Книга вторая 5 страница
– Не нахожу. Вообще она должна очень нравиться мужчинам.
У него оборвалось сердце. Каким мужчинам? Скольким мужчинам?
«…Не возражаете, если я опущу штору?
Пожалуйста. Здесь правда слишком светло».
Где она теперь? И с кем?
– Через несколько лет она будет выглядеть старше тебя.
– Напротив. Как‑то в театре я попробовала нарисовать ее на обороте программы. Такие лица долго не стареют.
Обоим плохо спалось ночью. Дик знал: день‑два спустя он сам постарается изгнать тень Розмэри из своего дома, чтобы она не осталась навсегда замурованной в одной из его стен, но сейчас у него не хватало сил на это.
Иногда трудней лишить себя муки, чем удовольствия, а память еще была так ярка, что оставалось одно: притворяться. К тому же его сердила Николь – за столько лет пора бы научиться самой распознавать признаки напряженности, всегда предшествующей приступу, и не распускать себя. А она за последние две недели сорвалась дважды. Первый раз это было во время званого вечера в Тарме, он тогда проходил мимо спальни и вдруг услышал, как она, бессмысленно хохоча, уверяет миссис Маккиско, что в уборную войти нельзя, так как ключ заброшен в колодец. Миссис Маккиско, ошеломленная, растерялась, смутилась, испугалась даже, но, кажется, что‑то поняла. Дик не придал этому случаю большого значения, потому что Николь очень скоро пришла в себя. Она даже звонила потом в отель Госса, но Маккиско уже уехали.
Иное дело парижский приступ, рядом с ним и первый показался серьезнее.
Возможно, тут следовало видеть предвестие нового цикла, новой вспышки болезни. То, что он пережил не как врач, а как человек, во время долгого рецидива, случившегося после рождения Топси, закалило его, научило проводить резкую грань между Николь больной и Николь здоровой. Тем труднее было теперь отличить самозащитную отчужденность врача от какого‑то нового холодка в сердце. Когда возникшее равнодушие длят или просто не замечают, оно постепенно превращается в пустоту; в этом смысле Дик теперь умел становиться пустым, освобождать себя от Николь, лишь нехотя исполняя свой долг, без участия воли и чувства. Говорят, душевные раны рубцуются – бездумная аналогия с повреждениями телесными, в жизни так не бывает. Такая рана может уменьшиться, затянуться частично, но это всегда открытая рана, пусть не больше булавочного укола. След испытанного страдания скорей можно сравнить с потерей пальца или зрения в одном глазу. С увечьем сживаешься, о нем вспоминаешь, быть может, только раз в году, – но когда вдруг вспомнишь, помочь все равно нельзя.
Николь сидела на садовой скамейке, обхватив себя руками за плечи. Она подняла на Дика серые, ясные глаза, в которых светилось детское, нетерпеливое любопытство.
– Я был в Канне, – сказал Дик. – Встретил там миссис Спирс. Она завтра уезжает. Хотела приехать попрощаться с тобой, но я ее отговорил.
– Напрасно. Я была бы ей очень рада. Она мне нравится.
– И знаешь, кого я там еще видел? Бартоломью Тэйлора.
– Быть не может!
– Я его издали заприметил, эту физиономию старого хорька не спутаешь ни с кем. Приехал, видно, произвести разведку – в будущем году весь зверинец сюда явится. Так что миссис Абрамс – это только цветочки.
– А Бэби еще ворчала, когда мы жили здесь первое лето.
– Главное, им же совершенно все равно, где быть. Сидели бы себе и мерзли в Довиле.
– Не распустить ли нам слух о какой‑нибудь эпидемии – холеры, например?
– Я и то сказал Бартоломью, что некоторые люди в здешнем климате мрут как мухи. Кое‑кто, сказал я ему, рискует здесь не меньше, чем пулеметчик в бою.
– Сочиняешь.
– Сочиняю, – признался он. – Мы с ним очень мило побеседовали.
Умилительная была картинка, когда мы обменивались дружескими рукопожатиями посреди бульвара. Встреча Уорда Макалистера и Зигмунда Фрейда.[49]
Дику не хотелось продолжать разговор. Ему хотелось побыть одному, чтобы мыслями о работе и о завтрашнем дне заслониться от мысли о любви и о сегодняшнем. Николь это чувствовала инстинктом – враждебным инстинктом зверька, который ласкается, но не прочь укусить.
– Радость моя, – сказал Дик чуть небрежно.
Он вошел в дом, успев позабыть, что ему там нужно было, но на пороге сразу вспомнил – рояль. Он сел и, насвистывая, стал подбирать по слуху:
Там на Таити вдали от событий
Мы будем с тобой вдвоем.
В тиши ночной – мы под луной,
Лишь я с тобой,
И ты со мной…
В убаюканное сознание вдруг заползла догадка, что Николь расслышит в этой мелодии его тоску о двух минувших неделях. Он оборвал диссонансным аккордом и встал.
Он огляделся, не зная, куда пойти. Это был дом, созданный Николь, оплаченный деньгами ее деда. Ему тут принадлежал только флигель, где помещался его кабинет, да клочок земли под ним. На свои три тысячи в год и то, что перепадало за случайные публикации, он одевался, пополнял винный погреб и покрывал свои карманные расходы и расходы по воспитанию Ланье, пока что сводившиеся к жалованью бонне. В любом предприятии Николь Дик всегда оговаривал свою долю участия. Он сам жил довольно скромно, без Николь ездил всегда третьим классом, пил самое дешевое вино, берег свою одежду, наказывал себя за каждую лишнюю трату и таким образом ухитрялся сохранять некоторую финансовую самостоятельность. Но это было все трудней и трудней; то и дело приходилось раздумывать вместе о том, что можно бы сделать на деньги Николь. И конечно, Николь, желая закрепить свою власть над ним, желая, чтобы он всегда оставался при ней, цеплялась за всякое проявление слабости с его стороны; нелегко было сопротивляться заливавшему его потоку вещей и денег. Силой обстоятельств их все дальше отводило от нехитрых, в общем, условий, на которых заключен был когда‑то в Цюрихе их союз. Типичным примером могла служить история виллы на скалах, которая родилась как фантазия, а потом незаметно сделалась фактом. «Как чудесно было бы, если бы…» – говорили они вначале; «как чудесно будет, когда…» – стали говорить потом.
Но вышло все не так уж чудесно. Затеи Николь вторгались в его работу и мешали ей; кроме того, стремительный рост ее доходов в последнее время словно бы обесценивал эту работу. И еще: ради забот о ее здоровье он много лет притворялся убежденным домоседом, лишь изредка позволяя себе отдаляться от семейного очага; это притворство стало тягостным в замкнутом, неподвижном мирке, где он все время чувствовал себя точно под микроскопом. Если уж он не решается играть то, что ему хочется играть в данную минуту, значит, жизнь доведена до точки. Дик долго еще сидел в большой комнате с роялем посередине и слушал жужжание электрических часов – слушал, как движется время.
В ноябре море почернело, волны все чаще перехлестывали через дамбу, докатываясь до прибрежной дороги. Исчезли последние следы летней жизни, и пустынные пляжи сиротливо скучали под мистралем и дождем. Отель Госса закрылся для ремонта и перестройки, а летнее казино в Жуан‑ле‑Пен все еще стояло в лесах, хоть и разрослось до внушительных размеров. В Канне и Ницце завелись у Дайверов новые знакомые – рестораторы, оркестранты, садоводы, судостроители (Дик купил себе видавший виды моторный бот), члены Sindicat d’initiative[50], Дик и Николь изучали повадки своей прислуги, размышляли над воспитанием детей. К декабрю Николь совершенно окрепла; за целый месяц Дик не подметил ни разу напряженного взгляда, сжатых губ или беспричинной улыбки, не услышал ни одной бессмысленной фразы, и на рождество они уехали в Швейцарские Альпы.
Перед тем как войти, Дик шапочкой стряхнул снег с синего лыжного костюма. В просторном холле уже раздвинули после чаепития мебель, и на полу, за двадцать лет, точно оспой, изрытом гвоздями лыжных ботинок, резвилось до сотни юных американцев, воспитанников окрестных школ, прыгая под веселый напев «Не приводи Лулу» или дергаясь в судорожных ужимках чарльстона. Здесь была колония молодежи, простодушной и нерасчетливой, – штурмовые отряды богачей сосредоточивались в Сент‑Морице. Бэби Уоррен чувствовала, что совершила акт самоотречения, согласившись поехать с Дайверами в Гстаад.
Дику было нетрудно заметить сестер в пестром, мерно колышущемся многолюдье, благодаря их эффектным, броским, как плакаты, лыжным костюмам – небесно‑голубой у Николь, кирпично‑красный у Бэби. Рослый молодой англичанин что‑то говорил им, но они не слушали; завороженные ритмом танца, они не отрывали глаз от танцующих.
Разрумянившееся от снега лицо Николь еще больше порозовело, когда она увидела Дика.
– Ну, где же он?
– Опоздал на поезд, приедет следующим. – Дик сел, заложив ногу на ногу и покачивая тяжелым ботинком. – До чего же вы обе эффектны рядом. Право, я порой забываю, что мы здесь вместе и только что не ахаю при виде вас.
Бэби была высокая красивая брюнетка, стойко державшаяся на подступах к тридцати. Она привезла с собой из Лондона двоих спутников – вчерашнего кембриджского студента и пожилого распутника викторианского образца. В Бэби уже проявлялись кой‑какие стародевьи особенности – она была сверхчувствительна к посторонним прикосновениям, вздрагивала, если до нее дотрагивались неожиданно, а такие длительные контакты, как поцелуи или объятия, непосредственно впечатывались в ее сознание, минуя плоть. Она была скупа на жесты, требовавшие участия всего корпуса, предпочитая топать ногами и немного по‑старомодному встряхивать головой. Она наслаждалась предощущением смерти в случае несчастья с кем‑либо из знакомых и со вкусом размышляла о трагической участи Николь.
Младший из ее англичан опекал сестер во время лыжных прогулок или катался с гор на санях. Дик в первый же день растянул связку, делая чересчур рискованный телемарк, я потому мог лишь потихоньку кататься на «детской горке» вместе с ребятишками или же вовсе оставался в отеле и попивал квас в обществе одного русского врача.
– Тебе же скучно, Дик, – приставала к нему Николь. – Познакомился бы с какими‑нибудь молоденькими девочками, ходил бы с ними танцевать после чаю.
– А что я им стану говорить?
– Ну что говорят в таких случаях? – Она искусственно повысила свой низкий, чуть глуховатый голос и кокетливо засюсюкала:
– «Ах, что может быть лучше молодости!»
– Терпеть не могу молоденьких девочек. От них пахнет мылом и мятными леденцами. Когда с ними танцуешь, кажется, будто катишь детскую коляску.
Это была опасная тема, и Дик ни на минуту не забывал об осторожности – старался даже не смотреть на молодых девушек, а куда‑то поверх их голов.
– Есть кое‑какие неотложные дела, – сказала Бэби. – Во‑первых, я получила письмо из дому – насчет того участка, который у нас всегда назывался привокзальным. Середина его давно была куплена железнодорожной компанией. А теперь та же компания купила все остальное. Эта земля – часть нашего наследства после мамы. Встает вопрос о помещении полученных денег.
Желая показать, что столь низменные материи его не интересуют, англичанин пошел приглашать кого‑то на танец. Бэби проводила его томным взглядом американки, с колыбели обожающей все английское, а потом вернулась к прежнему разговору:
– Деньги немалые. На долю каждой из нас приходится по триста тысяч. Я умею следить за своими капиталовложениями, но Николь в этом ничего не смыслит, и не думаю, чтобы вы смыслили много больше.
– Мне пора, а то не поспею к приходу поезда, – уклончиво сказал Дик.
Шел снег, и с дыханием попадали в нос мокрые снежинки, неразличимые в наступившей темноте. Трое мальчишек на санках пронеслись мимо, выкрикнув предостережение на непонятном языке; через минуту их крик долетел уже снизу, из‑за поворота. Где‑то сбоку звенели бубенцы поднимающихся в гору конных саней. Станция вся сверкала праздничным оживлением, юноши и девушки весело ожидали прибытия новых юношей и девушек; ритм веселья передался и Дику, и он встретил сошедшего с поезда Франца Грегоровиуса с таким видом, будто еле‑еле урвал полчаса в непрерывной смене развлечений. Но Франц был поглощен одной целью, и никакие настроения Дика не могли его от этой цели отвлечь. «Я попробую на денек выбраться в Цюрих, – говорилось в письме, полученном им от Дика, – а может быть, вы не поленитесь приехать в Лозанну?» Франц не поленился приехать даже в Гстаад.
Францу было теперь сорок. Его зрелость здорового человека хорошо сочеталась с профессиональной приятностью манер, но надежней всего была для него броня легкого педантизма, позволявшая презирать тех богатых пациентов, которых он должен был заново учить жизни. Наследие предков раскрывало перед ним широкие горизонты науки, но, как видно, он сам предпочел более скромную жизненную позицию и подтвердил это выбором жены.
В отеле Бэби Уоррен подвергла его мимолетному осмотру и, не обнаружив заслуживающего уважения пробирного клейма, не узрев ни одной из тех изощренных особенностей натуры или поведения, по которым узнают друг друга представители привилегированных классов, в дальнейшем уделяла ему внимание лишь по второму разряду. Николь его побаивалась. Дик же относился к нему, как всегда относился к друзьям – с симпатией без оговорок.
Вечером они спустились в селение на небольших санях, игравших здесь ту же роль, что гондолы в Венеции. В селении была харчевня, старая швейцарская харчевня с бревенчатыми стенами, гулко отражавшими звук, с часами, бачками, кружками и оленьими рогами. Длинные столы стояли впритык, так что казалось, тут пирует одна большая компания: все ели fondue – нечто вроде гренок с сыром по‑валлийски, только еще более неудобоваримое – и запивали глинтвейном.
Веселье шло шумное – «дым столбом», изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь. Горячее, сдобренное пряностями вино ударило в голову, и он почувствовал себя лучше, словно все в мире стало опять на свои места благодаря седовласым ветеранам золотых девяностых годов, что горланили у пианино старые песни, и вторившим им молодым голосам, и ярким пятнам костюмов, расплывавшимся в сизом от курева воздухе. На миг ему примерещилось, будто он на корабле и земля уже близко; девичьи лица вокруг полны были ожидания чего‑то, что сулило им это веселье и эта ночь. Дик украдкой глянул по сторонам – здесь ли маленькая американочка, которую он заприметил раньше; почему‑то ему казалось, что она сидит за соседним столом. Но он тут же забыл про нее и стал плести какие‑то небылицы на забаву своим спутникам.
– Мне нужно поговорить с вами, – негромко сказал Франц по‑английски. – К сожалению, я не могу здесь долго оставаться.
– Я так и понял, что у вас что‑то есть на уме.
– У меня есть план – замечательный план. – Он уронил на колено Дика тяжелую руку. – План, который содержит небывалые перспективы для нас обоих.
– Я слушаю.
– Дик, есть возможность нам с вами приобрести собственную клинику.
Помните заведение Брауна на Цугском озере? Клиника старая, но оборудование там современное, во всяком случае, большая его часть. Браун болен и хочет уехать в Австрию, – умирать, как я понимаю. Такой случай выпадает раз в жизни. Вы да я – лучше пару и подобрать трудно. Только не говорите ничего, дайте мне кончить.
По желтым огонькам в глазах Бэби Дик понял, что она прислушивается.
– Это будет наше общее дело. Вы получите базу, лабораторию, собственный экспериментальный центр. И это вас не так уж свяжет – достаточно, если вы будете проводить на месте полгода, самые лучшие месяцы. А на зиму сможете уезжать в Америку или во Францию и писать свои книги на основе новейшего клинического материала. – Он несколько понизил голос. – И для вашей семьи тоже может оказаться полезной близость клиники с ее атмосферой, ее налаженным режимом. – Эта тема явно не встретила сочувственного отклика, и Франц поторопился как бы поставить точку, высунув и тотчас же спрятав кончик языка. – Мы с вами разделим функции. Я буду главным администратором, а вы – теоретиком, высококвалифицированным консультантом и все такое прочее. Я знаю себе цену. У меня нет того, что называется талантом, а у вас есть. Но меня считают хорошим клиницистом, и я основательно знаком с современными методами лечения. Мне ведь подолгу приходилось фактически руководить клиникой. Профессор в восторге от этого плана, он меня, как говорится, благословил обеими руками. Тем более что сам он, по его словам, собирается жить вечно и работать до последней минуты.
Дик мысленно рисовал себе все это в образах, прежде чем подойти к вопросу по‑деловому.
– Ну, а финансовая сторона? – спросил он наконец.
Все в Франце пришло в движение – подбородок, брови, неглубокие морщинки на лбу, пальцы, локти, плечи; мышцы ног так напряглись, что обозначились под плотной материей, сердце подкатилось к самому горлу, голос возникал где‑то прямо во рту.
– Вот в этом‑то и загвоздка! Деньги! – горестно воскликнул он. – Денег у меня мало. Браун оценил клинику в двести тысяч долларов на американские деньги. Необходимая модернизация, – последнее слово он отчеканил, пробуя на вкус каждый слог, – обойдется в двадцать тысяч долларов. Но эта клиника – золотое дно. Я в этом убежден, хотя даже еще не знакомился с делами.
Вложив в нее двести двадцать тысяч долларов, мы можем рассчитывать на твердый доход не меньше, чем…
Бэби уже просто сгорала от любопытства, Дик решил сжалиться над ней.
– Скажите, Бэби, – обратился он к ней, – ведь верно, если европейцу срочно понадобился американец, можно ручаться, что речь пойдет о деньгах?
– А в чем дело? – невинно спросила она.
– Вот этот молодой приват‑доцент желает, чтобы мы с ним пустились в большую коммерцию – открыли лечебницу с расчетом на американских пациентов.
Франц с тревогой воззрился на Бэби, а Дик между тем продолжал:
– Но кто мы такие, Франц? Вы носите имя, прославленное отцом и дедом, а я написал два учебника психиатрии. Довольно ли этого, чтобы привлечь больных? И потом, у меня тоже нет таких денег – даже и десятой доли нет. – Он поймал недоверчивую усмешку Франца. – Честное слово, нет. Николь и Бэби богаты, как Крезы, но мне пока не удалось прибрать к рукам их богатство.
Теперь вся компания слушала их разговор, – может быть, и та девушка за соседним столом тоже, подумал Дик. Эта мысль показалась ему забавной. Он решил – пусть Бэби поговорит за него; мы часто позволяем женщинам вести спор, исход которого от них не зависит. Бэби вдруг стала копией своего деда, такая же трезвая и предприимчивая.
– По‑моему, вам стоит подумать над этим предложением, Дик. Я, правда, не слышала, что говорил доктор Грегори, но мне лично кажется…
Девушка за соседним столом нагнулась в облаке дыма и зачем‑то шарила по полу. Лицо Николь приходилось как раз напротив лица Дика – ее красота, сейчас намеренно трогательная, ищущая, притягивала его любовь, всегда готовую служить ей оплотом.
– Подумайте, Дик, прошу вас, – взволнованно настаивал Франц. – Нельзя писать книги по психиатрии без клинической базы. Юнг, Блейлер, Фрейд, Форель, Адлер – все они постоянно наблюдают случаи умственного расстройства клинически.
– А я на что? – засмеялась Николь. – Одного этого случая Дику, пожалуй, предостаточно.
– Тут совсем другое дело, – осторожно возразил Франц.
А Бэби уже думала о том, что если Николь будет жить при клинике, можно будет вовсе не беспокоиться за нее.
– Мы постараемся обдумать это самым тщательным образом, – сказала она.
Ее нахальство рассмешило Дика, но все же он решил ее немного одернуть.
– Вопрос касается меня, Бэби, – заметил он мягко. – Я, конечно, очень тронут тем, что вы готовы преподнести мне в подарок клинику.
Чувствуя, что допустила бестактность, Бэби поспешила отстраниться.
– Разумеется, это ваше личное дело.
– Вопрос настолько серьезный, что сразу его не решишь. Помимо всего прочего, я не очень себе представляю, каково нам с Николь будет вдруг очутиться на привязи в Цюрихе… – Он повернулся к Францу, предвосхищая его ответ. – Да, да, я знаю. В Цюрихе есть и водопровод, и газ, и электричество – я там прожил три года.
– Я не буду торопить вас с ответом, – сказал Франц. – Но я уверен, что…
Сто пар пятифунтовых башмаков затопали к выходу, и Дик с компанией последовал за всеми. Снаружи, в холодноватом свете луны, он снова увидел ту девушку, она привязывала свои санки к последним из стоявших в ряд конных саней. Они нашли свои сани, забрались в них, и лошади тронулись под звонкое щелканье кнутов, вламываясь грудью в ядреный воздух. Кто‑то цеплялся на ходу, кто‑то бежал вдогонку, самые молодые сталкивали друг друга в мягкий неслежавшийся снег, снова догоняли бегом и, запыхавшись, валились на санки или вопили, что их хотят бросить. Кругом тянулись полные благостного покоя просторы; дорога шла вверх, неуклонно и бесконечно.
Возня и шум вскоре утихли, казалось, древний инстинкт заставляет людей прислушиваться, не раздастся ли в снежных далях волчий протяжный вой.
В Саанене они вдруг надумали побывать на балу в ратуше и вмешались в толпу пастухов, горничных, лавочников, лыжных инструкторов, гидов, туристов, крестьян. После пантеистического ощущения беспредельности, испытанного на дороге, вновь попасть в тесноту и духоту замкнутого пространства было все равно что зачем‑то вернуть себе пышный нелепый титул, гремучий, как сапоги со шпорами, как топот футбольных бутсов по бетонному полу раздевалки. В зале пели тирольские песни, и знакомые звуки йоделя разрушили романтический флер, под которым Дику предстала в первый момент вся картина. Настроение у него испортилось: он подумал было – оттого что пришлось выбросить из головы ту девушку, но потом в памяти всплыла фраза Бэби: «Мы постараемся обдумать это самым тщательным образом…», и то, что за нею слышалось: «Вы наша собственность и рано или поздно должны будете признать это. Просто глупо прикидываться независимым».
Уже давно Дику не случалось таить злобу против кого‑то – с тех пор, как студентом‑первокурсником он набрел на популярную статью об «умственной гигиене». Но Бэби возмутила его своим хладнокровным нахальством богачки, и ему нелегко было это возмущение сдерживать. Сотни и сотни лет пройдут, должно быть, прежде чем подобные амазонки научатся – не на словах только – понимать, что лишь в своей гордости человек уязвим по‑настоящему; но уж если это затронуть в нем, он становится похож на Шалтай‑Болтая. Профессия Дика Дайвера научила его бережно обращаться с людьми. И тем не менее:
– Слишком все стали обходительны в наши дни, – сказал он, когда сани, плавно скользя, уже несли их к Гстааду.
– Что ж, это очень хорошо, – отозвалась Бэби.
– Нет, не очень хорошо, – возразил он, обращаясь к безликой связке мехов. – Ведь что подразумевается под чрезмерной обходительностью – все люди, мол, до того чувствительные создания, что без перчаток к ним и притрагиваться нельзя. А как же тогда с уважением к человеку? Непростое дело обозвать кого‑то лгуном или трусом, но если всю жизнь щадить людские чувства и потворствовать людскому тщеславию, то в конце концов можно потерять всякое понятие о том, что в человеке действительно заслуживает уважения.
– Мне кажется, американцы очень большое значение придают манерам, – заметил пожилой англичанин.
– Очень, – подтвердил Дик. – У моего отца, например, манеры были наследственные – от тех времен, когда люди сначала стреляли, а потом приносили извинения. Человек при оружии, – впрочем, вы, европейцы, еще в начале восемнадцатого столетия перестали носить оружие в мирное время…
– В буквальном смысле, пожалуй…
– В буквальном смысле. И во всех прочих.
– У вас всегда были прекрасные манеры, Дик, – примирительно сказала Бэби.
Женщины, похожие на зверушек в своих меховых одеяниях, с тревогой поглядывали на Дика. Младший англичанин ничего не понял, – он был из тех молодых людей, что обожают лазить по карнизам и подоконникам, чувствуя себя при этом моряками на парусном судне, – и стал длинно и нудно рассказывать о поединке, который у него был с его лучшим другом, – как они целый час любовно колошматили друг друга по всем правилам кулачного боя.
Дик развеселился.
– Значит, с каждым ударом, который он вам наносил, вы все больше ценили в нем друга?
– Я все больше уважал его.
– Мне непонятно самое начало этого дела. Вы с вашим другом ссоритесь из‑за пустяка…
– Если вам непонятно, объяснять не берусь, – холодно возразил молодой англичанин.
«Вот так оно всегда и кончается, если пробуешь говорить то, что думаешь», – сказал себе Дик.
Ему сделалось стыдно – ну зачем было дразнить этого малого с его дурацким рассказом, вдвойне дурацким оттого, что неясная самому рассказчику суть сочеталась с претенциозностью изложения.
Дух карнавального веселья еще брал свое, спать не хотелось, и все гурьбой повалили в ресторан. Бармен‑тунисец искусно маневрировал освещением в зале, создавая сложный световой контрапункт, где ведущей мелодией было сиянье луны за окном, отраженное от ледяной поверхности. Та девушка тоже была там, но в причудливом свете она точно слиняла, и Дик потерял к ней интерес. Куда приятней было смотреть, как меняет оттенки полутьма ресторана, как то серебром, то зеленью вспыхивают в ней огоньки сигарет, а порой, если кто‑то вдруг откроет наружную дверь, сквозь толпу танцующих протягивается белая полоса.
– Скажите, Франц, – спросил Дик, – неужели вы думаете, что, просидев всю ночь напролет за кружкой пива, можно потом явиться к пациентам и внушить им доверие? Да они сразу же увидят, что вы забулдыга, а не врач.
– Я иду спать, – объявила Николь. Дик пошел проводить ее к лифту.
– Я бы и сам не прочь, но мне еще нужно доказать Францу, что я в клиницисты не гожусь.
Николь вошла в кабину.
– У Бэби много здравого смысла, – задумчиво сказала она.
– Бэби из тех, кто…
Дверь лифта захлопнулась, и Дик мысленно договорил под гуденье вибрирующих тросов: «Бэби – ограниченная, расчетливая эгоистка».
Но через два дня, провожая Франца на станцию, Дик сказал, что подумал и склонен согласиться.
– Мы, видно, попали в заколдованный круг, – сказал он. – Жизнь, которую мы ведем, требует все большего и большего напряжения, и Николь это не по силам. А нашей летней идиллии на Ривьере пришел конец – в будущем году там уже можно ждать всех прелестей модного курорта.
Они ехали мимо горных катков, над которыми гремели венские вальсы и полоскались в воздухе флажки разных школ, расцвечивая пастельно‑голубое небо.
– …Что ж, попробуем, Франц, авось дело пойдет. Ни с кем другим я бы на это не решился.
Прощай, Гстаад! Прощайте, разрумяненные морозом лица, холодные, свежие цветы, снежинки в темноте. Прощай, Гстаад, прощай!
Дику снилась война; в пять часов он проснулся и подошел к окну, выходившему на Цугское озеро. Начало сна было мрачно‑торжественным: синие мундиры маршировали по темной площади под музыку из «Любви к трем апельсинам» Прокофьева. Потом были пожарные машины – символы бедствия, и под конец жуткий бунт раненых на перевязочном пункте. Дик зажег лампу у изголовья и сделал подробную запись, полуиронически пометив ее: «Тыловая контузия».
Он сидел на краю кровати, и ему казалось, что вокруг него пустота – пустая комната, пустой дом, пустая ночь. В соседней спальне Николь горестно застонала со сна; видно, ей снилось что‑то неприятное, и Дик ее пожалел. Для него время то вовсе не двигалось, то вдруг мелькало, как перематываемый фильм, но для Николь годы уходили в прошлое по часам, по календарю, по дням рождения, щемяще напоминавшим о непрочности ее красоты.
Вот и эти полтора года на Цугском озере прошли для нее впустую, даже о смене времен года можно было судить только по лицам дорожных рабочих – в мае они краснели, в июне становились коричневыми, в сентябре были почти черными, а к весне снова успевали побелеть. Вернувшись в жизнь после первого приступа болезни, она так полна была надежд, так многого ждала, но жить оказалось нечем, кроме Дика, кроме детей, которых она растила без настоящей любви к ним, точно взятых на воспитание сирот. Ей нравились люди особого склада, бунтари, но общение с ними ей было вредно, нарушало ее покой; она искала секрет той силы, что питала их независимость, или способность к творчеству, или уменье идти напролом, но искала напрасно – секрет таился в борениях детства, давно и накрепко позабытых. А в Николь их интересовали только внешние черты – красота, обманчивая гармония, под которой пряталась ее болезнь. И она была одинока рядом с принадлежавшим ей Диком, который никому не хотел принадлежать.
Дик много раз пытался ослабить свою власть над ней, но из этого ничего не выходило. Им часто бывало хорошо вместе, немало чудесных ночей они провели, чередуя разговоры с любовью, но он, уходя от нее, уходил в себя, а она оставалась ни с чем – держалась за это Ничто, смотрела на него, называла его разными именами, но знала: это всего лишь надежда, что скоро вернется к ней он.
Дик скомкал свою подушку, лег и подсунул ее под затылок, как делают японцы, чтобы замедлить кровообращение. Ему удалось еще немного поспать.
Николь встала, когда он уже брился, ему слышно было, как она ходит по комнатам, коротко отдавая распоряжения прислуге и детям. Ланье пришел посмотреть, как отец бреется. За то время, что они жили при клинике, он стал с особым доверием и восхищением относиться к отцу и с преувеличенным безразличием к большинству других взрослых. Больные в его глазах были либо какие‑то чудаки, либо скучные, чересчур благовоспитанные люди, лишенные индивидуальности. Он был красивый, занятный мальчуган, и Дик уделял ему много времени; их отношения напоминали отношения доброго, но взыскательного офицера с почтительным рядовым.