Книга вторая 6 страница
– Папа, – сказал Ланье, – почему, когда ты бреешься, у тебя всегда остается немножко пены на макушке?
Дик осторожно разлепил мыльные губы.
– Вот не знаю. Меня это самого удивляет. Наверно, вымазываю палец пеной, подравнивая бачки, а уж как она потом попадает на макушку, понятия не имею.
– Я завтра посмотрю с самого начала.
– Больше вопросов у тебя до завтрака не будет?
– Ну, это разве вопрос?
– Конечно, я тебе его засчитал.
Полчаса спустя Дик вышел из дому и направился в административный корпус. Ему недавно исполнилось тридцать восемь; он все еще не носил бороды, но что‑то профессиональное, докторское появилось в его облике, чего совсем не было на Ривьере. Уже полтора года он жил и работал в клинике, по оборудованию, несомненно, одной из лучших в Европе. Как и клиника Домлера, это была лечебница нового типа – не одно темное, угрюмое здание, а отдельные домики, живописно разбросанные, но образующие незаметную для глаза систему. Вкус Дика и Николь сказался в организации дела – все здесь действительно радовало глаз, и недаром каждый психиатр, хоть проездом оказавшийся в Цюрихе, считал своим долгом заглянуть на Цугское озеро. Еще бы склад принадлежностей для гольфа и тенниса, и клиника легко могла сойти за загородный клуб. «Шиповник» и «Буки», домики, отведенные тем, для кого свет мира померк безвозвратно, зелеными рощицами отгорожены были от главного корпуса – укрепления, скрытые под искусным камуфляжем. Дальше протянулись обширные огороды, часть их обрабатывалась пациентами клиники. Были также три мастерские для лечения трудом, расположенные под одной крышей, и с них доктор Дайвер начал свой утренний обход. В плотничьей мастерской, насквозь просвеченной солнцем, стоял вкусный запах опилок, запах давно минувшего деревянного века; человек пять‑шесть уже принялись за работу, строгали, пилили, сколачивали – все это молча; когда Дик вошел, они только оглянулись на него тоскливыми глазами. Дик, сам мастер на всякие поделки из дерева, завел разговор о качестве плотничьих инструментов, говорил он спокойно, неторопливо, с искренним интересом. Рядом была переплетная; здесь трудились больные, более подвижные по натуре, что, впрочем, не означало больших шансов на излечение. В третьей мастерской ткали, низали бисер, занимались чеканкой по металлу. Работающие здесь порой облегченно вздыхали – с таким видом, будто только что отказались от решения непосильной задачи, но их вздохи знаменовали лишь начало нового круга размышлений, не шедших по прямой, как у нормальных людей, а все время вращавшихся в одной плоскости. Кругом, кругом, кругом. И так без конца. Но от яркой пестроты материалов, употреблявшихся в этой мастерской, у случайного посетителя в первый миг создавалась иллюзия, будто здесь просто идет веселая игра в труд, как в детском саду. При виде доктора Дайвера многие заулыбались. Большинство пациентов клиники предпочитало его доктору Грегоровиусу – главным образом те, кто успел повидать иную жизнь, иной мир. Но были и такие, которые обвиняли его в недостатке внимания, в хитрости или в позерстве. Все это не так уж отличалось от того отношения, которое Дик встречал в среде здоровых людей, только здесь все чувства были преувеличены и искривлены.
Одна англичанка заговорила с ним на тему, которую считала своей монополией.
– У нас сегодня будет музыка?
– Не знаю, – ответил Дик. – Я еще не видел доктора Ладислау. А как вам понравился прошлый концерт, когда играли миссис Закс и мистер Лонгстрит?
– Так себе.
– По‑моему, исполнение было прекрасное – особенно Шопен.
– А по‑моему, так себе.
– Когда же наконец вы нам поиграете?
Она пожала плечами, как всегда польщенная этим вопросом.
– Как‑нибудь. Но я ведь играю неважно.
Все знали, что она вовсе не умеет играть – две ее сестры стали выдающимися музыкантшами, а ей в детстве не удалось даже выучить ноты.
Из мастерских Дик пошел к «Шиповнику» и «Букам». Снаружи эти домики выглядели так же уютно, как все остальные. Николь придумала отделку помещений, скрывавшую от глаз решетки, запоры, тяжесть мебели, которую нельзя было сдвинуть с места. Воображение, подстегнутое сутью задачи, заменило изобретательность, которой она была лишена, и помогло добиться успеха – никому из непосвященных в голову не пришло бы, что изящные филигранные сетки на окнах надежно заменяют оковы, что модные стулья из гнутых металлических трубок тяжелее массивных изделий прошлых веков; даже вазы для цветов были намертво закреплены в гнездах, и любые украшения, любые завитушки были так же необходимы на своем месте, как опорные балки в перекрытиях небоскребов. В каждой комнате Николь сумела использовать все, что можно. А в ответ на все похвалы называла себя слесарных дел мастером.
Для тех, у кого стрелка в компасе не была размагничена, в этих домиках многое показалось бы непонятным. В «Шиповнике», мужском отделении, содержался больной эксгибиционист, беседы с которым порой забавляли Дика.
Этот странный тщедушный человечек настаивал, что, если бы ему без помехи дали пройти нагишом от Триумфальной арки до площади Согласия, многие проблемы были бы решены, – может быть, он и прав, думал Дик.
Самая интересная его больная помещалась в главном корпусе. Это была тридцатилетняя американка, поступившая в клинику полгода назад; она была художницей и долгое время жила в Париже. В ее истории оставалось много неясного. Какой‑то родственник, приехав в Париж, увидел, что она, как говорится, не в себе, и после бесплодных попыток лечения в одной из маленьких загородных больничек, где в основном лечили туристов от запоя и страсти к наркотикам, ему удалось привезти ее в Швейцарию. Тогда это была на редкость хорошенькая женщина, но за шесть месяцев она превратилась в сплошную болячку. Все анализы крови давали отрицательный результат, и в конце концов был установлен довольно неопределенный диагноз: нервная экзема. Последние два месяца она уже не поднималась с постели, вся покрытая струпьями, точно закованная в железо. Но мысль ее работала четко, даже с блеском, в круге, очерченном привычными галлюцинациями.
Она считалась личной пациенткой Дика. В период острого возбуждения никто другой из врачей не мог с нею сладить. Как‑то раз, после того как ее много ночей изводила бессонница, Францу удалось гипнозом усыпить ее на несколько часов, но это было только один‑единственный раз. Дик не очень верил в гипноз и редко им пользовался, зная, что далеко не всегда может привести себя в нужное состояние – однажды он пробовал гипнотизировать Николь, но она только презрительно высмеяла его.
Когда он вошел в комнату номер двадцать, лежавшая на кровати женщина его не увидела – глаза ее так запухли, что уже не открывались. Она заговорила глубоким, звучным, волнующим голосом:
– Когда же это кончится? Может быть, никогда?
– Потерпите еще немного. Доктор Ладислау сказал мне, что уже довольно большие участки кожи очистились.
– Если бы я хоть знала, за что мне такая кара, я бы тогда смирилась.
– Не стоит вдаваться в мистику – мы считаем, что это просто нервное заболевание особого вида. Оно связано с тем же механизмом, который заставляет человека краснеть. Вы легко краснели в юности?
Ее лицо было обращено к потолку.
– Мне не за что было краснеть с тех пор, как у меня прорезались зубы мудрости.
– Неужели вы не совершали никаких ошибок, никаких мелких прегрешений?
– Мне себя не в чем упрекнуть.
– Завидую вам.
Она с минуту подумала, прежде чем продолжать; повязка на лице придавала ее голосу странную гулкость, точно он шел откуда‑то из‑под земли.
– Я разделяю общую участь женщин моего времени, которые вздумали вступить в битву с мужчинами.
– И к вашему изумлению, это оказалась битва как битва, – ответил он, принимая ее терминологию.
– Битва как битва. – Она силилась вникнуть в эту мысль. – Или ты побеждаешь пирровой победой, или выходишь побитый и искалеченный – призрачный отзвук в разрушенных стенах.
– Вы не побиты и не искалечены, – сказал он. – Уж не думаете ли вы, что на самом деле побывали в битве?
– Взгляните на меня! – крикнула она с яростью.
– Да, вы страдаете, но мало ли женщин страдало, вовсе не пытаясь вообразить себя мужчиной! – Дик почувствовал, что спорит, а этого делать не следовало, и он поспешил переменить тон:
– Во всяком случае, не нужно отдельную неудачу воспринимать как полное поражение.
– Красивая фраза, – горько усмехнулась она, и от этих слов, прорвавшихся сквозь коросту боли, Дику сделалось совестно.
– Нам бы очень хотелось доискаться до истинных причин, которые привели вас сюда, – начал он, но она перебила:
– Мое пребывание здесь символично, а что оно символизирует, я думала, вы поймете.
– Вы больны, – машинально ответил он.
– Тогда что же это такое, на грани чего я была?
– Еще более тяжкая болезнь.
– И только?
– И только. – Ему противно было лгать, но здесь, в эту минуту, только ложь могла уплотнить и сжать до ощутимых пределов необъятность вопроса, бередившего ей мозг. – За гранью, о которой вы говорите, лишь хаос и сумятица. Не буду читать вам лекций – мы слишком хорошо знаем, как вы измучены физическими страданиями. Но только через решение повседневных задач, какими бы мелкими и неинтересными они ни казались, можно добиться того, что все станет для вас на свое место. А тогда вы опять сможете размышлять о…
Он осекся, не дав себе договорить напрашивавшееся «…о границах сознания». Эти границы, исследователем которых неизбежно становится художник, для нее теперь всегда будут запретной зоной. Слишком она тонка, хрупка душевно – продукт вырождения. Быть может, со временем ей удастся найти покой в какой‑нибудь мистической вере. А в исследователи границ пусть идут другие, с примесью здоровой крестьянской крови, с широкими бедрами и толстыми щиколотками, кто любые испытания тела и духа примет и переварит так просто, как хлеб с солью.
«…Не для вас, – чуть не произнес он вслух. – Эта пища не для вас».
И все же, видя ее великие муки, он чувствовал непреодолимое, почти сексуальное влечение к ней. Ему хотелось согреть ее в своих объятьях, как он не раз согревал Николь, он с нежностью думал даже об ее заблуждениях, потому что они были неотъемлемой частью ее существа. Оранжевый свет, пробивающийся сквозь спущенные шторы, фигура на кровати, точно надгробное изваяние, белое пятно лица, голос, взывающий из болезненной пустоты, не встречая живого отклика.
Когда он встал, слезы, точно поток лавы, хлынули в ее повязку.
– Это неспроста, – прошептала она. – Это, наверно, приведет к чему‑то.
Он наклонился и поцеловал ее в лоб.
– Все мы должны стараться быть разумными, – сказал он.
Выйдя от нее, он послал к ней сиделку. Ему нужно было навестить еще нескольких больных, и прежде всего пятнадцатилетнюю американку, воспитанную по принципу: на то и детство, чтобы развлекаться как хочется; его срочно вызвали к ней, так как она только что откромсала себе волосы маникюрными ножницами. Случай был почти безнадежный – наследственный невроз, усугубленный неправильным воспитанием. Ее отец, человек вполне нормальный и с повышенным чувством долга, старался всячески оградить свое нездоровое потомство от житейских тревог, и в результате дети выросли совершенно неспособными приноровляться к неожиданностям, которыми так богата жизнь. Единственное, что мог сделать Дик, это взять с девочки обещание, что другой раз она ничего не будет затевать, не посоветовавшись хотя бы с дежурной сестрой. А многого ли стоит обещание, когда в голове не все ладно?
Еще Дик зашел к щуплому эмигранту‑кавказцу, который лежал в чем‑то вроде гамака, плотно застегнутом со всех сторон и периодически погружаемом в теплую ванну. В соседней палате помещались три дочери португальского генерала, страдавшие парезом, который медленно, но верно распространялся по всему телу. Следующий больной был сам по профессии психиатр; у него Дик посидел подольше, уверяя, что ему лучше, гораздо лучше, а тот слушал с жадным вниманием; надежда, которую ему удавалось – или не удавалось – почерпнуть в интонациях доктора Дайвера, была последней ниточкой, связывавшей его с реальным миром. Закончив обход, Дик вызвал и уволил санитара, который не справлялся со своими обязанностями, – а там подошло время ленча.
Совместные трапезы с больными всегда были Дику в тягость. Разумеется, обитатели «Шиповника» и «Буков» в них не участвовали, и на первый взгляд могло показаться, будто за столом собралось самое обыкновенное общество, если бы не гнетущая атмосфера, неизменно царившая в комнате. Врачи, которые были тут же, старались поддерживать разговор, но большинство больных ели молча, не поднимая глаз от тарелки, – то ли успели за утро утомиться, то ли хуже себя чувствовали на людях.
После ленча Дик пошел домой. Николь сидела в гостиной и как‑то странно посмотрела на него.
– Вот, прочти. – Она протягивала ему какое‑то письмо.
Он развернул сложенный листок бумаги. Письмо было от пациентки, которая недавно выписалась из клиники вопреки мнению врачебного синклита. Оно недвусмысленно обвиняло Дика в том, что он соблазнил дочь больной, неотлучно находившуюся при ней в острый период болезни. Миссис Дайвер, говорилось в заключение, безусловно полезно будет узнать об этом и понять, «что собой представляет ее супруг».
Дик еще раз перечитал письмо. Оно было написано вполне связным, даже изысканным языком, но он без труда распознал в нем приметы маниакального бреда. Ему сразу вспомнилась девушка, о которой шла речь, – бойкая, кокетливая брюнетка. Как‑то по ее просьбе он захватил ее с собой на машине в Цюрих и вечером привез обратно. Дорогой он от нечего делать, почти из любезности один раз ее поцеловал. Она потом делала попытки продолжить флирт, но он не выказал никакого интереса. После этого – а может быть, и вследствие этого – девица стала всячески придираться к нему и вскоре ее забрала мать из клиники.
– Чистейшая бессмыслица, – сказал Дик. – У меня вообще не было с этой девушкой никаких отношений. Она мне даже не нравилась.
– Да, я старалась себя в этом убедить, – сказала Николь.
– Ты, надеюсь, не вздумала поверить?
– Я всегда сижу дома…
Дик опустился на диван рядом с ней; его голос зазвучал укором:
– Не глупи, Николь. Это письмо написала душевнобольная.
– Я сама была душевнобольная.
Он встал и заговорил другим, властным тоном:
– Ну ладно, довольно глупостей. Собирайся и зови детей, мы сейчас едем.
Дик вел машину вдоль берега озера, по шоссе, огибавшему каждый мысок, и она то ныряла в зеленый древесный туннель, то опять выезжала на открытое место, подставляя ветровое стекло водяным брызгам и солнцу. Это была собственная машина Дика, «рено», такой крошечный, что все казались в нем великанами, кроме детей, которые сидели сзади, а над ними, как мачта, торчала mademoiselle. Они знали наизусть каждый километр этой дороги – где запахнет нагретой хвоей, а где будет валить из трубы черный дым. Высоко стоявшее солнце с рожицей, как на картинке, нещадно пекло соломенные детские шляпы.
Николь молчала; Дику было не по себе под ее жестким, немигающим взглядом. Он часто чувствовал себя с ней неуютно, порой она утомляла его неожиданными всплесками саморазоблачений, которые приберегала для него одного: «Я такая, – нет, верней, я такая». Но сегодня он был бы рад, если бы она тараторила без умолку и хоть на миг дала бы ему заглянуть в ее беспокойные мысли. Опаснее всего было, когда она вот так уходила в себя и замыкалась на все запоры.
В Цуге mademoiselle вышла, а Дайверы поехали дальше. Чтобы попасть на Агирскую ярмарку, им пришлось пробираться через целое стадо дорожных катков. Наконец Дик поставил машину, и так как Николь смотрела на него и не двигалась с места, он ласково сказал: «Выходи, дорогая». Ее губы вдруг раздвинулись в зловещей улыбке, и у него екнуло сердце, но он повторил, словно ничего не заметив: «Выходи, а то дети не могут вылезть».
– О, я выйду, – сказала она, вырвав эти слова из какого‑то сюжета, так стремительно закручивавшегося у нее в голове, что он не мог ухватить его суть. – Можешь не беспокоиться. Я выйду.
– Вот и выходи.
Она шла, отвернувшись, но на ее лице все еще блуждала улыбка, рассеянная и в то же время насмешливая. Только когда Ланье окликнул ее несколько раз, ей удалось поймать в поле зрения один предмет – ширму бродячего кукольника – и за нее зацепиться.
Дик не знал, что предпринять. Двойственность его отношений к ней – как мужа и как психиатра – парализовала его энергию. За эти шесть лет было несколько случаев, когда она сбивала его с правильного пути, то вызывая обезоруживающее чувство жалости, то увлекая полетом фантазии, бессвязной, но яркой; и только потом, придя в себя, точно после припадка, он осознавал, что она оказалась сильнее его.
Дети заспорили между собой – тот ли это Пульчинелла, которого они прошлый год видели в Канне, или другой; но спор был улажен, и все семейство двинулось дальше между раскинутых под открытым небом ярмарочных строений. Белые чепцы женщин из разных кантонов, их бархатные безрукавки и яркие сборчатые юбки стушевывались среди пестро размалеванных палаток и ларьков. Где‑то звенели бубенцы и подвывала шарманка.
Вдруг Николь бросилась бежать. Это произошло так неожиданно, что Дик спохватился, когда ее желтое платье уже мелькало в толпе впереди – охряный стежок на стыке яви и сна. Он побежал за ней; тайком она убегала, и тайком он преследовал ее. В пронзительном ужасе, вдруг наполнившем этот жаркий день, он позабыл о детях; потом круто повернул назад, нашел их, схватил за руки и, таща за собой, заметался от палатки к палатке.
– Madame! – крикнул он молодой женщине, сидевшей за белым лотерейным барабаном. – Est‑ce que je рейх laisser ces petits avec vouc deux minutes? C’est tres urgent – je vous donnerai dix francs.[51]
– Mais oui.[52]
Он втолкнул детей в палатку.
– Alors – restez avee cette gentille dame.[53]
– Oui, Dick.[54]
Он опять побежал, но Николь уже нигде не было видно. Он хотел обогнуть карусель и только тогда понял, что кружит вместе с ней, когда заметил, что рядом все одна и та же лошадь. Он протолкался сквозь толпу у буфетной стойки, потом увидел шатер прорицательницы и, вспомнив пристрастие Николь ко всяким гаданьям, рванул полу шатра и заглянул внутрь. Низкий голос загудел:
– La septieme fille d’une septieme fille nee sur les rives du Nil… Entrez, Monsieur.[55]Он отбросил полу и побежал дальше, к озеру, где на фоне синего неба совершало свои обороты небольшое «чертово колесо». Здесь он ее нашел.
Она сидела одна в вагонетке, которая сейчас шла сверху вниз; подойдя ближе, он увидел, что она истерически хохочет. При следующем обороте он вмешался в толпу, уже заметившую неестественность этого хохота.
– Regardez‑moi ca! – Regardez done cette Anglaise![56]Вагонетка опять шла вниз, но вращение колеса замедлялось, и музыка тоже играла все медленнее. С десяток людей окружило вагонетку, когда колесо остановилось; на бессмысленный смех Николь они непроизвольно отвечали такими же бессмысленными улыбками. Увидев Дика, Николь сразу перестала смеяться; она попыталась было ускользнуть, но он крепко схватил ее под руку и потащил прочь.
– Почему ты дала себе так распуститься?
– Ты отлично знаешь – почему.
– Нет, не знаю.
– Нечего притворяться – пусти мою руку, – ты, видно, считаешь меня глупей, чем я есть. Думаешь, я не видела, как та девчонка строила тебе глазки, – та, маленькая, черненькая. Просто срам – она же совсем ребенок, от силы пятнадцать лет. Думаешь, я не видела?
– Присядем здесь на минутку, тебе нужно успокоиться.
Они сели за столик; ее взгляд был до краев переполнен подозрением, и она все время делала рукой такой жест, будто отгоняла что‑то, мешавшее ей смотреть.
– Я хочу выпить, закажи мне коньяку.
– Коньяку тебе нельзя, – если хочешь, можешь взять кружку пива.
– А почему нельзя коньяку?
– Нельзя, и все. Теперь слушай: никакой черненькой девушки не было, это галлюцинация, понятно тебе?
– Ты всегда говоришь «галлюцинация», если я вижу то, что ты хотел бы от меня скрыть.
Он смутно чувствовал себя виноватым; так бывает, когда привидится дурной сон, будто тебя обвинили в преступлении и ты уже готов в нем сознаться, а потом просыпаешься и понимаешь, что никакого преступления ты не совершал, но чувство вины остается. Он отвел глаза.
– Я оставил детей в палатке у цыганки. Нужно сходить за ними.
– Ты кем же себя вообразил? – спросила она. – Гипнотизером из «Трильби»?
Четверть часа назад это была семья. Сейчас, непроизвольно оттесняя Николь плечом в сторону, он думал о том, что все они, взрослые и дети, – жертва несчастного случая.
– Сейчас поедем домой.
– Домой! – крикнула она так отчаянно, что ее голос дрогнул и сорвался на высокой ноте. – И опять сидеть, и гнить взаперти, и находить сгнивший прах детей в каждом открывающемся ящике. Какая гадость!
Почти с облегчением он увидел, что в этом вопле она выложилась вся до конца, и Николь обостренным до предела чутьем угадала спад его напряжения.
Взгляд ее смягчился, и она стала просить:
– Помоги мне, Дик, помоги мне!
У него защемило сердце. Ужасно, что такая прекрасная башня не может стоять без подпоры, а подпорой должен быть он. В какой‑то мере это даже было правильно – такова роль мужчины: фундамент и идея, контрфорс и логарифм. Но Дик и Николь стали, по существу, равны и едины; никто из них не дополнял и не продолжал другого; она была Диком тоже, вошла в его плоть и кровь. Он не мог наблюдать со стороны распад ее личности – это был процесс, затрагивавший и его собственную личность. Его интуиция врача выливалась в нежность и сострадание, но сделать он мог только то, что предписывала современная методика, – постараться затормозить процесс.
Сегодня же он вызовет специальную медицинскую сестру из Цюриха, чтобы поручить Николь ее заботам.
– Ты ведь можешь помочь.
Ее детская настойчивость заставила Дика встать с места.
– Ты мне помогал раньше, – значит, и теперь можешь.
– Я могу только то, что делал тогда.
– Неужели нет никого, кто бы мне помог по‑настоящему?
– Есть, наверно. Прежде всего ты сама. Ну пойдем, отыщем детей.
Лотерейных палаток с белыми барабанами оказалось много. Дик подходил то к одной, то к другой, но везде на его вопрос только пожимали плечами, и в конце концов он даже забеспокоился. Николь исподлобья взирала на все это издали; ей сейчас не нужны были дети, она отвергала их, как частицу того ясного мира, который она стремилась замутить. Наконец Дик нашел их в толпе женщин, восторгавшихся ими, точно красивыми вещами в витрине, и крестьянских ребятишек, глазевших на них, разинув рты.
– Merci, Monsieur, ah Moncieur est trop genereux. C’etait un plaisir, M’sieur, Madame. Au revoir, mes petits.[57]
В обратный путь тронулись, точно обваренные бедой; тяжесть взаимного недоверия и боязни перегрузила машину. Дети обиженно примолкли. Все приняло непривычный, отвратительный, темный цвет – цвет печали. Когда подъезжали к Цугу, Николь с судорожным усилием пролепетала уже сказанное однажды – что желтый домик близ дороги выглядит будто картинка, на которой еще не высохли краски; но это была лишь попытка ухватиться за чересчур быстро разматывающийся канат.
Дик старался отдыхать за рулем – самое трудное было впереди, он знал, что, может быть, ночь напролет просидит с Николь, восстанавливая для нее треснувший мир. Недаром слово «шизофрения» обозначает расщепление сознания – Николь то была человеком, которому ничего объяснять не нужно, то таким, которому ничего нельзя объяснить. С ней нужно было быть активно и утверждающе настойчивым, держать широко распахнутыми ворота в реальную жизнь и закрывать все лазейки, ведущие в сторону. Но больной ум хитер и изобретателен; он как река перед плотиной – не прорвет, так зальет, не зальет, так проложит обходное русло. Одному тут не справиться. Но на этот раз, казалось ему, Николь должна сама победить свой недуг; он не будет спешить, пусть она вспомнит методы, которыми ее лечили прежде, и взбунтуется против них. А пока, устало думал он, придется вернуться к режиму, отмененному уже с год тому назад.
Он решил сократить путь и свернул на другую, горную дорогу, но тут машина вдруг резко вильнула влево, потом вправо, накренилась, став на два колеса, снова выровнялась – это Дик, оглушенный истошным воплем Николь, придавил безумную руку, вцепившуюся в баранку, – потом вильнула еще раз и сорвалась с дороги; ломая кусты, на сотню футов съехала вниз по склону и, наконец, накренившись еще сильней, уткнулась в дерево почти под прямым углом.
Дети кричали, Николь тоже кричала, ругаясь и норовя расцарапать Дику лицо. Он с силой завел ей руку назад, а сам думал только об одном – устойчиво ли положение машины, но об этом трудно было судить изнутри.
Тогда он осторожно перелез через борт и вытащил обоих детей; убедившись, что машина уже не скатится дальше, он выпрямился с минуту постоял, дрожа и задыхаясь.
– Ах, ты!… – выкрикнул он наконец.
Она весело захохотала в ответ, без страха, без стыда, без заботы.
Подойди кто‑нибудь в эту минуту, ему бы и в голову не пришло, что это она – виновница происшествия; она смеялась, как ребенок, которому сошла с рук невинная шалость.
– А, испугался, испугался! – дразнила она Дика. – Не хочешь умирать!
Ее слова звучали с такой‑убедительной силой, что Дик на мгновение усомнился: может быть, он и в самом деле испытал страх за себя? Но тут он увидел бледные, растерянные лица детей, и ему захотелось размозжить скалившуюся перед ним маску.
Выше на лесистом склоне белела гостиница; по автомобильной дороге до нее было с полкилометра пути, но прямиком в гору не больше ста ярдов.
– Возьми Топси за руку, – сказал сыну Дик, – только держи покрепче – и взбирайся вверх, вон там есть тропка, видишь? Когда придете в гостиницу, скажешь: «La voiture Diver est cassee»[58]. И пусть кто‑нибудь сейчас же спустится сюда.
Ланье, не понимая, что произошло, но угадывая что‑то необычное и страшное, спросил:
– А ты что будешь делать, Дик?
– Мы останемся здесь, около машины.
Уходя, никто из детей не оглянулся на мать.
– Осторожнее переходите дорогу! – крикнул вдогонку Дик. – Гляньте налево, потом направо!
Оставшись одни, он и Николь посмотрели друг на друга в упор, точно яркий свет вспыхнул в окнах двух противоположных домов. Потом Николь, не торопясь, вынула из сумочки зеркальце и поправила растрепавшиеся волосы на висках. Дик перевел глаза на склон, по которому карабкались дети; когда они скрылись в сосновой чаще, он обошел свой «рено», соображая, значительны ли повреждения и как вытащить машину наверх, на дорогу. По примятой траве можно было проследить зигзагообразную трассу их спуска. Дик не чувствовал гнева, ему только было невыносимо противно.
Через несколько минут прибежал хозяин гостиницы.
– Боже мой! Как это случилось – вы что, ехали на очень большой скорости? Повезло вам! Если бы не это дерево, машина просто свалилась бы вниз.
Присутствие Эмиля, такого реального в своем черном фартуке, с каплями пота на пухлом лице, вернуло Дику душевное равновесие. Он жестом показал Николь, что хочет помочь ей выбраться из машины; но она, не дожидаясь помощи, перепрыгнула через борт, упала было, поскользнувшись на склоне, но тотчас же встала на ноги. Видя, как Дик с хозяином силятся поднять машину, она вызывающе вздернула подбородок. Но Дик усмотрел в этом благоприятный знак и сказал ей:
– Ступай к детям, Николь, и дожидайся вместе с ними.
Только после ее ухода он спохватился – ведь в гостинице она легко достанет коньяк, которого так добивалась. Не стоит надрываться, сказал он Эмилю, приедет из клиники шофер с другой машиной и вытянет эту на буксире.
И они оба поспешили в гостиницу.
– Я хочу уехать, – сказал он Францу. – На месяц, на полтора, сколько будет возможно.
– Конечно, уезжайте, Дик. Ведь мы так и уговаривались с самого начала – вы сами ни разу не захотели оставить клинику. Если вы с Николь…
– Я не поеду с Николь. Я хочу уехать один. Последняя история меня доконала. Если мне удается поспать хоть два часа в сутки, это одно из чудес Цвингли.
– Вы хотите отдохнуть от нее?
– Я хочу отдохнуть от самого себя. Как вам кажется, управитесь вы без меня, если я поеду на берлинский съезд психиатров? Вот уже три месяца Николь вполне спокойна, и она привязалась к сестре, которая за ней ухаживает. Господи, Франц, вы единственный человек на свете, к кому я могу обратиться с такой просьбой.
Франц неопределенно хмыкнул – кто знает, может быть, и ему надоест когда‑нибудь думать только об интересах своего компаньона.
Через неделю Дик приехал на Цюрихский аэродром и сел в самолет, отправлявшийся в Мюнхен. Только когда большая машина взмыла в синюю высь, он почувствовал, как велика его усталость. Он откинулся в кресле, весь отдавшись блаженному ощущению покоя, не желая ни о чем думать, – пусть больные болеют, моторы ревут, а летчик ведет самолет, как положено. На съезде он не собирался бывать; ему все было известно заранее – Блейлер и старший Форель сделают доклады, которые можно потом прочесть дома, затем некий американец расскажет о том, как он успешно лечит dementia praecox[59]удаленьем зубов или прижиганием миндалин, и все будут слушать с насмешливо‑почтительным интересом – еще бы, ведь Америка так могущественна и так богата. Кроме этого американца, будут и другие – рыжий Шварц с ликом святого и с неистощимым терпением, позволяющим ему раздваиваться между Старым и Новым Светом, и десятка два похожих на висельников врачей‑коммерсантов, приехавших частью для повышения престижа, что поможет ухватывать лакомые кусочки в судебно‑психиатрической практике, частью чтобы набраться новейших софизмов и потом пускать их в дело, тем способствуя смешению реальных и мнимых ценностей. Будут также циничные латиняне и какой‑нибудь ученик Фрейда из Вены. Единственным, кого стоило бы послушать, будет великий Юнг, выдержанный, неутомимый, легко переходящий от дебрей антропологии к неврозам у детей школьного возраста.