Языковая норма и речевая практика
Сначала — несколько слов о норме вообще, безотносительно к языку.
Понятия нормального, нормы важны для многих видов человеческой деятельности. Существуют нормы выработки продукции (например, на заводе) и нормали, т. е. технические требования, которым эта продукция должна удовлетворять. Диетологи говорят о нормах питания, спортсмены «укладываются» в определенные нормативы (в беге, в прыжках). Ни у кого не вызывает сомнений тот факт, что в любом цивилизованном обществе действуют нормы взаимоотношений людей, нормы этикета; у каждого из нас имеется представление о том, что нормально для человеческого общения, а что ненормально, выходит за пределы некоей неписаной нормы. Да и наша повседневная речь пестрит этими словами: Как поживаешь? — Нормально!; Ну, как дела? — Да ничего, в норме.
Более того, норма незримо присутствует и в таких наших высказываниях, в которых нет самих слов норма или нормальный. Когда мы оцениваем, например, рост человека или животного, то можем сказать: — Какой высокий парень! — или: — Что-то этот жираф маловат для жирафа, — и тем самым сравниваем рост парня и жирафа с какой-то подразумеваемой нормой роста (естественно, разной для человека и для жирафа). Когда мы говорим: удобный стул, слишком темная комната, невыразительное пение, мы имеем в виду (хотя не отдаем себе в этом отчета) некие общепринятые «нормы» удобства стула, освещенности помещения, выразительности пения.
Норма есть и в языке. И это вполне естественно: язык — неотъемлемая часть не только цивилизованного, но и вообще всякого человеческого общества. Норма — одно из центральных лингвистических понятий, хотя нельзя сказать, что все лингвисты толкуют его одинаково.
Чаще всего этот термин употребляется в сочетании «литературная норма» и применяется к тем разновидностям языка, которые используются в средствах массовой информации, в науке и образовании, в дипломатии, законотворчестве и законодательстве, в дело- и судопроизводстве и других сферах «социально важного», преимущественно публичного общения. Но можно говорить о норме и применительно к территориальному диалекту — т. е., например, к речи коренных жителей вологодской деревни или донской станицы, к профессиональному или социальному жаргону — т. е. к тому, как говорят плотники или «воры в законе».
Последнее утверждение может показаться читателю весьма сомнительным, и поэтому оно требует разъяснений.
Термин норма лингвисты используют в двух смыслах — широком и узком.
В широком смысле под нормой подразумевают такие средства и способы речи, которые стихийно, спонтанно формировались в течение многих веков и которые обычно отличают одну разновидность языка от других. Поэтому-то и можно говорить о норме применительно к территориальному диалекту: например, нормальным для севернорусских диалектов является оканье, а для южнорусских — аканье. По-своему «нормален» и любой из социальных или профессиональных жаргонов: например, то, что используется в торговом арго, будет отвергнуто как чуждое теми, кто владеет жаргоном плотников; устоявшиеся способы использования языковых средств существуют в армейском жаргоне и в жаргоне музыкантов-«лабухов», и носители каждого из этих жаргонов с легкостью отличат чужое от своего, привычного и поэтому для них нормального, и т. д.
В узком смысле норма — это результат кодификации языка. Разумеется, кодификация опирается на традицию существования языка в данном обществе, на какие-то неписаные, но общепринятые способы использования языковых средств. Но важно при этом, что кодификация — это целенаправленное упорядочение всего, что касается языка и его применения. Результаты кодифицирующей деятельности — а этим занимаются главным образом лингвисты — отражаются в нормативных словарях и грамматиках. Норма как результат кодификации неразрывно связана с понятием литературного языка, который иначе и называют нормированным, или кодифицированным. Территориальный диалект, городское просторечие, социальные и профессиональные жаргоны не подвергаются кодификации: никто ведь сознательно и целенаправленно не следит за тем, чтобы вологодцы последовательно окали, а жители курской деревни акали, чтобы продавцы, не дай Бог, не использовали терминологию плотников, а солдаты — слова и выражения лабушского жаргона, и поэтому к таким разновидностям языка — диалектам, жаргонам — не применимо понятие нормы в только что рассмотренном узком смысле этого термина.
Дальше мы будем говорить о языковой норме лишь в этом, узком смысле.
Прежде всего, хорошо бы выяснить, каковы ее свойства и функции.
Литературная норма как результат не только традиции, но и кодификации представляет собой набор достаточно жестких предписаний и запретов, способствующих единству и стабильности литературного языка. Норма консервативна и направлена на сохранение языковых средств и правил их использования, накопленных в данном обществе предшествующими поколениями. Единство и общеобязательность нормы проявляются в том, что представители разных социальных слоев и групп, составляющих данное общество, обязаны придерживаться традиционных способов языкового выражения, а также тех правил и предписаний, которые содержатся в грамматиках и словарях и являются результатом кодификации. Отклонение от языковой традиции, от словарных и грамматических правил и рекомендаций считается нарушением нормы и обычно оценивается отрицательно носителями данного литературного языка.
Однако не секрет, что на всех этапах развития литературного языка, при использовании его в разных коммуникативных условиях допускаются варианты языковых средств: можно сказать твОрoг — и твoрОг, прожeкторы — и прожекторa, вы прАвы — и вы правЫ' и т. д. Какая уж тут жесткость и консервативность нормы?
Тот факт, что варианты существуют в пределах нормы, только на первый взгляд кажется противоречащим строгости и однозначности нормативных установок. На самом деле норма по самой своей сути сопряжена с понятием отбора, селекции. В своем развитии литературный язык черпает средства из других разновидностей национального языка — из диалектов, просторечия, жаргонов, но делает это чрезвычайно осторожно. Эта селективная и, одновременно, охранительная функция нормы, ее консерватизм — несомненное благо для литературного языка, поскольку он служит связующим звеном между культурами разных поколений и разных социальных слоев общества.
Норма опирается на традиционные способы использования языка и настороженно относится к языковым новшествам. «Нормой признается то, что было, и отчасти то, что есть, но отнюдь не то, что будет», — писал известный лингвист А. М. Пешковский. Он так объяснял это свойство и литературной нормы, и самого литературного языка: «Если бы литературное наречие изменялось быстро, то каждое поколение могло бы пользоваться лишь литературой своей да предшествовавшего поколения. Но при таких условиях не было бы и самой литературы, так как литература всякого поколения создается всей предшествующей литературой. Если бы Чехов уже не понимал Пушкина, то, вероятно, не было бы и Чехова. Слишком тонкий слой почвы давал бы слишком слабое питание литературным росткам. Консервативность литературного наречия, объединяя века и поколения, создает возможность единой мощной многовековой национальной литературы»[1].
Однако консерватизм нормы не означает ее полной неподвижности во времени. Иное дело, что темп нормативных перемен медленнее, чем развитие данного национального языка в целом. Чем более развита литературная форма языка, чем лучше обслуживает она коммуникативные нужды общества, тем меньше она изменяется от поколения к поколению людей, пользующихся этим языком. (Известный лингвист Евгений Дмитриевич Поливанов сформулировал даже такой парадокс: «Чем более развит язык, тем меньше он развивается»). И все же сравнение языка Пушкина и Достоевского, да и более поздних писателей, с русским языком конца ХХ — начала ХХI века обнаруживает различия, свидетельствующие об исторической изменчивости литературной нормы.
В пушкинские времена говорили: дoмы, кoрпусы, сейчас — домa, корпусa. Пушкинское «Восстань, пророк…» надо, разумеется, понимать в смысле ‘встань’, а совсем не в смысле ‘подними восстание’. А. И. Герцен считал вполне нормальным оборот «произвести влияние», Г. И. Успенский в «Письмах с дороги» упоминает о пачке ключей, Д. И. Писарев убеждал читателя, что надо выработать в себе ширину понимания вещей, Лев Толстой признавался одной из своих корреспонденток, что он ее очень помнит (мы бы сейчас сказали: оказать влияние, связка ключей, широта понимания, хорошо помнит). В повести Ф. М. Достоевского «Хозяйка» читаем: «Тут щекотливый Ярослав Ильич … вопросительным взглядом устремился на Мурина». Современный читатель догадывается, конечно, что речь здесь не о том, что герой Достоевского боялся щекотки: щекотливый употреблено в смысле, близком к значению слов деликатный, щепетильный, и применено к человеку, т. е. так, как ни один из носителей современного русского литературного языка его не употребит (обычно: щекотливый вопрос, щекотливое дело). Чехов говорил в телефон (об этом он сообщает в одном из своих писем), а мы — по телефону. А. Н. Толстой, почти наш современник, в одном из своих рассказов описывает действия героя, который «стал следить полет коршунов над лесом». Сейчас сказали бы: стал следить за полетом коршунов.
Изменяться может нормативный статус не только отдельных слов, форм и конструкций, но и определенным образом взаимосвязанных образцов речи. Это произошло, например, с так называемой старомосковской произносительной нормой, которая ко второй половине ХХ века была почти полностью вытеснена новым произношением, более близким к письменному облику слова: вместо боюс, смеялса, шыги, жыра, верьх, четверьг, тихый, строгый, поддакывать, коришневый, сливошное (масло), грешневая (каша) подавляющее большинство носителей русского литературного языка стало говорить боюсь, смеялся, шаги, жара, верх, четверг, тихий, строгий, поддакивать, коричневый, сливочное (масло), гречневая (каша) и т. д.
Источники обновления литературной нормы многообразны. Прежде всего, это живая, звучащая речь. Она подвижна, текуча, в ней совсем не редкость то, что не одобряется официальной нормой, — необычное ударение, свежее словцо, которого нет в словарях, синтаксический оборот, не предусмотренный грамматикой. При неоднократном повторении многими людьми новшества могут проникать в литературный обиход и составлять конкуренцию фактам, освященным традицией. Так возникают варианты: рядом с вы прaвы появляется вы правы'; с формами констру' кторы, це' хи соседствуют конструкторa, цехa; традиционное обусловливать вытесняется новым обуславливать; жаргонные слова беспредел и тусовка мелькают в речи тех, кого общество привыкло считать образцовыми носителями литературной нормы; никого уже не удивляет — к сожалению! — что можно указывать о чем вместо традиционно правильных конструкций указывать что и указывать на что[2]. Эти примеры свидетельствуют о том, что речевая практика часто идет вразрез с нормативными предписаниями, и противоречие между тем, как надо говорить, и тем, как реально говорят, оказывается движущим стимулом эволюции языковой нормы.
В разные периоды развития языка литературная норма имеет качественно разные отношения с речевой практикой.
В эпохи демократизации литературного языка, т. е. приобщения к нему широких масс людей, не владеющих литературной нормой, консервативность нормативной традиции, ее сопротивление «незаконным» новшествам ослабевают, и в литературном языке появляются элементы, которые до того времени норма не принимала, квалифицируя их как чуждые нормативному языку.
Например, характерное для современной речевой практики расширение круга существительных мужского рода, образующих именительный падеж множественного числа при помощи флексии —a (-'я) (инспектора, прожектора, сектора, цеха, слесаря, токаря), означает, что речевая практика оказывает давление на традиционную норму, и для некоторых групп существительных образование форм на -a (-'я) оказывается в пределах кодифицированной нормы.
Форма родительного падежа множественного числа носок (несколько пар носок), наряду с традиционно-нормативной носков, недавно разрешенная современными кодификаторами грамматической нормы[3], — несомненная уступка просторечию, из которого форма родительного падежа множественного числа с нулевым окончанием (носок), ранее оценивавшаяся как бесспорно неправильная, распространилась и в среду говорящих литературно. Влиянием просторечной и профессионально-технической среды объясняются и многие другие варианты, допускаемые современной русской литературной нормой: дoговор, договорa, договорoв[4] (наряду с традиционными договoр, договoры, договoров), переговоры по разоружению (наряду с переговоры о разоружении), война на уничтожение (вместо традиционной конструкции война с целью уничтожения) и т. п.
Речевая практика может способствовать не только проникновению в нормированный язык новых для литературного языка единиц, но и укреплению в нем новых моделей — словообразовательных, синтаксических и других. Например, многочисленные лексические заимствования из других языков, главным образом из английского, расширившие нормативный русский словарь в конце ХХ века, способствуют и тому, что под влиянием иноязычных образцов появляются структурно новые типы слов. Таковы, например, сочетания типа бизнес-план — традиционной для русского языка моделью является словосочетание с родительным падежом: план бизнеса. Могут появляться и необычные — с точки зрения нормативной традиции — синтаксические конструкции. Например, заголовки типа Подводя итоги (содержащие деепричастие), которые начали появляться в нашей прессе примерно со второй половины ХХ века, возникли под влиянием соответствующих конструкций английского языка (ср.англ. summing up). Сюда можно отнести также появление форм множественного числа у существительных, которые раньше употреблялись преимущественно в единственном: гонка вооружений (ср. англ. arms race), мирные инициативы (ср.англ. peace initiatives).
Еще более показательно давление речевой практики на традиционную норму в области орфографии. Например, написание ряда слов, относящихся к религиозной сфере, с прописной буквы: Бог, Богородица, Рождество, Пасха, Сретенье, Библия и др. возникло первоначально в письменной практике, а уж затем было утверждено в качестве обязательной орфографической нормы. Между тем, согласно старой орфографической норме, зафиксированной в «Своде правил орфографии и пунктуации» 1956 года, все эти имена и названия надо было писать со строчной, «маленькой» буквы (зато такие слова, как партия, советский, центральный комитет, полагалось начинать с буквы прописной).
В периоды укрепления языковых традиций — что, несомненно, связано с определенной социальной и культурной стабилизацией общества — фильтрующая сеть нормативной кодификации становится более частой, и тогда ненормативное, но при этом достаточно широко представленное в повседневной речи с бoльшим трудом попадает в литературный язык. Например, русская литературная норма отвергает глагольные формы типа атаковывать, использовывать, мобилизовывать, организовывать и т. п., хотя в 20-е годы ХХ века они были весьма употребительны не только в просторечии, но и в литературной речи и имели определенные социальные перспективы на укрепление в нормативном языке. Академик С. П. Обнорский даже написал специальную статью, посвященную глаголу использовывать, в которой выражал крайнее беспокойство по поводу распространения этой просторечной формы в речи литературно говорящих людей[5]. Беспокойство оказалось напрасным, никто из владеющих литературной нормой не скажет сейчас: Надо использовывать такую возможность. Но другие, сходные формы можно и услышать, и увидеть напечатанными: таковы, например, организовывать и мобилизовывать.
В процессе обновления нормы определенное значение имеет распространенность, частота того или иного новшества в речевой практике. Хотя роль этого фактора нельзя преувеличивать. Один лингвист как-то справедливо заметил: «Даже если девяносто процентов будут говорить доку' мент, это не станет литературной нормой». Иначе говоря, распространенной, массовой может быть и явная ошибка: например, произношение типа инциндент, беспрецендентный, весьма часто встречающееся даже в публичной речи, в частности у журналистов, — несомненное нарушение произносительной правильности речи[6].
Здесь надо сделать одну существенную оговорку: важно, в какой среде появляется то или иное новшество, противоречащее традиционной норме. Если его вводят и часто употребляют те, кто считается носителем образцовой, культурной речи, то новшество может прижиться: так, например, вместо старой нормы ударения в слове рак'урс сейчас возобладала новая: рaкурс[7], старомосковское произношение типа булошная, скушно вытесняется новыми произносительными вариантами: булочная, скучно (но до конечно и до что дело еще не дошло и, надеюсь, не дойдет). Наряду с этими есть такие факты речи, которые и новыми не назовешь, и в то же время у них нет шансов сделаться нормативными. Они представляют собой своеобразные символы «неграмотной» речи, нелитературного просторечия. К ним относится уже упомянутый док'умент, а также пoртфель, прoцент, средствa, благa, нaчать, угл'убить и т. п. Какова бы ни была их употребительность, их просторечный ореол слишком ярок, они чересчур контрастируют с нормативной традицией, и поэтому путь в литературное произношение им закрыт. Это, конечно, не значит, что всему, что появляется за пределами литературного языка — например, в просторечии, социальных и профессиональных жаргонах, — закрыт доступ в общее употребление. Напротив, и современная речевая практика, и факты, характерные для русского языка прошлого, свидетельствуют о влиянии на литературную речь и просторечия, и жаргонов.
Например, известно, что слово двурушник вошло в литературный язык из нищенского арго: первоначально так называли нищего, который собирал милостыню двумя руками. Слово животрепещущий пришло из речи торговцев рыбой, мелкотравчатый — из языка охотников, скоропалительный — из языка военных, топорный — из профессионального языка плотников; первоначально так говорили о плотничьей работе, в отличие от работы столярной, более тонкой и тщательной (тех, кто интересуется историей подобных словесных «превращений», отсылаю к книге академика В. В. Виноградова «История слов»).
И в русском литературном языке наших дней часто получают распространение факты, идущие из просторечия и жаргонов (лингвисты называют такие сферы языка некодифицированными). Так, обращает на себя внимание упомянутая выше чрезвычайная активизация форм множественного числа существительных мужского рода с ударными флексиями: взводa, срокa, обыскa, тросa, приискa, вызовa, сейнерa, тортa, супa, юпитерa и т. п. Многие из этих форм проникают в пуб личный речевой обиход (например, в теле- и радиоэфир) из профессиональной среды: взводa (взводoв, взводaм и т. д.) — из речи военных; срокa и обыскa — из речи прокурорских и милицейских работников (и еще набившие оскомину ос'ужденный и возб'ужденное дело). Врачи скорой помощи сетуют на то, что в иную ночь у них бывает по несколько вызовoв, кулинары рассказывают о том, как они варят супa и изготовляют тортa, а парфюмеры — какие у них чудодейственные кремa, строителям не дают покоя слабые такелажные тросa, старатели вслух выражают недовольство задержками зарплаты на приискaх. И даже Михаил Жванецкий признался как-то, что устал стоять под светом юпитерoв, а скульптор В. Малолетков считает Мухину одним из великих скульпторoв ХХ века.
Медики говорят: пролечить больного, проколоть ему пенициллин (эта глагольная модель активна также в речи финансистов, коммерсантов, которые проплачивают счета и говорят о необходимости вовремя профинансировать проект). В профессиональной медицинской среде отмечены такие своеобразные обороты, как соч'етанные травмы, тощак'овая моча, скоропомощны' е мероприятия, вспышечные заболевания. С точки зрения нормативного словообразования такие слова, как сочетанный и тощаковый, «незаконны»: от глагола сочетать не образуется страдательное причастие прошедшего времени, а прилагательное тощаковый произведено от отсутствующего в языке существительного *тощак, которое было «извлечено» профессионалами-медиками из наречия натощак для того, чтобы образовать от него указанное прилагательное.
Распространенность подобных форм в профессиональной речи отмечалась лингвистами давно, однако значительное увеличение частотности этих форм в публичной речи — по радио, телевидению, в газете — можно считать характерной чертой нашего времени (приведенные примеры взяты как раз из публичной речи, главным образом из выступлений по телевидению и радио).
Непривычное для традиционной литературной нормы словоупотребление порождает сфера административно-чиновничьего общения, где обычны такие слова и конструкции, как проговорить, обговорить в значении ‘обсудить’ (Необходимо проговорить этот вопрос на совещании; Обговорим это позднее), озадачить в значении ‘поставить перед кем-нибудь какую-нибудь задачу’ (Главное — озадачить подчиненных, чтобы не болтались без дела), подвижки (Произошли подвижки по Ираку), наработки (По этой проблеме у нас уже есть некоторые наработки), конкретика (Документ важный, но надо наполнить его конкретикой, применить к реальным ситуациям в разных префектурах Москвы) и т. п.
Особого разговора заслуживают сознательные отклонения от нормы. Такие отклонения могут диктоваться стремлением человека достичь коммуникативного комфорта в определенной социальной среде, не выглядеть в ней белой вороной. Знаменитый металлург академик И. П. Бардин на вопрос о том, с каким ударением он произносит слово километр, ответил: «Когда как. На заседании Президиума Академии — киломeтр, иначе академик Виноградов морщиться будет. Ну, а на Новотульском заводе, конечно, килoметр, а то подумают, что зазнался Бардин».
Сознательные отклонения от нормы могут опираться на нереализованные возможности языковой системы или использовать нетрадиционные, не характерные для литературного языка средства. В этом случае намеренное нарушение нормы обычно делается с определенной целью — иронии, насмешки, языковой игры. Тут перед нами не ошибка, не новшество, вступающее в противоречие с принятой нормой, а речевой прием, свидетельствующий о свободе, с которой человек использует язык, сознательно — с целью пошутить, обыграть значение или форму слова, скаламбурить и т. д. — игнорируя нормативные установки. Одним из распространенных приемов языковой игры является стилистически контрастное использование разного рода расхожих штампов — газетных клише, оборотов какого-либо профессионального языка, канцеляризмов и т. п.: Каждый год он вел борьбу за урожай на этой неказистой грядке (из газетного очерка); По достижении пятидесяти лет я оставил большой секс и перешел на тренерскую работу (М. Жванецкий). Сознательное обыгрывание фразеологизмов, намеренное отклонение от их нормативного употребления — также один из приемов языковой игры: Он съел в этом деле не одну собаку; Они жили на широкую, но босую ногу; быть между Сциллой и харизмой; пиар во время чумы8 (примеры из современной печати).
Итак, литературная норма объединяет в себе традицию и целенаправленную кодификацию. Хотя речевая практика литературно говорящих людей в целом ориентируется на норму, между нормативными установками и предписаниями, с одной стороны, и тем, как реально используется язык, с другой, всегда есть своего рода «зазор»: практика не всегда следует нормативным рекомендациям. Языковая деятельность носителя литературного языка протекает в постоянном — но при этом обычно не осознаваемом — согласовании собственных речевых действий с традиционными способами употребления языковых средств, с тем, что предписывают словари и грамматики данного языка, и с тем, как реально используют язык в повседневном общении его современники.