. — блондинка, и обе с равным искусством владели утомительной этой и бесплодной борьбой.
Наконец, не в силах сопротивляться долее, бросаюсь я на них и, как бы стараясь разделить их, кладу под себя М. М., но она выскальзывает, и я падаю на К. К., каковая принимает меня с распростертыми объятиями и меньше чем в минуту заставляет испустить дух без всяких предосторожностей и сама отдает богу душу вместе со мною.
Придя в себя, бросаемся мы оба на М. М. — К. К. движима благодарностью, я — местью за то, что вынужден был ей изменить. Целый час держал я ее в послушании и с удовольствием глядел на К. К., которая, казалось, гордилась, что доставила подруге своей достойного любовника.
Героини мои сдались на увещевания, и с общего согласия предались мы сну, уверенные, что на славу употребим те два часа, что останутся нам от будильника до ухода.
Набравшись сил и узрев друг друга в природном обличье, мы снова исполнились пыла. К. К. с достоинством пожаловалась, что лишь один раз испустила со мною дух, М. М. уговаривала меня воздать подруге по заслугам, но я не заставил себя долго просить. Долгое наше сражение движимо было заключенным по всей форме договором, что обе стороны, не боясь последствий сей битвы, готовы, коли случатся они, увенчать ее узами Гименея; М. М., доверившись одной лишь любви, пожелала подвергнуться той же опасности. Презрев все, что могло с нею случиться, она решительно приказала не щадить ее, и я выполнил приказ. Опьяненные сладострастием и возбуждающим питьем, мы все втроем в непрестанных порывах желания произвели опустошение во всем, что даровала нам природа зримого и осязаемого, впивались взапуски во все, что являлось нашему взору, и в трио, какие мы исполняли, казались все одного пола. Расстались мы за полчаса до рассвета измученные, вялые, уставшие, пресыщенные, униженные необходимостью признать пресыщенность свою — но отнюдь не отвращение.
Назавтра, размышляя над этой излишне бурной ночью, ощутил я угрызения совести. Сладострастие, по обыкновению, попрало разум. М. М. пыталась убедить меня, что ее любовь сопряжена с теми же добродетелями, какими сопровождалась моя, — с честью, порядочностью, правдивостью. Однако ж ум ее порабощен был темпераментом, а тот увлекал ее к излишествам, и она, подготавливая случай им предаться, ожидала, когда удастся сделать меня их соучастником. Она нежила любовь и холила ее, дабы, зная, что заслуживает упрека, подчинить ее, податливую, своей власти. Она полагала, что вправе требовать от меня одобрения, и не желала знать, что мне было на что жаловаться — ведь меня застигли врасплох. Ей прекрасно было известно, что, жалуясь, я признал бы себя слабее либо трусливей ее, а значит, мне стало бы стыдно.
Я нимало не сомневался, что отсутствие посланника было предумышленным. Они предчувствовали, что я догадаюсь об этом и из чувства благодарности и уязвленной чести не пожелаю им уступать и принужден буду, ради любви и необходимости, предстать столь же благородным и учтивым, как они, попрать ногами собственную природу.