Я имею дело с парижским правосудием. Девица Везиан 16 страница
Посланник первым доставил мне упоительную ночь — мог ли я решиться чинить препятствия, если он желал такой же ночи для себя? Они рассчитали правильно. Рассудок мой сопротивлялся, но я понимал, что должен уступить им победу. К. К. их не смущала; они уверены были, что уговорят ее, как только мое присутствие перестанет их стеснять, и я понимал, что так оно и случится. Трудами М. М. сердце К. К., когда б она не решилась подражать подруге, было бы ввергнуто в пучину стыда. Бедняжка К. К.! Я уже видел ее распутницей, и все из‑за меня. Увы! Я не берег их. Что стану я делать, если через несколько месяцев обе окажутся беременны? Я понимал, что обе подруги на моей совести. Разум мой сражался с предрассудком, природа — с любовью, и я в горестной нерешительности не был в силах ни идти на ужин, ни отказаться от него. Если я приму приглашение, ночь пройдет пристойно и я выставлю себя на посмешище как ревнивец, скряга и неблагодарный невежа. Если не пойду, К. К., по крайней мере в моих глазах, пропала навсегда. Я чувствовал, что не смогу любить ее дольше и уж, конечно, оставлю всякую мысль о женитьбе.
Одержимый душевной смутой, чувствую я настоятельную потребность избавиться от сомнений. Я надеваю маску и отправляюсь прямиком к дому французского посланника. Швейцару я говорю, что у меня письмо в Версаль и что он бы сделал мне одолжение, когда бы передал его курьеру, каковой должен возвратиться туда, как только получит депешу от Его Превосходительства. Швейцар отвечает, что чрезвычайного курьера не было здесь уже два месяца.
— Как! Разве не прибыл вчера вечером курьер?
— Вчера вечером Его Превосходительство изволили ужинать у испанского посланника.
Вот и конец моим сомнениям. Я понял, что придется проглотить пилюлю; К. К. надо предоставить ее участи. Если я напишу девочке, чтобы она не ходила на ужин, то поступлю как трус.
Под вечер направляюсь я специально на Мурано и оставляю в доме для свиданий записку, где прошу М. М. простить меня: неотложное дело, случившееся до меня у г‑на де Брагадина, велит мне всю ночь провести с ним. Сделав этот шаг, возвращаюсь я в Венецию в весьма скверном расположении духа и иду в игорный дом; в эту ночь проиграл я втрое или вчетверо больше, чем у меня было.
Через день отправился я в дом для свиданий на Мурано в уверенности, что там будет письмо от М. М, Привратница отдает мне письмо, я вскрываю его и обнаруживаю там еще и другое, от К. К. Все у них стало общим. Вот что писала К. К.:
«Весть, что ты не сможешь прийти на ужин, повергла нас, милый супруг мой, в истинное отчаяние. Друг названной моей сестрицы прибыл четвертью часа позже и также весьма опечалился. Мы думали уже, что станем за ужином грустить; но ничуть не бывало. Чудесные речи господина этого возвеселили нас; и ты, дорогой друг, не можешь даже вообразить, какое безумие овладело нами после пунша из шампанского! Но и он сам безумствовал не менее нашего. В постели он нас не утомил, но весьма позабавил. Уверяю тебя, он очаровательный человек и создан для любви, однако тебе он уступает во всем. Не сомневайся: никогда не буду я любить никого, кроме тебя, и ты один всегда будешь царить в моем сердце».
Письмо это позабавило меня, несмотря на досаду. Но письмо от М. М. было еще необычнее:
«Уверена, ангел мой, что ты солгал из учтивости; но знай, я была готова к этому. Ты решил сделать нашему другу царский подарок в обмен на тот, что поднес тебе он, позволив своей М. М. отдать тебе сердце. Ты бы и без того владел им, однако, дорогой друг, приправлять наслаждения любви чарами дружбы — право, приятное искусство. Я огорчилась, что не увижу тебя; но потом поняла, что когда б ты пришел, мы бы так не посмеялись, ибо натура друга нашего, несмотря на великий его ум, не свободна от предрассудков. К. К. теперь столь же свободна духом, как и мы. Обязана она этим мне, и я могу гордиться, что воспитала ее для тебя. Мне бы хотелось, чтобы ты наблюдал за нами из укрытия: уверяю, ты провел бы упоительные часы. В среду буду я в твоем венецианском доме для свиданий, совсем одна и совсем твоя. Извести, будешь ли в обычный час ждать меня у статуи. Если не сможешь, назначь другой день».
Надобно было отвечать на один лад обеим девицам. Не было горько, а притворяться нужно было, что сладко: Ты этого хотел, Жорж Данден [29]. Я никак не мог решить, какого рода стыд одолевает меня — доброго или дурного; и нынче, когда б пустился я обсуждать сей вопрос, то никогда бы не кончил. В письме к К. К., собравшись с силами, я поздравил ее и велел во всем подражать М. М. как истинному образцу совершенства.
М. М. же я написал, что она, как обычно, найдет меня у подножья статуи готовым исполнять ее веления. Письмо мое полно было неискренних похвал воспитанию, какое дает она К. К.; в нем была одна лишь правдивая фраза, и та двусмысленная: «Благодарю за желание твое, чтобы я занял место наблюдателя в тайнике. Я бы не смог там оставаться» .
В среду я был на свидании в точно условленный час. Она явилась в мужской одежде и не пожелала идти ни в оперу, ни в комедию.
— Идем в игорный дом, — сказала она, — проиграем наши деньги или удвоим их.
У нее было шестьсот цехинов, у меня около сотни. Судьба оказалась нам неблагоприятна. Проиграв все, она отыскала где‑то своего друга, зная, что он должен здесь быть, и попросила денег у него. Часом позже он вернулся и дал ей кошелек с тремя сотнями цехинов. Она вернулась к игорному столу, понтировала и отыгралась; но, не довольствуясь этим, снова проиграла все, и когда пробило полночь, мы отправились ужинать. Меня нашла она грустным, хотя я прилагал все силы, чтобы этого не показать. Сама она была все такая же — красивая, веселая, смеющаяся, любящая.
Она решила, что развеселит меня, если расскажет в подробностях обо всех происшествиях ночи, проведенной с К. К. и ее другом. Именно этого ей и не следовало делать, но разум человеческий имеет тот недостаток, что слишком часто полагает в другом ту же раскованность и свободу, какую ощущает в себе самом. Я не чаял, когда мы наконец пойдем спать и окончится это повествование, сладострастные подробности коего вовсе не производили на меня должного действия. Я боялся, что не сумею надлежащим образом выглядеть в постели — а чтобы так и случилось, довольно этого бояться. Влюбленный юноша никогда не подвергает сомнению способностей своей любви: коли он усомнится, любовь отомстит ему и оставит с носом.
Но в постели красота, ласки и чистота души очаровательной этой женщины развеяли мое дурное настроение. Ночи сделались короче, и нам не хватило времени поспать. Мы провели два часа в любви и расстались влюбленными. Она заставила меня обещать, что я зайду в ее дом для свиданий и возьму денег, дабы играть с ней в доле. Я отправился на Мурано, взял все золото, какое нашел, и, понтируя таким образом, какой в карточных терминах именуют «играть на квит», во весь остаток карнавала выигрывал по три‑четыре раза на дню. Я ни разу не проиграл шестую карту. Когда б я ее проиграл, то утратил бы все свое состояние — две тысячи цехинов. Таким образом увеличил я скромное богатство дорогой своей М. М.; она же написала мне, что честь велит нам всем поужинать вчетвером в последний понедельник карнавала. Я согласился.
То был последний мой ужин с К. К. Она была очень весела; я сделал окончательный выбор и ухаживал за одной лишь М. М. К. К., нимало не смущаясь моим присутствием, была занята только новым своим поклонником.
Однако ж, предвидя неизбежное замешательство, я просил М. М. устроить все таким образом, чтобы посланник мог спокойно провести ночь с К. К., а я с ней, и она отлично с этим справилась.
После ужина посланник завел речь об игре в фараон; красавицы ее не знали[30], и чтобы показать им, что это такое, он велел принести карты и составил банк в сотню двойных луидоров, каковые старательно предоставил выиграть К. К. Та, не зная, что делать со всем этим золотом, просила милую свою подругу сохранить его до той минуты, пока она не выйдет из монастыря и не вступит в брак.
Сыграв партию, М. М. сказала, что у нее болит голова и она пойдет ляжет в алькове, и просила меня ее убаюкать. Девочку нашу мы оставили наедине с посланником. Когда шестью часами позже будильник возвестил конец нашей оргии, мы обнаружили их спящими. Что до меня, то я провел ночь с М. М. в любви и полном спокойствии, ни разу не вспомнив о К. К. Так завершился для нас карнавал.
ВЕНЕЦИЯ
ТОМ IV
ГЛАВА XI
Больная красавица. Я ее вылечиваю. Меня хотят погубить и строят козни. Происшествие у юной графини Бонафеде. Эрберия. Обыск у меня в доме. Беседа моя с г‑ном де Брагадином. Я взят под стражу по приказу Государственных инквизиторов
И так, отужинав в ранний час с г‑ном де Брагадином, направляюсь я в свой новый дом для свиданий, поблаженствовать на свежем воздухе на балконе спальни. К удивлению своему, ступив на балкон, обнаружил я, что он занят. Какая‑то девица, весьма красивая собою, встает и просит простить ее за то, что позволила себе подобную вольность.
— Это меня приняли вы утром за восковую статую, — говорит она. — Из‑за комаров мы не зажигаем света, покуда окна открыты; но как только вы пожелаете лечь спать, мы их закроем и удалимся. Это моя младшая сестра, а матушка уже в постели.
Я отвечаю, что балкон к ее услугам, что еще рано и что я прошу только дозволить мне переодеться в шлафрок и присоединиться к их обществу. Два часа развлекала она меня разумными и приятными речами и в полночь ушла. Юная сестра ее зажгла свечу и тоже удалилась, пожелав мне доброй ночи.
Ложась спать, думал я об этой девушке: мне не верилось, что она больна. Говорила она звонким голосом, была весела, образованна и остроумна. Коли болезнь ее проистекала лишь из отсутствия того лекарства, какое Ригелини называл единственным и неповторимым, недоумевал я, то что за роковая случайность помешала ей излечиться в таком городе, как Венеция: ведь, невзирая на бледность, она представлялась мне вполне достойной пылкого любовника и достаточно умной, чтобы тем или иным образом принять наконец несравненное по сладости лекарство.
Назавтра, проснувшись, я звоню, и входит ко мне младшая сестра — прислуги в доме не было, а заводить своей я не хотел. Я спрашиваю горячей воды для бритья и справляюсь о здоровье сестры; та отвечает, что сестра здорова и бледность ее не болезнь — разве только всякий раз, как она задыхалась, ей приходилось пускать кровь.
— Но это ей не мешает отлично есть и еще лучше спать, — заключает она.
При этих словах девочки доносятся звуки скрипки.
— Это сестра, — объясняет младшая, — она учится танцевать менуэт.
Я быстро одеваюсь и иду посмотреть: прелестная барышня танцует менуэт под присмотром старого учителя, который позволяет ей косолапить. Единственным недостатком девушки была лишь смертная белизна кожи, чересчур напоминавшей снег; ей не хватало живого румянца.
Учитель танцев приглашает меня станцевать менуэт со своей подопечной; я и сам не прочь, но прошу его играть larguissimo , в самом медленном темпе. Он отвечает, что барышня слишком утомится, однако та возражает, что вовсе не так слаба. Окончив менуэт, принуждена она была броситься в кресла, и на щеках ее явилось некое отдаленное подобие краски. Но танцовщику она сказала, что впредь желает танцевать только так. Когда мы остались одни, я объяснил ей, что человек этот учит ее не довольно хорошо и не исправляет ошибок. Я научил ее держать носки наружу, изящно подавать руку и приседать в такт, а через час, когда она заметно притомилась, я извинился и отправился на Мурано к М. М.
Ее застал я в глубокой печали. Отец К. К. умер, девушку взяли из монастыря и теперь выдают замуж за адвоката. Она оставила М. М. письмо ко мне, где говорила, что если мне снова угодно будет обещать ей жениться, когда я сочту это возможным, то она станет ждать и твердо отказывать всякому претенденту на ее руку. Без всяких околичностей я отвечал, что не занимаю никакого положения в обществе и, по всему судя, не могу надеяться вскорости его занять, а потому даю ей свободу и даже советую не отвергать возможного жениха, если, по ее мнению, он способен составить ее счастье. Несмотря на эту явную отставку, К. К. вышла замуж за*** лишь после бегства моего из Пьомби, когда никто не верил, что я смогу когда‑нибудь возвратиться в Венецию. Я повстречал ее вновь лишь девятнадцать лет спустя. Когда б теперь жил я в Венеции, я бы, конечно, не женился на ней — в моих летах брак смехотворен, — но непременно соединил бы судьбу ее со своею.
Мне смешно, когда женщины, случается, называют мужчин вероломными и обвиняют их в непостоянстве. Они были бы правы, когда б могли доказать, что, клянясь им в верности, мы уже питаем намерение эту верность нарушить. Увы! Мы любим, не спрашиваясь у разума, и тем более разум ни при чем, когда мы прекращаем любить .
В эти же дни получил я письмо от посланника. Он просил меня направить все силы ума на то, чтобы вразумить М. М. Ничто, полагал он, не может быть неосторожней с моей стороны, как выкрасть ее и увезти в Париж, где, несмотря на все его покровительство, она не сможет себя чувствовать в полной безопасности. Подобное же письмо написал он и М. М., и бедняжка поведала мне свое огорчение.
Небольшое происшествие дало нам повод для некоторых размышлений.
— Только что похоронили у нас одну монахиню, — сказала М. М. — Умерла она позавчера, от чахотки, двадцати восьми лет от роду и святою смертью. Звали ее Мария Кончетта. Она была с тобою знакома и сказала имя твое К. К., когда ты во всякий праздничный день приходил сюда к мессе. К. К. не удержалась и просила ее хранить молчание. Та монахиня сказала, что ты опасный человек, и всякой девушке следует тебя опасаться. К. К. рассказала мне обо всем после твоего появления в костюме Пьеро, когда раскрылось твое имя.
— Как звали эту монахиню в миру?
— Марта С.
— Теперь мне все понятно.
И я поведал М. М. от начала до конца историю своих любовных похождений с Нанеттой и Мартон и заключил рассказ письмом, в котором та писала, что обязана мне, хотя и косвенно, спасением своей души.
Полуночные мои беседы на балконе с дочерью хозяйки и урок, что давал я ей всякое утро, произвели в восемь — десять дней два вполне естественных следствия. Во‑первых, она больше не задыхалась, во‑вторых, я в нее влюбился. Месячные к ней еще не пришли; но посылать за лекарем больше не было нужды. Ригелини навещал ее и, видя, что чувствует она себя лучше, предсказал ей еще до осени то благодеяние природы, без которого жизнь ее продолжалась лишь благодаря ухищрениям лекаря. Мать ее взирала на меня как на ангела Божьего, посланного излечить дочь, а та исполнена была благодарности, каковая у женщин лишь на крошечный шажок отстоит от любви. Я велел ей отказать от места своему учителю танцев.
Но вот прошли эти десять — двенадцать дней, и вдруг в тот самый момент, что я давал ей урок, она, казалось, едва не умерла на моих глазах. С ней случилось ее удушье — гораздо худшее, нежели, например, астма. Она, словно мертвая, рухнула мне на руки. Мать, привычная к подобному ее состоянию, немедля послала за хирургом, а юная сестра стала расшнуровывать платье ее и юбку. Красота упругой ее груди, каковой не было нужды в красках, поразила меня. Я прикрыл ее со словами, что, попадись она на глаза хирургу, он не сумеет пустить кровь; но едва она заметила, что сам я с удовольствием держу руку поверх одеяла, она, глядя на меня умирающим взором, самым кротким образом оттолкнула ее.
Хирург явился, пустил ей скорей кровь из руки, и не прошло и минуты, как она ожила. Он сразу положил ей компресс, и все было готово. Выпустил он едва четыре унции крови, и мать ее сказала, что большего никогда и не требовалось: я понял, что чудо вовсе не столь велико, как представляет Ригелини. Кровопускание ей делали два раза в неделю, а значит, за месяц теряла она три фунта крови — столько, сколько должна была терять при менструациях; поскольку же с той стороны сосуды были закупорены, природа, всегда заботящаяся о самосохранении, угрожала ей гибелью, если не облегчится она от избытка крови, мешающего свободному ее току.
К некоторому моему удивлению, едва хирург удалился, она сказала, что если мне будет угодно подождать ее минутку в зале, то она придет, и мы продолжим урок танцев. Она и в самом деле пришла и чувствовала себя прекрасно, словно ничего и не было.
Грудь ее, о которой получил я достойное свидетельство двух своих органов чувств, не давала мне покоя; она так взволновала меня, что домой я возвратился под вечер. Они с сестрой были в своей комнате. Она сказала, что придет подышать воздухом ко мне на балкон в два часа, а теперь ждет своего крестного, каковой был близким другом ее отца и вот уже восемь лет приходит всякий день к ней часа на полтора.
— Сколько ему лет?
— Между пятым и шестым десятком. Он женат. Это граф С. Ко мне он привязан нежно, но по‑отцовски. Нынче он любит меня так же, как и в самом раннем детстве. Иногда и жена его приходит навестить меня или приглашает на обед. Будущей осенью я поеду с нею в деревню. Граф знает, что вы у нас живете, и ничего не имеет против. Он с вами незнаком, но если вам угодно, сегодня же вы с ним познакомитесь.
Речь эту выслушал я с удовольствием: я узнал все, что хотел, не имея нужды в нескромных вопросах. Дружба этого грека могла быть только плотской. То был муж графини, вместе с которой два года назад увидал я впервые М. М.
Граф оказался весьма учтив. Отеческим тоном поблагодарил он меня за участие в его крестнице и просил назавтра пожаловать вместе с нею к нему на обед, где он будет иметь счастье представить мне свою супругу. Я с удовольствием принял приглашение. Я всегда любил неожиданности, а встреча моя с графиней обещала быть неожиданностью занятной. Вел он себя как человек порядочный, и после ухода его я, на радость девушке, весьма его за это хвалил. Она сказала, что у него в руках все бумаги, позволяющие вернуть у дома Персико наследство ее семьи, сорок тысяч экю; четвертая часть этих денег принадлежала ей, не считая еще приданого матери, которым та желала распорядиться в пользу дочерей. Таким образом, супругу своему она принесет приданое в пятнадцать тысяч дукатов, и сестра ее столько же.
Девица эта, желая влюбить меня в себя и удостовериться в моем постоянстве, не спешила оказывать мне милости, а когда я пытался их добиться, противилась и осыпала меня упреками, на которые не осмеливался я возражать; однако вскоре я заставил ее переменить поведение.
Назавтра я отправился с нею к графу, не предупредив, что знаком с графиней. Я полагал, она сделает вид, будто со мною незнакома — но ничуть не бывало. Она встретила меня радушно, словно старинного знакомца, и когда муж ее, слегка удивленный, спросил, давно ли мы знакомы, отвечала, что мы встречались два года назад в Ла Мире. День прошел очень весело.
Под вечер, возвращаясь с девицей домой в моей гондоле и потребовав некоторых к себе милостей, получил я вместо них одни упреки и был столь ими обижен, что, доставив девушку домой, отправился ужинать к Тонине и провел у нее почти всю ночь, ибо Поверенный явился очень поздно. Назавтра, проспав до полудня, я не дал ей урока, и когда попросил за это прощения, она отвечала, что стесняться мне нечего. Вечером она не явилась на балкон, и я обиделся. На следующий день ухожу я из дому очень рано, никаких уроков, а вечером на балконе веду с нею равнодушные речи; однако ж наутро просыпаюсь от великого шума, выхожу из комнаты посмотреть, что случилось, и хозяйка говорит, что дочь снова задыхается. Скорей за хирургом.
Я вхожу к девушке, вижу ее умирающей, и сердце мое обливается кровью. Дело было в начале июля, она лежала в постели, укрытая одной лишь простыней. Только глаза ее еще могли говорить со мною. Я спрашиваю, есть ли у нее сердцебиение, кладу руку ей на грудь, целую в вершину холма, и у нее недостает сил мне противиться. Я целую ее ледяные губы, а рука моя спускается скорей полутора локтями ниже и завладевает совершенной там находкою. Она слабо отталкивает мою руку, но в глазах ее столько силы, что я понимаю неуважительность своего поступка. Тут является хирург, открывает ей вену, и она немедля начинает дышать. Ей хочется встать, но я советую ей полежать в постели и обещаю послать за своим обедом и отобедать подле нее; тогда она соглашается, а мать ее говорит, что постель пойдет ей только на пользу. Она надевает корсет и велит сестре положить поверх простыни легкое одеяло: простыня не скрывала вовсе очертаний ее фигуры.
Поступок мой пробудил во мне любовный пламень, и я, в решимости не упустить счастливого случая, буде он представится, прошу хозяйку послать кого‑нибудь на кухню к г‑ну де Брагадину сказать, чтобы прислали мне обед, а сам, сев у изголовья больной красавицы, убеждаю ее, что она непременно излечится, если только сумеет полюбить.
— Я уверена, что выздоровею; но могу ли я любить кого‑нибудь, если сомневаюсь, что любима?
Разговор наш становился все живее, и вот я уже кладу ей руку на бедро и прошу не прогонять меня; продолжая просить, проскальзываю я выше и достигаю до такого места, пощекотав которое, должен был, как мне казалось, доставить ей самое приятное ощущение. Однако ж она отодвигается и говорит мне с сердцем, что, быть может, именно то, что я сделал, и есть причина ее болезни. Я отвечаю, что такое возможно, и, убедившись через это признание, что достигну желаемого, преисполняюсь надежды вылечить ее — если только правда все то, что о ней говорят. Щадя стыдливость ее, я не задаю нескромных вопросов, объявляю, что люблю ее, и обещаю не требовать никакой иной пищи своему чувству, кроме той, какую она сама сочтет необходимым мне даровать. Она с большим аппетитом съела половину моего обеда, встала с постели, пока я одевался, чтобы идти в свет, а когда в два часа я вернулся, она уже сидела у меня на балконе.
Сидя напротив меня на балконе, она, проговорив со мною с четверть часа о любви, дозволила глазам моим насладиться всеми своими прелестями, которым лунный свет еще прибавлял привлекательности, и разрешила покрыть их поцелуями. В смятении, что пробудила в душе ее всепоглощающая страсть, и отдавшись на волю инстинкта, враждебного всяческим ухищрениям, она, прижимаясь тесно к моей груди, увлекла меня к счастью с таким пылом, что я со всею ясностью понял — она полагает, будто получает от меня гораздо больше, нежели дает. Я заклал жертву, не обагрив алтаря кровью.
Сестра пришла за ней, говоря, что уже поздно и она хочет спать; та велела ей ложиться, и едва мы остались одни, как без всяких предисловий улеглись в постель. Провели мы вместе всю ночь: я движим был любовью и желанием ее излечить, она — благодарностью и самым необузданным сладострастием. На рассвете отправилась она спать в свою комнату, а я остался изнуренным, но так и не получившим облегчения: боязнь, что она может забеременеть, помешала мне испустить дух, не умирая. Она спала со мною три недели без перерыва, и ни разу не случалось с нею удушья, и ежемесячная благодать пришла к ней. Я бы женился на этой девушке, когда б к концу месяца не произошла со мною катастрофа, о которой я сейчас расскажу.
Быть может, читатель припомнит, что у меня были причины не любить аббата Кьяри, автора того самого сатирического романа, какой давал мне прочесть Муррей. С тех пор, как я объяснился с ним и дал понять, что отомщу за себя, прошел месяц. Аббат держался настороже. В это самое время получил я анонимное письмо, где говорилось, что мне лучше было бы подумать не о том, как поколотить аббата, а о самом себе, и что мне грозит величайшая и неотвратимая беда. Всякий, кто пишет анонимные письма, достоин презрения: это либо предатель, либо глупец; но небречь предупреждением не следует никогда. Я совершил ошибку.
В это время свел со мною знакомство некто Мануцци, прежде мне неизвестный; главное его ремесло было оправщик камней, а сверх того, как обнаружилось позже, служил он шпионом Государственных инквизиторов. Он обещал продать мне в кредит бриллианты, поставив некоторые условия, из‑за которых я принужден был пригласить его к себе домой. Разглядывая множество разбросанных там и сям книг, остановился он перед несколькими манускриптами, в которых речь шла о магии. Радуясь его изумлению, показал я ему те из них, что учили сводить знакомство с духами всех четырех первоэлементов.
Как легко может вообразить себе читатель, книги эти я презирал, но они у меня были. Пятью или шестью днями позже предатель этот явился ко мне со словами, что некий человек, имя которого он назвать не может, готов из любопытства купить пять моих книг за тысячу цехинов, но прежде желал бы взглянуть на них, дабы убедиться в их подлинности. Я вручил ему книги, обязав вернуть их ровно через сутки и в душе не придавая этому никакого значения. Назавтра он и впрямь вернул их, говоря, что незнакомец почел их фальшивыми; но через несколько лет я узнал, что носил он их секретарю Государственных инквизиторов, каковые таким образом удостоверились, что я отменный чародей.
В тот же роковой месяц г‑же Меммо, матери гг. Андреа, Бернардо и Лоренцо, взбрело в голову, будто я склоняю детей ее к атеизму, и тревоги свои она поверила старому кавалеру Антонио Мочениго, дяде г‑на де Брагадина, каковой имел на меня зуб и утверждал, что я посредством своей каббалистики якобы совратил его племянника. Дело относилось к ведению инквизиционного суда, но поскольку заточить меня в тюрьму церковной инквизиции было затруднительно, они решились принести жалобу Государственным инквизиторам, а те взялись заняться моим поведением. Этого было довольно, чтобы погубить меня.
Г‑н Антонио Кондульмер, друг аббата Кьяри, а значит, мой враг и красный Государственный инквизитор, воспользовался случаем и представил меня нарушителем общественного спокойствия. Несколькими годами позже один секретарь посольства сказал мне, что некий доносчик, обзаведясь двумя свидетелями, обвинил меня в том, будто верю я в одного лишь дьявола. Они достоверно утверждали, что когда я проигрывал в карты, то есть в минуту, когда все верующие богохульствуют, я проклинал только дьявола. Меня обвинили в том, что я не соблюдаю посты, хожу лишь на красивые мессы, и есть достаточно причин считать меня франкмасоном. Сверх того, добавили свидетели, посещаю я иностранных посланников, и поскольку вожу дружбу с тремя патрициями и, конечно же, знаю обо всем, что происходит в Сенате, то раскрываю тайну эту чужестранцам за большие деньги, каковые и проигрываю в карты на глазах у всех.
Выслушав все эти обиды, всемогущий трибунал постановил считать меня врагом отечества, заговорщиком и изрядным негодяем. На протяжении двух или трех недель подряд многие люди, которым не мог я не верить, советовали мне совершить путешествие за границу, ибо мною занимается трибунал. Нельзя было сказать большего: жить счастливо могут в Венеции лишь те, о чьем существовании грозный трибунал не подозревает; но я презрел все предупреждения. Когда б я стал обращать на них внимание, то начал бы беспокоиться, а я был враг всякого беспокойства. Я отвечал, что не чувствую никаких угрызений совести, а значит, не могу быть виноват, а коли я не виноват, то бояться мне нечего. Я был глупец. Я рассуждал как свободный человек. Сверх того, неопределенную беду заслоняла для меня беда действительная, гнетущая мысль мою днем и ночью. Я проигрывал каждый день, я увяз в долгах, заложил все свои драгоценности, вплоть до табакерок с портретами — их я, впрочем, вынул и передал г‑же Мандзони, у которой хранились все мои важные бумаги и любовная переписка. Я видел, что за мною следят. Один старый сенатор сказал мне, что трибуналу известно, будто юная графиня Бонафеде сошла с ума от наркотиков и любовных зелий, каковыми я ее снабдил. Тогда она пребывала еще в лечебнице и в приступах безумия неизменно вспоминала меня и награждала проклятиями. Я должен поведать эту короткую историю читателю.
Юная эта графиня получила от меня несколько цехинов вскоре после возвращения моего в Венецию и решила, что сумеет заставить меня и впредь наносить ей, к вящей ее пользе, приятные визиты. Несколько раз я заходил к ней, дабы прекратить докучные ее записки, и всякий раз оставлял ей денег; но ни разу, не считая первого, не нашла она во мне снисхождения и не добилась знаков внимания. Прошел год, и она затеяла преступное дело; не могу обвинять ее в этом достоверно, но у меня довольно причин считать ее виновницей того, что случилось.
Она написала мне письмо и убедила, сославшись на весьма важное дело, прийти к ней в определенный час. Из любопытства явился я к ней в назначенное время. Она немедля бросилась мне на шею и объявила, что важным делом была любовь. Я посмеялся над нею. В тот раз была она красивее обыкновенного и чище. Она завела разговор о крепости Св. Андрея и так меня разозлила, что я уже почти готов был удовлетворить ее желаниям. Сняв плащ, спрашиваю я, дома ли ее отец, и она отвечает, что отец куда‑то ушел. Мне случается нужда выйти, возвращаясь в ее комнату, я ошибаюсь дверью — и, к удивлению своему, обнаруживаю в комнате рядом самого графа с двумя подозрительными личностями.
— Дорогой граф, — говорю я, — только что дочь ваша сказала, будто вас нет дома.
— Это я велел ей так отвечать: у меня было дело до этих людей, но я его отложу на другой раз.
Я хотел было идти — но он просит меня подождать, отсылает тех двоих и говорит, что счастлив меня видеть. Затем он пускается рассказывать мне о своих горестях: Государственные инквизиторы лишили его пенсии, и теперь он был на грани того, чтобы оказаться со всем семейством на улице и просить милостыню. Живя в этом доме, он уже три года сутяжничал и ничего за него не платил; однако новую тяжбу завести уже не мог, и его вот‑вот должны были выгнать вон. Когда бы только были у него деньги, чтобы заплатить за первые три месяца, он бы, по его словам, ночью съехал в другое место. Дело шло всего о двадцати дукатах; я вытаскиваю из кармана шесть цехинов, даю ему, и он, поцеловав меня и плача от счастья, зовет дочь, велит ей составить мне компанию, а сам берет плащ и уходит.