Глава 15. Телефон зазвонил в третьем часу ночи

Телефон зазвонил в третьем часу ночи.

Жена, подумал я, потом передумал.

Нора, подумал я. Только она в целом свете, во всей моей жизни способна звонить и звонить в три ночи, в самый несусветный час.

В темноте я на ощупь выбрался из постели, нашел телефон, приложил трубку к уху и воззвал:

— Нора!

— Боже мой, — произнес женский голос, — как ты догадался?

— Просто, — сказал я, засмеявшись, — сейчас глухая ночь, задолго до рассвета. Еще только Господу есть чем заняться в такой поздний час.

— О, Вильям, Вилли, Вилл! — воскликнула Нора откуда‑то из снежного заряда помех. — Вильям!

Давным‑давно она прозвала меня Шекспиром Вторым, а может, Третьим, и никак иначе.

— Вилли, Вилл! Что там у тебя с Белыми Китами, сценариями и знаменитыми режиссерами? Так ты сказочно разбогател наконец? А разбогатевший писатель не желает, часом, обзавестись сказочным замком?

— Это за пять‑то часов до рассвета, если он вообще случается в Ирландии? Нора, Нора! Ты вообще здороваешься когда‑нибудь?

— Жизнь слишком коротка, чтоб ее тратить еще и на приветствия. Тут и попрощаться‑то как следует некогда. Послушай, а ты смог бы купить Гринвуд? Или взять в подарок, если я тебе его отдам?

— Нора, это же ваш родовой замок — двести бурных лет истории! Что же станет тогда с разгульной светской жизнью Ирландии со всеми ее пирушками, пьянками и сплетнями? Нет, что ты, как можно!

— И можно, и нужно. Знаешь, у меня тут сундуки с деньгами, прямо под дождем. Вилли, Вильям, я одна во всем доме. Все слуги убежали помогать Aгe. В эту последнюю ночь. Я хочу, чтобы ты посмотрел на Призрака глазами писателя. Что, мороз по коже? Приезжай. Я отдаю свой дом, с привидениями в придачу. Ах, Вилли, ах, Вильям!

Щелчок. Молчание.

Джон уехал в Лондон подбирать актеров для нашего фильма, так что я был свободен. Но час был слишком поздний для пятницы и слишком ранний для субботы, чтобы просить Майка приехать из Килкока и отвезти меня в Брей, поэтому я нанял шофера, и машина понесла меня по извилистым дорогам, зеленым холмам навстречу синему озеру, шелковистым лугам — к загадочному и легендарному Гринвуду.

Я усмехнулся, вспоминая нашу встречу много лет назад: писатель‑попрошайка, подобранный на улицах Дублина этой проезжающей мимо сумасшедшей! Нора! Нора! Что бы она там ни болтала, вечерушка сейчас наверняка в самом разгаре, на полпути к упоительной погибели. Актеры могли прилететь из Лондона, дизайнеры — из Парижа, девочки из «Гиннесса» прикатили из Голви.

Часам к восьми ты уже будешь хорош, думал я, к полуночи вконец отупеешь от толкотни и завалишься спать и продрыхнешь до полудня. А в воскресенье, за ужином, напьешься уже основательно. Где‑то разыгрывается постельный вариант игры в «третий лишний». Участвуют: ирландские, французские графини и прочие леди, с одной стороны, и зверь‑самцы, гуманитарии из Сорбонны — с другой. Их сегодня много набежало с усами (какой же поцелуй без усов) и без. И плевать, что грядет понедельник, он где‑то далеко, за миллион миль. Во вторник я позвоню Майку, чтобы он отвез меня в Дублин, но не растряс по дороге, как будто я — большой, изнывающий от боли зуб мудрости, чрезмерно умудренный. Избегаю встреч с женщинами, все тело ноет от воспоминаний, и могу представить алиби, если позвонит жена.

В дороге вспоминаю свой первый приезд к Hope.

Нора послала за мной кого‑то. Старая, выжившая из ума герцогиня с акульими зубами и оштукатуренным лицом затолкала меня в спортивный автомобиль и рванула к Hope.

— Норин зверинец придется тебе по душе, цветничок тоже, — орала она мне в ухо, стараясь перекричать теплый ветер. — Публика у нее собирается на любой вкус: хочешь — зверюги, хочешь — укротители, тигры, киски, розы, сорняки, что угодно. В ручьях у нее водится всякая рыбка, и холодная, и погорячее. А в парниках там зреют плотоядные монстры — наглотались жутких испарений и вымахали аж до потолка. Приезжаешь к Hope в пятницу в чистом белье, а в понедельник уползаешь весь грязный и пропотевший. Ты словно пережил, вдохновился и написал все Босховы соблазны, прошел сквозь Ад, видел Страшный суд и Конец Света! У Норы в замке живется как за теплой щекой великана, тебя ежечасно жуют и пережевывают. Дом проглотит тебя. А когда замок выдавит из тебя последние соки и обсосет твои юные сладенькие косточки, он тебя выплюнет, и ты окажешься под холодным дождем, на станции, один, позабыт‑позаброшен.

— Я что, покрыт желудочным соком? — Я старался переорать мотор. — Переварит он меня, как же! Подавится. Никакому замку меня не проглотить! Не позволю пресыщаться своим первородным грехом!

— Гы‑гы‑гы! Глупенький! — загоготала герцогиня. — Да тебе уже к утру, в воскресенье, все косточки обгложут!..

Я освободился от нахлынувших воспоминаний; машина вынырнула из леса и плавно шла на приличной скорости. Мы сбросили газ, потому что от каждого прикосновения красоты замирало сердце, кружилась голова, пробегали по телу мурашки, поэтому‑то и нога водителя все слабее давила на педаль.

Под небом озерной синевы, у озера небесной сини стоял величественный Гринвуд, замок Норы. Он расположен среди самых круглых в Ирландии холмов, его окружают самые густые в Ирландии леса и самые высокие деревья. Его башни построены невоспетыми зодчими и ушедшими в небытие людьми. Для чего? Никто не знает. Гринвудские сады зацвели в первый раз пятьсот лет назад. А лет двести назад по чьей‑то прихоти между древними кладбищами и склепами затесались амбары и подсобки. Здание женского монастыря землевладельцы превратили в конюшню, а в 1890 году к замку пристроили новые крылья. У озера развалины охотничьего домика, здесь дикие лошади уносятся в мятную дымку, утопая в море трав, здесь озерки с ледяной водой. В пустошах затерялись одинокие могилы грешниц; отринутые миром, они остались изгоями и после смерти, столь чудовищны были их преступления.

Как будто в знак приветствия, солнце десятками своих отражений вспыхнуло в десятках окон. Ослепленный, водитель резко нажал на тормоза.

Я сидел, зажмурив глаза и облизывая губы, вспоминая свой первый вечер в Гринвуде.

Дверь открыла Нора собственной персоной, совершенно голая.

— Герцогиня, вы поспели как раз к шапочному разбору, — возвестила она.

— Ерунда! А ну, сынок, подержи. Это тоже. — И тут герцогиня молниеносно в три приема сбросила с себя одежду прямо в дверях и стала как очищенная устрица.

Я стоял как вкопанный с ее одеждой в руках.

— Ну, парень, настал твой смертный час, — прокаркала герцогиня и преспокойно вошла в дом и исчезла в толпе изысканно одетых гостей.

— Меня побили моим же собственным оружием, — воскликнула Нора. — Что ж, теперь, чтобы выдержать конкуренцию, надо одеться. Жаль, а я так надеялась, что у вас челюсть отвиснет.

— Что вы, она и сейчас у меня еще отвисает, — заверил ее я.

— Идемте, поможете мне одеться.

Мы ходили по спальне, путаясь ногами в ее разбросанной одежде, которая источала тончайший мускусный аромат.

— Подержите мне трусики, я в них влезу.

Я залился краской. А потом разразился хохотом, не в силах справиться с приступом смеха.

— Прошу извинить, — выговорил я наконец, застегнув ей на спине лифчик. — Бывает же такое, еще только вечер, а я вас одеваю. Я…

Где‑то хлопнула дверь. Я стал озираться по сторонам в поисках герцогини.

— Исчезла, — пробормотал я, — дом уже поглотил ее.

В самом деле, все, что она напророчила, сбылось; я увидел ее снова только в понедельник, хмурый и дождливый. Она уже не помнила ни как меня зовут, ни моего лица, ни меня самого.

— Боже праведный, — вырвалось у меня, — что это? А это?

Все еще одевая Нору, я подошел с ней к дверям библиотеки.

Внутри все сияло как в ослепительном зеркальном лабиринте. Гости обернулись.

— Вот это, — показала Нора, — русский балет. Только что прибыли. А слева венские танцоры. Божественный подбор исполнителей. Соперничающие танц‑банды из‑за незнания языка не могут дразниться и ехидничать, вот и приходится им весь свой сарказм изливать в пантомиме. Отойди в сторонку, Вилли, валькирии должны превратиться в девушек с Рейна. А вот эти мальчики как раз и есть девушки с Рейна. Побереги тыл!

Нора оказалась права.

Битва началась.

Нежные, хрупкие лилеи с ревом, рыком, воем и визгом наскочили друг на друга, а потом, обессиленные, расползлись, рассыпались, разбежались по десяткам комнат, десятки дверей залпом захлопнулись за ними. Мерзость стала мерзким альянсом, а мерзкий альянс превратился в горящую, пылающую, пышущую бесстыдством страсть. Хорошо хоть Господь потрудился убрать все это с глаз долой.

Все смешалось в блестящей, сверкающей круговерти писателей, художников, поэтов, хореографов, пронеслись‑промелькнули суббота с воскресеньем.

И меня захлестнул телесный водоворот и безудержно понес навстречу унылой реальности понедельника, удручающей, как засидевшаяся в девицах тетушка.

Сколько лет, сколько вечеринок канули бесследно! И вот я снова здесь.

Высится громада Гринвуда, все затаилось.

Музыка молчит. Машины не подъезжают.

«Э, что за новое изваяние там на берегу?» — спросил я себя. — Новое? А вот и нет. Это же…"

Сама Нора. Сидит одна, подобрав ноги под платье, на ней лица нет, и смотрит как завороженная на Гринвуд, как будто это не я приехал, словно и нет меня вовсе.

— Нора?..

Но ее глаза застыли, они видят только замок, его стены, замшелые кровли и окна, в которые глядится бесстрастное небо. Тогда я обернулся и посмотрел на замок.

Что‑то было не так. Может, замок осел фута на два? А может, это земля осела вокруг замка и он остался на мели, покинутый, на леденящем ветру? Может, от землетрясения стекла перекосились в рамах и теперь каждому входящему в дом гостю окна корчат рожи и гримасы?

Входная дверь была распахнута настежь. Меня коснулось дыхание дома.

Коснулось едва‑едва. Вот так же бывает, проснешься среди ночи и слышишь теплое дыхание жены и вдруг цепенеешь от ужаса, потому что это не ее дыхание, не ее запах! Хочешь растолкать ее, окликнуть. Кто она, что она, откуда? Сердце глухо колотится в груди, а ты лежишь, не можешь уснуть. Рядом кто‑то чужой.

Я зашагал по лужайке, и в окнах замка мгновенно ожила тысяча моих отражений, шагающих, чтобы остановиться над головой Норы.

Я и тысяча моих подобий тихо уселись на траву.

Нора, милая Нора, думал я, мы вместе, мы снова вместе.

Тот первый приезд в Гринвуд…

А потом мы виделись изредка, мимоходом, подобно тому как мелькают в сутолоке толпы знакомые лица, как влюбленные, разделенные проходом в электричке, как случайные попутчики в поезде, который свистит, возвещая о скором приближении станции. Мы держались за руки или позволяли своим телам вжиматься друг в друга до боли под натиском толпы, которая вываливается на остановке из битком набитого вагона. А потом, вынужденно, никаких прикосновений, ни единого словечка, ничего — и так годами.

Или же, бывало, каждый год мы разбредались каждый в свою сторону, как в полуденный зной. Нам и в голову не приходило, что мы можем вернуться, что взаимное притяжение еще приведет нас друг к другу, еще столкнет нас. Уходило еще одно лето, закатывалось солнце, и Нора возвращалась, волоча за собой пустое ведерко для песочка, возвращался и я с побитыми коленками. Пляжи опустели, окончен странный сезон. Остались мы одни, чтобы сказать: «Привет, Нора». — «Привет, Вильям». А ветер тем временем крепчает, море мрачнеет, словно из пучины поднялось огромное стадо осьминогов и замутило воды своими чернилами.

Я часто спрашивал себя, придет ли когда‑нибудь день, когда круг наших скитаний замкнется и мы останемся вместе. И вот однажды, лет двенадцать назад, такой момент наступил. От нашего теплого, ровного дыхания наша любовь обрела равновесие, подобно перышку на кончике пальца.

Но это случилось, потому что мы встретились с Норой в Венеции, — она была оторвана от дома, вдалеке от Гринвуда, где могла бы вполне принадлежать кому‑нибудь другому, может и мне.

Но нас почему‑то волновали одни только разговоры о постоянстве. На следующий день, облизывая губы, ноющие от взаимных обвинений, мы так и не нашли в себе силы сказать друг другу «отныне и навсегда», хоть квартира, хоть дом, только не Гринвуд, ради всего святого, только не Гринвуд, «останься!». Может, полуденное солнце слишком безжалостно высвечивает наши изъяны? Скорее всего гадким детям опять стало скучно. А может, нас испугала тюрьма на двоих! Как бы там ни было, но наше перышко, которое ненадолго обрело равновесие на волнах нашего дыхания, благоухающего шампанским, улетело. Неизвестно, кто из нас первым задержал дыхание. Под предлогом срочной телеграммы Нора сбежала в Гринвуд.

Писем скверные детки не писали. Я понятия не имел, сколько песочных замков она разметала, а она не знала, сколько пижам вылиняло на мне от пота страсти. Я просто женился. И, как ни странно, был счастлив!..

И вот опять мы пришли из разных сторон и встретились в этот необыкновенный вечер у знакомого озера. Мы окликаем друг друга молча, мы бежим навстречу друг другу, не двигаясь с места, будто и не было стольких лет разлуки.

— Нора.

Я взял ее за руку. Рука холодная.

— Что случилось? Случилось?! — Она рассмеялась. Умолкла и отвернулась. И вдруг рассмеялась опять.

Смех был мучительно тяжелый, чреватый слезами.

— Мой милый, дорогой Вилли, думай что угодно, что мы тут взбесились, сошли с ума, свихнулись… Что случилось, говоришь, случилось, Вилли?!

Она погрузилась в пугающее молчание.

— Где прислуга, где гости?..

— Вечеринка кончилась, — сказала она, — вчера вечером.

— Быть этого не может! Когда это бывало, чтобы пирушка у тебя закатывалась всего на один вечерок в пятницу! В воскресенье по утрам на лужайке всегда валяется уйма всякого сброда в простынях. Так?..

— Ты хочешь спросить, зачем же я тебя позвала сегодня. Да, Вилли?

Нора все так же, не отрываясь, смотрела на замок.

— Чтобы передать тебе Гринвуд, Вилл. В дар. Если, конечно, замок примет тебя, если ты сумеешь его заставить…

— Не нужно мне никакого замка! — взорвался я.

— Э‑э, дело не в том, нужен ли замок тебе, а в том, нужен ли ты замку. Он всех нас вышвырнул вон.

— Вчера вечером?..

— Вчера вечером последний большой прием в Гринвуде окончился провалом. Мэг прилетела из Парижа. Ага прислал роскошную девочку из Ниццы, Роджер, Перси, Ивлин, Джон — все были здесь. Тот тореадор, который чуть не прикончил того драматурга из‑за балерины, тоже был здесь. И тот ирландец, тоже драматург, который вечно падает со сцены спьяну, и он был. Вчера вечером, между пятью и семью, в эту дверь вошли девяносто семь гостей. К полуночи не осталось ни души.

Я прошелся по лужайке, на траве отпечатались следы колес четырех десятков машин, еще свежие.

— Он расстроил нам всю вечеринку, — донесся слабый голос Норы.

Я обернулся в удивлении:

— Кто «он»? Замок?

— О, играла замечательная музыка, но на верхних этажах было слышно какое‑то уханье. Мы смеялись, а верхние залы отвечали нам зловещим эхом. Вечеринка скомкалась. Бисквиты становились поперек горла. Скисшее вино лилось по подбородку. Никто не смог сомкнуть глаз и на три минуты. Не верится? Правда, все получили свои пирожные и разъехались, а я спала на лужайке, совсем одна. Знаешь почему? Пойди посмотри, Вилли.

Мы подошли к распахнутой двери Гринвуда.

— На что смотреть?

— А на все. На замок, на его комнаты. Узнай его тайну. Подумай хорошенько, а потом я откроюсь тебе и скажу, почему я не смогу здесь больше жить, почему я должна оставить этот дом и почему ты можешь взять Гринвуд, если захочешь. А теперь заходи. Один.

И я вошел медленно, взвешивая каждый шаг. Я осторожно ступал по золотистому дубовому паркету огромного холла. Полюбовался обюссонскнм гобеленом, что висел на стене. Долго разглядывал древнегреческие беломраморные медальоны, выставленные в хрустальной витрине на зеленом бархате.

— Ничего особенного, — крикнул я Hope, которая осталась снаружи.

Уже вечерело, становилось прохладно.

— Нет. Все особенное, — отозвалась она. — Ступай дальше.

По библиотеке был разлит густой приятный запах кожаных переплетов. Пять тысяч книг отсвечивали потертыми вишневыми, белыми и лимонными корешками. Книги мерцали золотым тиснением, притягивали броскими заголовками. А вот камин, в котором прекрасно разместились два железных поддона для дров и из которого вышла бы прекрасная конура для доброго десятка волкодавов. Над камином изумительный Гейнсборо, «Девы и цветы». Картина согревала своим теплом многие поколения обитателей Гринвуда. Полотно было окном в лето. Хотелось перегнуться через это окно, надышаться ароматами полевых цветов, коснуться персиковых дев, посмотреть на пчел, что усеяли блестками звенящий воздух, послушать, как гудят их пчелиные моторчики.

— Ну как? — донесся голос издалека.

— Нора! — крикнул я. — Иди сюда. Тут совсем не страшно! Еще светло!

— Нет, — послышался грустный голос. — Солнце заходит. Что ты там видишь, Вильям?

— Я опять в холле, у винтовой лестницы. Теперь в гостиной. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь в погреб. Море бочек, лес бутылок. А вот кухня… Нора, с ума сойти!

— Я и говорю, — простонал жалобный голос. — Возвращайся в библиотеку. Встань посредине комнаты. Видишь Гейнсборо, которого ты так всегда любил?

— Он тут.

— Нет его там. Видишь серебряный флорентийский ящик для сигар?

— Вижу.

— Ничего ты не видишь. А красно‑бурое кресло, в котором ты пил с папой бренди?

— На месте.

— Ах, если бы на месте, — послышался вздох.

— Тут — не тут, видишь — не видишь! Нора, да что ты, в самом деле! Неужели не надоело!

— Еще как, Вилли! Ты так и не почуял, что стряслось с Гринвудом?

Я стал озираться по сторонам, пытаясь обонянием уловить тайну дома.

— Вильям… — Голос Норы доносился издалека, с порога замка. — Четыре года назад, — послышался слабый стон. — Четыре года назад… Гринвуд сгорел, дотла.

Я побежал.

У выхода увидел побледневшую Нору.

— Что?! — вскричал я,

— Сгорел. Четыре года назад. До основания, — сказала она.

Я отошел на три шага назад, посмотрел на стены, окна.

— Нора, но вот же он, целехонький!

— Нет, Вилли, это не Гринвуд.

Я потрогал серые камни, красные кирпичи, зеленый плющ. Провел рукой по испанской резьбе на входной двери.

— Не может быть, — сказал я в ужасе.

— Может, — отозвалась Нора — Все новое, сверху донизу. Новое, Вилли. Новое. Новое.

— И дверь?

— Да, прислали в прошлом году из Мадрида.

— И мощеные дорожки?

— Да, камень добыли близ Дублина, два года назад. А окна привезли нз Уотерфорда, весной.

Я вошел в дом.

— А паркет?

— Отделан во Франции, прислали прошлой осенью.

— Ну… ну а гобелен?

— Соткан недалеко от Парижа, в апреле повесили.

— Но он же как две капли… Нора!

— Не правда ли? Чтобы сделать копии с мраморных медальонов, я ездила в Грецию. Хрустальную витрину тоже заказала, в Реймсе.

— А как же библиотека?!

— Все книги до единой переплетены и оттиснуты золотом заново и расставлены на такие же книжные полки. Одна библиотека мне влетела в сто тысяч фунтов.

— Как две капли, Нора! — воскликнул я. — Боже, как две капли!

Мы стояли в библиотеке. Я ткнул пальцем в серебряный сигарный ящик флорентийской работы.

— Ну уж его‑то вы наверняка вытащили из огня!

— Нет, нет. Я же художница. Я запомнила, как он выглядел, сделала эскиз, отвезла во Флоренцию. В июле подделка была готова.

— А Гейнсборо?!

— Это Фритци сработал. Фритци, ну тот самый махровый битник с Монмартра, помнишь, художник. Заляпает краской холст, потом делает из него воздушного змея и запускает в небо над Парижем, а ветер с дождем творят за него красоту. Потом он продает эту картину за сумасшедшую цену. Так вот, оказывается, Фритци втайне поклоняется Гейнсборо. Он меня убьет, если узнает, что я проболталась. Эти «Девы» написаны им по памяти. Здорово?

— Здорово, здорово! Боже мой, Нора, неужели все это правда?

— Как бы мне хотелось, чтобы это было ложью. Ты, наверное, думаешь, я спятила? Ведь у тебя мелькнула такая мысль? Вилли, ты веришь в добро и зло? Я не верила. Я как‑то сразу постарела, увяла. Мне стукнуло сорок. Эти сорок стукнули меня, как локомотив. Ты знаешь, мне кажется… замок сам себя уничтожил.

— Как ты сказала, сам… себя?

Она прошлась, заглядывая в комнаты, где уже начинали сгущаться сумеречные тени.

— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Грехе, я отвечала: «Чепуха!» Если взывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!» Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что есть на свете и совесть, и стыд.

Я ношу в себе память о тыще молодых мужчин, Вилли.

Они врезались в мою память и погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Вильям, мне казалось, они уходят навсегда. Но нет, теперь я наверняка знаю: ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого — рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами. До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу: на мне сплошь чужие отпечатки. Вилли, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся испещрена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались и перепахивали меня, казалось, никогда не будет за это мне наказания. Но нет, вот оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались по всем закоулкам. Они распинали один другого прямо на полу, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв, крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Вилли, каждый приходил затем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого. А что он обретал? Лишь минутное вожделение, стоны.

Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Вилл.

Хотя, конечно, видимость счастья была. Еще бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: «Расчудесно‑то как! Вот это веселье!»

Но все это ложь, Вилли, мы‑то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь и при мне, и при папе, и при дедушке, и до него… В доме всегда жилось весело, читай — кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И все это скапливалось в доме.

Что будет, если наглотаешься такой грязи, а, Вилли? Ведь стошнит?

Моя собственная жизнь — как рвотное. Я подавилась своим прошлым. Вот так же и дом.

И вот однажды я, доведенная до отчаяния, под ярмом своих грехов, наконец услышала, как одно старое зло трется о другое и шуршит в постелях на мансарде. И от случайной искры занялся весь дом. Сначала я услышала, как пожар хозяйничает в библиотеке и поглощает мои книги, потом послышалось, как огонь хлещет вина в подвале. Но я уже вылезла из окна и спускалась вниз по плющу. Мы собрались с прислугой на лужайке, позаимствовали из сторожки шампанское и бисквиты и устроили пикник на берегу озера. Было четыре утра. Пожарные приехали из города к пяти только для того, чтобы полюбоваться, как рушится кровля и фонтаны искр бьют выше неба и утопающей луны. Мы угостили их шампанским и смотрели, как догорает Гринвуд. На рассвете все было кончено.

Ему не оставалось ничего другого, как покончить с собой. А? Как ты думаешь, Вильям? Он столько натерпелся от моей родни и от меня.

Мы стояли в холодном холле. Я наконец пришел в себя.

— Да, Нора, пожалуй.

Мы зашли в библиотеку. Нора достала кипу чертежей и стопку тетрадей.

— И вот тогда, Вильям, я вдохновилась идеей — отстроить Гринвуд заново, собрать его но кусочкам, возродить птицу Феникс из пепла. И чтобы никто не прознал о его гибели, ни ты, ни кто другой в мире, пусть остаются в неведении. Слишком уж велика моя вина перед замком. Хорошо же все‑таки быть богатой. Можно подкупить пожарных шампанским, а местную прессу — четырьмя ящиками джина. О том, что от Гринвуда остались одни головешки, знали только в округе, в радиусе мили. Будет еще время поведать обо всем миру. А сейчас — за работу! Я умчалась в Дублин, к своему адвокату, у которого папа хранил чертежи замка. Мы просиживали с моим секретарем, месяцами разгадывая головоломки с греческими лампами и римской черепицей. Я закрывала глаза и припоминала дюйм за дюймом детали каждого гобелена, каждую каемочку, интерьеры в стиле рококо с их завитушками, все‑все бронзовые финтифлюшки, подставку для дров в камине, рисунок на щитках выключателей, ведра для золы и дверные ручки. И когда был составлен список из тридцати тысяч наименований, я привезла сюда самолетом плотников из Эдинбурга, мастеров по укладке черепицы из Сиены, каменотесов из Перуджи. И четыре года они стучали молотками, прибивали, укладывали облицовку. Дело двигалось, Вильям, а я тем временем бродила, слонялась по фабрике, что близ Парижа, и смотрела, как паучки ткут для меня ковры и гобелены, гонялась, охотилась за лисами в Уотерфорде, где для меня выдували стекло.

Я даже не знаю, Вилл, когда, кому еще удавалось такое. Мы же построили все как было. Говорят: «Забудь прошлое, пусть сгинет!» А я думала: нет, Гринвуд должен стоять как стоял. Только теперь у старого на вид Гринвуда будет одно преимущество, достоинство: он будет поистине новым. Хорошее, доброе начало, думала я. Когда я восстанавливала Гринвуд, я жила тихо, не пускаясь ни в какие авантюры. Мое предприятие уже само по себе было авантюрой.

Когда я возродила дом, мне казалось, я сама родилась заново. Я подарила дому вторую жизнь, а себе радость. Я думала: наконец‑то в Гринвуде поселился счастливый человек.

И вот две недели назад все было завершено, отесали последний камень, уложили последнюю плитку.

Я разослала приглашения во все концы света. Вилли, вчера вечером все съехались сюда: целая стая львов из Нью‑Йорка, мужчины хоть куда, от них веяло ароматом хлебного дерева — древа жизни, компания быстроногих афинских мальчиков, негритянский кордебалет из Йоханнесбурга, три сицилийских бандита, а может, актера, семнадцать скрипачек. Когда они бросают смычки и задирают юбки, с ними можно делать что угодно. Четыре чемпиона игры в поло. Один чемпион по теннису, чтобы разогнать мне немножко кровь по жилам. Один очень милый поэт, француз. Ах, Вилл, должна была состояться пышная церемония открытия замка Феникс, владелица Нора Гриндон. Откуда же нам было знать, что мы окажемся неугодны замку?

— Неужели замок может решать, кто ему угоден, а кто нет?

— Да, ведь он такой юный, а все остальные такие дряхлые, сколько бы им ни было на самом деле. Он новорожденный. А мы прогнили, протухли. Он добрый. А мы злыдни. Ему была противна наша скверна, он не хотел лишаться своей чистоты. Вот он и выгнал нас.

— Но как?

— Как? Просто оставаясь самим собой. В воздухе повисла такая тишина, Вилли, ты не представляешь. Нам казалось, кто‑то умер.

Потом прошло еще сколько‑то времени. Гости молчали. До них все дошло, они расселись по своим автомобилям и укатили. Оркестр заглох. Оркестранты уехали на своих десяти машинах. Вся компания разъезжалась. На дороге вдоль озера выстроилась вереница машин, можно было подумать, они отправляются на полночный пикник, но, увы, всего лишь на аэродром, в порт или в Голви. Все зябнут, никто ни с кем не разговаривает, в доме стало пусто, и слуги лихорадочно накручивают педали, а я осталась одна. Окончен последний бал, бал, которого не было и быть не могло. Я уже говорила, что спала всю ночь на лужайке, наедине со своими мыслями. Я поняла, что настал конец всему, что все труха, а что построишь из трухи? В темноте стоял мощный, величественный, изумительный дом. Как же мне было больно и обидно сопеть тут, у его подножия. Моя песенка спета. А у него еще только все начинается в жизни.

Нора окончила свой рассказ.

Мы сидели молча. За окнами сгущались сумерки, тьма прокрадывалась в замок. Ветер морщил озеро.

— Невероятно. Конечно же, ты можешь здесь остаться, — сказал я.

— Чтобы окончательно рассеять все твои сомнения, проведем последнее испытание. Попробуем провести здесь ночь.

— Попробуем?

— Нас и до рассвета не хватит. Давай зажарим яичницу, выпьем немного вина и ляжем спать, чтоб не очень было поздно. Но ложись в одежде, прямо на заправленную кровать. Потому что тебе захочется одеться, и, думаю, очень скоро.

Мы ели, почти не говоря ни слова, выпили вина, прислушиваясь, как новые бронзовые часы отбивают по всему дому новое время.

В десять Нора проводила меня в мою комнату.

— Не бойся, — сказала она мне уже с лестницы, — дом не желает нам зла. Просто он опасается, что мы можем причинить ему боль. Я буду спать в спальном мешке во дворе. Когда будешь готов уходить, не важно, в каком часу, зайди за мной.

— Я усну сном праведника, — сказал я.

— Ты так уверен? — усмехнулась Нора.

Я подошел к своему ложу, лег и потягивал коньяк в темноте, без страха, без лишней самоуверенности. Я просто спокойно ждал, что же будет.

В полночь я не спал.

Я не спал в час.

И в три я не заснул.

В доме ни скрипа, ни вздоха, ни шороха. Я лежу и стараюсь дышать с домом в лад.

В половине четвертого дверь моей спальни медленно отворилась.

И только черное вперемешку с черным. Почувствовал дуновение сквозняка на лице и на руках.

Я медленно привстал на кровати.

Прошло пять минут. Сердце стало биться спокойнее.

Я услышал, как где‑то внизу открывается входная дверь.

И опять ни скрипа, ни шепота. Только щелчок. По коридорам разгуливает ветер, еле слышно.

Я встал и вышел в холл.

Сверху, в колодце лестничных пролетов, я увидел то, что и ожидал, — распахнутую входную дверь. Паркет залит лунным светом, поблескивают новенькие часы, свежесмазанные, и громко тикают.

Я спустился вниз и вышел из замка.

— А вот и ты, — сказала Нора. Она стояла у своей машины, на дороге.

Я подошел к ней.

— Ты вроде и слышал что‑то, и не слышал, так? — спросила Нора.

— Так.

— Теперь ты готов покинуть Гринвуд, Вилли?

Я оглянулся на дом:

— Почти.

— Теперь ты убедился, что к старому возврата не будет? Теперь ты почувствовал, что наступила новая заря и новое утро? Ты чувствуешь, как вяло бьется мое сердце, перегоняя мою гнилую кровь, как иссохла у меня душа? Ты и сам не раз слышал, как бьется мое сердце у твоей груди, знаешь, какая я старая. Знаешь, как пуста я изнутри, какой мрак и уныние царят во мне. М‑да…

Нора посмотрела на замок:

— Прошлой ночью, в два часа, я услышала, лежа в постели, как открывается парадная дверь. Я поняла, что дом просто отворил запоры, распахнулся и открыл плавно дверь. Я вышла на лестницу. Посмотрела вниз и увидела ручеек лунного света, проникающего в холл. И дом словно говорил мне: «Ступай, уходи вон отсюда по этой серебристой дорожке и уноси с собой всю свою темень. Ты носишь в себе плод. У тебя во чреве поселилась призрачная горечь. Твой ребенок никогда не увидит света. И однажды он тебя погубит, потому что ты не сможешь от него избавиться. Так чего же ты ждешь?»

Мне было страшно спуститься и захлопнуть дверь. К тому же я знала, что это правда, Вилли, и я знала, что уже не смогу уснуть. Тогда я спустилась вниз и вышла из дому.

Есть у меня в Женеве мрачный вертеп, я поселюсь там. А ты, Вилли, ты моложе меня и чище. Я хочу, чтобы замок стал твоим.

— Не так уж я молод.

— Ну уж моложе меня.

— И не так уж чист. Он и меня гонит. Дверь в мою спальню только что… тоже распахнулась.

— Ах, Вильям, — вздохнула Нора и коснулась моей щеки. — Ах, Вилли.

И сказала тихо:

— Прости.

— За что? Уйдем вместе.

Нора открыла дверцу машины:

— Можно, я сяду за руль? Мне это сейчас просто необходимо — промчать, пролететь всю дорогу до Дублина. Хорошо?

— Хорошо. А как же твои вещи?

— Все, что осталось внутри, пусть достанется замку… Ты куда?

Я остановился:

— Надо же захлопнуть дверь.

— Не нужно, — сказала Нора. — Оставь как есть.

— Но… ведь могут люди зайти.

У Норы появилась на устах слабая улыбка.

— Могут, но только хорошие люди. Так что не страшно.

— Да, — кивнул я наконец в ответ.

Я нехотя вернулся к машине. Сгущались тучи. Пошел дождь. Он падал с освещенного луной неба. Мягкий и ласковый, как безобидный лепет ангелочков.

Мы залезли в машину и захлопнули дверцы.

Нора завела мотор.

— Ну, готов? — спросила она.

— Готов.

— Вильям, — сказала она, — когда мы будем в Дублине, ты поживешь со мной несколько дней? Я хочу сказать, просто поживешь. Мне нужно, чтобы кто‑то был рядом. Ладно?

— Конечно.

— Как бы я хотела… — сказала она. В ее глазах стояли слезы.

— …ах, как бы я хотела сгореть и родиться снова. Я смогла бы тогда подойти к замку и войти в него и жить в этом доме, вечно купаясь в клубнике со сливками, как молочница, которая подойдет к дому завтра, увидит открытую дверь, и дом впустит ее, разрешит остаться. Ах, к чему теперь все эти разговоры?

— Поехали, Нора, — сказал я тихо.

Мотор взревел, мы вырвались из долины, пронеслись мимо озера так, что только гравий летел из‑под колес. Взлетали на холмы, прошили дремучий лес. На последнем повороте все Норины слезинки уже высохли. Она гнала без оглядки, под сто, сквозь густую, непроглядную ночь, навстречу черному горизонту и промерзшему каменному городу. И всю дорогу я держал ее за руку.

Когда я проснулся на следующее утро, постель была похожа на изрытый, развороченный сугроб. Я встал, ощущая в своем заплесневелом костюме, что провел четыре дня и четыре ночи в рейсовом автобусе.

Ко второй подушке была приколота записка:

«Уезжаю в Венецию или к черту, что первым подвернется под руку. Спасибо за убежище. Если твоя жена когда‑нибудь уйдет, приезжай и найди Нору Затяжных Дождей и Страшных Пожаров. До свидания».

Наши рекомендации