Глава iv. муза дальних странствий
За час до прихода вечернего почтового поезда отец Федор, в коротеньком, чуть ниже колен пальто и с плетеной корзинкой, стоял в очереди у кассы и боязливо поглядывал на входные двери. Он боялся, что матушка, противно его настоянию, прибежит на вокзал провожать, и тогда палаточник Прусис, сидевший в буфете и угощавший пивом финагента, сразу его узнает. Отец Федор с удивлением и стыдом посматривал на свои обнаженные полосатые брюки.
Агент ОДТГПУ медленно прошел по залу, утихомирил возникшую в очереди брань из-за места и занялся уловлением беспризорных, которые осмелились войти в зал I и II класса, играя на деревянных ложках "Жила-была Россия, великая держава".
Кассир, суровый гражданин, долго возился с компостерами, пробивал на билете кружевные цифры и, к удивлению всей очереди, давал мелкую сдачу деньгами, а не благотворительными марками в пользу детей.
Посадка в бесплацкартный поезд носила обычный кровопролитный характер. Пассажиры, согнувшись под тяжестью преогромных мешков, бегали от головы поезда к хвосту и от хвоста к голове. Отец Федор ошеломленно бегал вместе со всеми. Он так же, как и все, говорил с проводниками искательным голосом, так же, как и все, боялся, что кассир дал ему "неправильный"билет, и только впущенный наконец в вагон вернулся к обычному спокойствию и даже повеселел.
Паровоз закричал полным голосом, и поезд тронулся, увозя с собой отца Федора в неизвестную даль по делу загадочному, но сулящему, как видно, большие выгоды.
Интересная штука — полоса отчуждения. Самый обыкновенный гражданин, попав в нее, чувствует в себе некоторую хлопотливость и быстро превращается либо в пассажира, либо в грузополучателя, либо просто в безбилетного забулдыгу, омрачающего жизнь и служебную деятельность кондукторских бригад и перронных контролеров.
С той минуты, когда гражданин вступает в полосу отчуждения, которую он по-дилетантски называет вокзалом или станцией, жизнь его резко меняется. Сейчас же к нему подскакивают Ермаки Тимофеевичи в белых передниках с никелированными бляхами на сердце и услужливо подхватывают багаж. С этой минуты гражданин уже не принадлежит самому себе. Он — пассажир и начинает исполнять все обязанности пассажира. Обязанности эти многосложны, но приятны.
Пассажир очень много ест. Простые смертные по ночам не едят, но пассажир ест и ночью. Ест он жареного цыпленка, который для него дорог, крутые яйца, вредные для желудка, и маслины. Когда поезд прорезает стрелку, на полках бряцают многочисленные чайники и подпрыгивают завернутые в газетные кульки цыплята, лишенные ножек, с корнем вырванных пассажирами. Но пассажиры ничего этого не замечают. Они рассказывают анекдоты. Регулярно, через каждые три минуты, весь вагон надсаживается от смеха. Затем наступает тишина, и бархатный голос докладывает следующий анекдот:
"Умирает старый еврей. Тут жена стоит, дети.
— А Моня здесь? — еврей спрашивает еле-еле.
— Здесь.
— А тетя Брана пришла?
— Пришла.
— А где бабушка, я ее не вижу?
— Вот она стоит.
— А Исак?
— Исак тут.
— А дети?
— Вот все дети.
— Кто же в лавке остался?!"
Сию же секунду чайники начинают бряцать и цыплята летают на верхних полках, потревоженные громовым смехом. Но пассажиры этого не замечают. У каждого на сердце лежит заветный анекдот, который, трепыхаясь, дожидается своей очереди. Новый исполнитель, толкая локтями соседей и умоляюще крича: "А вот мне рассказывали", — с трудом завладевает вниманием и начинает:
"Один еврей приходит домой и ложится спать рядом со своей женой. Вдруг он слышит, под кроватью кто-то скребется. Еврей опустил под кровать руку и спрашивает:
— Это ты, Джек?
А Джек лизнул руку и отвечает:
— Это я!"
Пассажиры умирают от смеха, темная ночь закрывает поля, из паровозной трубы вылетают вертлявые искры, и тонкие семафоры в светящихся зеленых очках щепетильно проносятся мимо, глядя поверх поезда.
Интересная штука — полоса отчуждения! Во все концы страны бегут длинные тяжелые поезда дальнего следования. Всюду открыта дорога. Везде горит зеленый огонь — путь свободен. Полярный экспресс подымается к Мурманску. Согнувшись и сгорбясь на стрелке, с Курского вокзала выскакивает "Первый-К", прокладывая путь на Тифлис. Дальневосточный курьер огибает Байкал, полным ходом приближаясь к Тихому океану.
Муза дальних странствий манит человека. Уже вырвала она отца Федора из тихой уездной обители и бросила невесть в какую губернию. Уже и делопроизводитель загса, Ипполит Матвеевич Воробьянинов, потревожен в самом нутре своем и задумал черт знает что такое.
Носит людей по стране. Один за десять тысяч километров от места службы находит себе сияющую невесту. Другой, в погоне за сокровищами, бросает почтово-телеграфное отделение и, как школьник, бежит на Алдан. А третий так и сидит себе дома, любовно поглаживая созревшую грыжу и читая сочинения графа Салиаса, купленные вместо рубля за пять копеек.
На второй день после похорон, управление которыми любезно взял на себя гробовой мастер Безенчук, Ипполит Матвеевич отправился на службу и, исполняя возложенные на него обязанности, зарегистрировал собственноручно кончину Клавдии Ивановны Петуховой, 59 лет, домашней хозяйки, беспартийной, жительство имевшей в уездном городе N и родом происходившей из дворян Старгородской губернии. Затем Ипполит Матвеевич испросил себе двухнедельный узаконенный декретный отпуск, получил 41 рубль отпускных денег и, распрощавшись с сослуживцами, отправился домой. По дороге он завернул в аптеку.
Провизор Леопольд Григорьевич, которого домашние и друзья называли — Липа, стоял за красным лакированным прилавком, окруженный молочного цвета банками с ядом, и, со свойственной ему нервностью, продавал свояченице брандмейстера "крем Анго против загара и веснушек, придает исключительную белизну коже". Свояченица брандмейстера, однако, требовала "пудру Рашель золотистого цвета, придает телу ровный, недостижимый в природе загар". Но в аптеке был только "крем Анго против загара", и борьба столь противоположных продуктов парфюмерии длилась полчаса. Победил все-таки Липа, продавший свояченице брандмейстера губную помаду и "Клоповар" — прибор, построенный по принципу самовара, но имеющий внешний вид лейки.
— Как вам нравится Шанхай? — спросил Липа Ипполита Матвеевича, — не хотел бы я теперь быть в этом сетльменте.
— Англичане ж сволочи, — ответил Ипполит Матвеевич. — Так им и надо. Они всегда Россию продавали.
Леопольд Григорьевич сочувственно пожал плечами, как бы говоря — "Кто Россию не продавал", и приступил к делу.
— Что вы хотели?
— Средство для волос.
— Для ращения, уничтожения, окраски?
— Какое там ращение, — сказал Ипполит Матвеевич, — для окраски.
— Для окраски есть замечательное средство "Титаник". Получено с таможни. Контрабандный товар. Не смывается ни холодной, ни горячей водой, ни мыльной пеной, ни керосином. Радикальный черный цвет. Флакон на полгода стоит 3 р. 12 копеек. Рекомендую как хорошему знакомому.
Ипполит Матвеевич повертел в руках квадратный флакон "Титаника", со вздохом посмотрел на этикетку и выложил деньги на прилавок.
— Они скоро всю Хэнань заберут, эти кантонцы. Сватоу, я знаю. А?
Ипполит Матвеевич возвратился домой и с омерзением стал поливать голову и усы "Титаником". По квартире распространилось зловоние.
После обеда вонь убавилась, усы обсохли, слиплись, и расчесать их можно было только с большим трудом. Радикальный черный цвет оказался с несколько зеленоватым отливом, но вторично красить уже было некогда. Ипполит Матвеевич вынул из тещиной шкатулки найденный им накануне список драгоценностей Клавдии Ивановны, пересчитал все наличные деньги, запер квартиру, спрятал ключи в задний карман брюк, сел в ускоренный No 7 и уехал в Старго
Глава V. Бойкий мальчик
На масленицу 1913 года в Старгороде произошло событие, возмутившее передовые слои местного общества.
В четверг вечером, в кафешантане "Сальве", в роскошно отделанных залах шла грандиозная программа. "Всемирно известная труппа жонглеров "10 арабов"! Величайший феномен ХХ века Стэнс — Загадочно! Непостижимо! Чудовищно! Стэнс — человек-загадка. Поразительные испанские акробаты Инас! Брезина — дива из парижского театра Фоли-Бержер! Сестры Драфир и другие номера".
Сестры Драфир, их было трое, метались по крохотной сцене, задник которой изображал Версальский вид, и с волжским акцентом пели:
Пред вами мы, как птички,
Ловко порхаем здесь,
Толпа нам рукоплещет,
Бомонд в восторге весь.
Исполнив этот куплет, сестры вздрогнули, взялись за руки и под усилившийся аккомпанемент рояля грянули что есть силы рефрен:
Мы порхаем,
Мы слез не знаем,
Нас знает каждый всяк —
И умный, и дурак.
Отчаянный пляс и обворожительные улыбки трио Драфир не произвели никакого действия на передовые круги старгородского общества. Круги эти, представленные в кафешантане гласным городской думы Чарушниковым с двоюродной сестрой, первогильдийным купцом Ангеловым, сидевшим навеселе с двумя двоюродными сестрами в палевых одеждах, архитектором управы, городовым врачом, тремя помещиками и многими, менее именитыми людьми с двоюродными сестрами и без них, проводили трио Драфир похоронными хлопками и снова предались радостям "семейного парадного ужина с шампанским Мумм (зеленая лента) по 2 рубля с персоны".
На столиках в особенных стопочках из "белого металла бр. Фраже" торчали привлекательные голубые меню, содержание которых, наводившее на купца Ангелова тяжелую пьяную скуку, было обольстительно и необыкновенно для молодого человека, лет семнадцати, сидевшего у самой сцены с недорогой, очень зрелых лет двоюродной сестрой. Молодой человек еще раз перечел меню: "Судачки Попьет. Жаркое цыпленок. Малосольный огурец. Суфле-глясе Жанна Д'Арк. Шампанское Мумм (зеленая лента). Дамам — живые цветы", — сбалансировал в уме одному ему известные суммы и робко заказал ужин на две персоны. А уже через полчаса плакавшего молодого человека, в котором купец Ангелов громогласно опознал переодетого гимназиста, сына бакалейщика Дмитрия Маркеловича, выводил старый лакей Петр, с негодованием бормотавший: "А ежели денег нет, то зачем фрукты требовать. Они в карточке не обозначены. Им цена особая". Двоюродная сестра, кокетливо закутавшись в кошачий палантин с черными лапками, шла позади, выбрасывая зад то направо, то налево и иронически подергивая плечами. Купец Ангелов радостно кричал вслед опозоренному гимназисту: "Двоечник! Второгодник! Папе скажу! Будет тебе бенефис!"
Скука, навеянная выступлением сестер Драфир, исчезла бесследно. На сцену медленно вышла знаменитая мадемуазель Брезина с бритыми подмышками и небесным личиком. Дива была облачена в страусовый туалет. Она не пела, не рассказывала, ни даже не танцевала. Она расхаживала по сцене, умильно глядя на публику, пронзительно вскрикивая и одновременно с этим сбивая носком божественной ножки проволочные пенсне без стекол с носа партнера — бесцветного усатого господина. Ангелов и городской архитектор, бритый старичок, были вне себя.
— Отдай все — и мало! — кричал Ангелов страшным голосом.
— Бис! Бис! Бис! — надсаживался архитектор.
Гласный городской думы Чарушников, пронзенный в самое сердце феей из Фоли-Бержер, поднялся из-за столика и, примерившись, тяжело дыша, бросил на сцену кружок серпантину. Развившись только до половины, кружок попал в подбородок прелестной дивы. Фея еще больше заулыбалась. Неподдельное веселье захватило зал. Требовали шампанского. Городской архитектор плакал. Помещики усиленно приглашали городового врача к себе на охоту. Оркестр заиграл туш...
В момент наивысшей радости раздались громкие голоса. Оркестр смолк, и архитектор — первый, обернувшийся ко входу, сначала закашлялся, а потом зааплодировал. В залу вошел известный мот и бонвиван, уездный предводитель дворянства Ипполит Матвеевич Воробьянинов, ведя под руки двух совершенно голых дам. Позади шел околоточный надзиратель в шинели и белых перчатках, держа под мышкой разноцветные бебехи, составлявшие, по-видимому, наряды разоблачившихся спутниц Ипполита Матвеевича.
— Не губите, ваше высокоблагородие! — дрожащим голосом говорил околоточный. — По долгу службы...
Голые дамы с любопытством смотрели на окружающих невинными глазами. В зале началось смятенье. Не пал духом один лишь Ангелов.
— Голубчик! Ипполит Матвеевич! — дико умилился он. — Орел! Дай я тебя поцелую. Оркестр — туш!!!
— По долгу службы, — неожиданно твердо вымолвил околоточный, — не дозволяют правила!
— Што-с? — спросил Ипполит Матвеевич тенором. — Кто вы такой?
— Околоточный надзиратель шестого околотка, Садовой части, Юкин.
— Господин Юкин, — язвительно сказал Ипполит Матвеевич, — сходите к полицмейстеру и доложите ему, что вы мне надоедали. А теперь по долгу службы составьте протокол.
И Ипполит Матвеевич горделиво проследовал со своими спутницами в отдельный кабинет, куда немедленно ринулись встревоженный метрдотель, сам хозяин "Сальве" и совершенно одичавший купец Ангелов.
Событие это, взволновавшее передовые круги старгородского общества, окончилось так же, как оканчивались все подобные события: 25 рублей штрафу и статейка в местной либеральной газете "Общественная мысль" под осторожным заглавием "Приключения предводителя". Статейка была написана возвышенным слогом и начиналась так:
"В нашем богоспасаемом городе что ни событие, то:
— Сенсация!
И, как нарочно, в каждой сенсации замешаны именно:
— Влиятельные лица..."
Статья, в которой упоминались инициалы Ипполита Матвеевича, заканчивалась неизбежным: "Бывали хуже времена, но не было подлей" — и была подписана популярным в городе фельетонистом Принцем Датским. В тот же день чиновник для особых поручений при градоначальнике позвонил в редакцию и, с устрашающей любезностью, просил господина "Принца Датского" прибыть в канцелярию градоначальника к 4 часам дня для объяснений. Принц Датский сразу затосковал и уже не смог дописать очередного фельетона о подозрительной затяжке переговоров по сдаче городского театра под спектакли московского опереточного театра. В назначенное время венценосный журналист сидел в приемной градоначальника и, смущаясь, думал о том, как он, заикающийся настолько, что его не смогли излечить даже курсы профессора Файнштейна, будет объясняться с градоначальником, человеком вспыльчивым и ничего не понимающим в газетной технике. Градоначальник говорил, презрительно растягивая слова и с особенным удовольствием всматриваясь в синеватое лицо Принца Датского, который тщетно силился выговорить необыкновенно трудные для него слова: "Ваше высокопревосходительство". Беседа кончилась тем, что градоначальник поднялся из-за стола и сказал:
— Для вашего спокойствия рекомендую о таких вещах больше не заикаться.
Принц Датский, успевший одолеть к этому времени слова: "Ваше высокопревосходительство" — зашипел особенно сильно, позволил себе улыбнуться и, почти выворачиваясь наизнанку от усилия, вытряхнул из себя ответ:
— Т-т-то-те-т-так я же в-в-в-ообще з'-аикаюсь!
Остроумие Принца было оценено довольно дорого. Газета заплатила 100 р. штрафу и о следующих похождениях Ипполита Матвеевича уже ничего не писала.
Неожиданные поступки были свойственны Ипполиту Матвеевичу с детства.
Ипполит Матвеевич Воробьянинов родился в 1875 году в Старгородском уезде в поместье своего отца Матвея Александровича, страстного любителя голубей. Покуда сын рос, болел детскими болезнями и вырабатывал первые взгляды на жизнь, Матвей Александрович гонял длинным бамбуковым шестом голубей, а по вечерам, запахнувшись в халат, писал сочинение о разновидностях и привычках любимых птиц. Все крыши усадебных построек были устланы хрупким голубиным пометом. Любимый голубь Матвея Александровича Фредерик со своей супругой Манькой обитали в отдельной благоустроенной голубятне.
На девятом году жизни мальчика Ипполита определили в приготовительный класс Старгородской дворянской гимназии, где он узнал, что, кроме красивых и приятных вещей — пенала, скрипящего и пахучего кожаного ранца, переводных картинок и упоительного катания на лаковых перилах гимназической лестницы, есть еще единицы, двойки, двойки с плюсом и тройки с двумя минусами. О том, что он лучше других мальчиков, Ипполит узнал уже во время вступительного экзамена по арифметике. На вопрос о том, сколько получится яблок, если из левого кармана вынуть три яблока, а из правого — девять, сложить их вместе, а потом разделить на три, Ипполит ничего не ответил, потому что решить этой задачи не смог. Экзаменатор собрался было записать Воробьянинову Ипполиту двойку, но батюшка, сидевший за столом вместе с прочими экзаменаторами, завздыхал и сообщил: "Это Матвея Александровича сын, очень бойкий мальчик". Экзаменатор записал Воробьянинову Ипполиту три, и бойкий мальчик был принят.
В Старгороде были две гимназии: дворянская и городская. Воспитанники дворянской гимназии питали традиционную вражду к питомцам городской гимназии. Они называли их "карандашами" и гордились своими фуражками с красным околышем, за что, в свою очередь, получили позорное прозвище "баклажан". Не один "карандаш" принял мученический венец из "фонарей" и "бланшей" от руки кровожадных "баклажан". Озлобленные "карандаши" устраивали на "баклажан"-одиночек облавы и с гиканьем обстреливали дворянчиков из дальнобойных рогаток. "Баклажан"-одиночка, тряся ранцем, спасался в переулок и долго еще сидел в подъезде какого-нибудь дома, бледный и потерявший одну калошу. Взятая в плен калоша забрасывалась победителями на крышу по возможности высокого дома.
Были еще в Старгороде кадеты, которых гимназисты называли "сапогами", но жили они в двух верстах от города, в своем корпусе, и вели, по мнению "мартыханов", жизнь загадочную и даже легендарную.
Ипполит завидовал кадетам, их голубым погончикам с наляпанным по трафарету желтым александровским вензелем, их бляхам с накладными орлами; но, лишенный, по воле отца, возможности получить воспитание воина, сидел в гимназии, получал тройки с двумя минусами и пускался на самые неслыханные предприятия.
В третьем классе Ипполит остался на второй год. Как-то, перед самыми экзаменами, во время большой перемены три гимназиста забрались в актовый зал и долго лазили там, с восторгом осматривая стол, покрытый сверкающим зеленым сукном, тяжелые малиновые портьеры с бамбошками и кадки с пальмами. Гимназист Савицкий, известный в гимназических кругах сорвиголова, радостно плюнул в вазон с фикусом. Ипполит и третий гимназист Пыхтеев-Какуев чуть не умерли от смеха.
— А фикус ты можешь поднять? — с почтением спросил Ипполит.
— Ого! — ответил "силач" Савицкий.
— А ну, подыми!
Савицкий сейчас же начал трудиться над фикусом.
— Не подымешь! — шептали Ипполит с Пыхтеевым-Какуевым. Савицкий с красной мордочкой и взмокшими нахохленными волосами продолжал копошиться у фикуса.
Вдруг произошло самое ужасное: Савицкий оторвался от фикуса и спиною налетел на колонну красного дерева с золотыми ложбинками, на которой стоял мраморной бюст Александра I, Благословенного. Бюст зашатался, слепые глаза царя укоризненно посмотрели на притихших мигом гимназистов, и Благословенный, постояв секунду под углом в сорок пять градусов, как самоубийца в реку, кинулся головой вниз. Падение императора, хотя и заглушенное лежавшим на полу кавказским ковром, имело роковые последствия. От лица царя отделился сверкающий как рафинад кусок, в котором гимназисты с ужасом узнали нос. Холодея от ужаса, товарищи подняли бюст и поставили его на прежнее место. Первым убежал Пыхтеев-Какуев.
— Что ж теперь будет, Воробьянинов? — спросил Савицкий.
— Это не я разбил, — быстро ответил Ипполит.
Он покинул актовый зал вторым. Оставшись один, Савицкий, не надеясь ни на что, пытался водворить нос на прежнее место. Нос не приставал. Тогда Савицкий пошел в уборную и утопил нос в дыре.
Во время греческого в третий класс вошел директор Сизик. Сизик сделал знак греку оставаться на месте и произнес ту же самую речь, которую он только что произносил по очереди в пяти старших классах. У директора не было зубов.
— Гошпода, — заявил он, — кто ражбил бюшт гошударя в актовом жале?
Класс молчал.
— Пожор! — рявкнул директор, обрызгивая слюною "зубрил", сидящих на передних партах.
"Зубрилы" преданно смотрели в глаза Сизика. Взгляд их выражал горькое сожаление о том, что они не знают имени преступника.
— Пожор! — повторил директор. — Имейте в виду, гошпода, што ешли в чечении чаша виновный не шожнаеча, вешь клаш будет оштавлен на второй год. Те же, которые шидят второй год, будут ишключены.
Третий класс не знал, что Сизик говорил о том же самом во всех классах, и поэтому его слова вызвали ужас.
Конец урока прошел в полном смятении. Грека никто не слушал. Ипполит смотрел на Савицкого.
— Сизик врет, — говорил Савицкий грустно, — пугает. Нельзя всех оставить на второй год.
Пыхтеев-Какуев плакал, положив голову на парту.
— А мы-то за что? — кричали "зубрилы", преданно глядя на грека.
— Ну, дети, дети, дети! — взывал грек.
Но паника только увеличивалась. Плакал уже не один Пыхтеев-Какуев. Доведенные до отчаяния "зубрилы" рыдали. Звонок, возвестивший конец урока, прозвучал среди взрывов всеобщего отчаяния.
"Зубрила" Мурзик прочел молитву после учения "Благодарим тя, создателю", икая от горя.
После урока Савицкий, не добившись никакого толку от заплаканного Пыхтеева-Какуева, пошел искать Ипполита, но Ипполита нигде не было.
На другой день Савицкий был исключен из гимназии. Пыхтеев-Какуев получил тройку "из поведения с предупреждением и вызовом родителей". Родитель, мелкопоместный владетель, приехал на бегунках, запряженных неподкованной лошадкой, и, после разговора с директором, утащил сына в шинельную, где и отодрал его самым зверским образом в присутствии массы любопытных из старших классов. Рев маленького Пыхтеева-Какуева был слышен даже за городской чертой.
Ипполит продолжал учиться. Гимназические его годы сопровождали обычные события и вещи. В гимназию он приезжал в фаэтоне с фонарями и толстым кучером, который величал его по имени и отчеству. Липки и резинки водились у него самые лучшие и дорогие. Играл он в перышки всегда счастливо, потому что перья покупали ему целыми коробками и с таким резервом он мог играть до бесконечности, беря противников "на выдержку". Завтракать он ездил домой. Это вызывало зависть, и он этим гордился. В пятом классе он уже говорил, слегка растягивая слова, что не помешало ему снова сесть на второй год. В шестом классе была выкурена первая папироса. Зима прошла в гимназических балах, где Ипполит, показывая белую шелковую подкладку мундира, вертелся в мазурке и пил в гардеробной ром. В седьмом классе его мучили квадратные уравнения, "чертова лестница" (объем пирамиды), параллелограмм скоростей и "Метаморфозы" Овидия. А в восьмом классе он узнал "Логику", "Христианские нравоучения" и легкую венерическую болезнь.
Отец его сильно одряхлел. Длинный бамбуковый шест уже дрожал в его руках, а сочинение о свойствах голубиной породы уже перевалило за середину. Матвей Александрович умер, так его и не закончив, и Ипполит Матвеевич, кроме шестнадцати голубиных стай, совершенно иссохшего и ставшего похожим на попугая Фредерика, получил двадцать тысяч годового дохода и огромное, плохо поставленное хозяйство.
Начало самостоятельной жизни молодой Воробьянинов ознаменовал блестяще организованным кутежом с пьяной стрельбой по голубям и облавой на деревенских девок. Образование свое он считал законченным. Он не пошел ни в университет, ни на государственную службу. От военной его избавила общая слабость здоровья, поразительная в таком цветущем на вид человеке. Он так и остался неслужащим дворянином, золотой рыбкой себе на уме, неверным женихом и волокитой по натуре. Он переустроил родительский особняк в Старгороде на свой лад, завел камердинера с баками, трех лакеев, повара-француза, шедевром которого было филе из налима "Вам-Блям", и большой штат кухонной прислуги.
Глава VI.
Продолжение предыдущей
Благотворительные базары в Старгороде отличались большой пышностью и изобретательностью, которую наперерыв проявляли дамы избранного старгородского общества. Базары эти устраивались то в виде московского трактира, то на манер кавказского аула, где черкешенки с двойными подбородками и в корсетах торговали в пользу приютских детей шампанским "Аи" по цене, не слыханной даже на таких заоблачных высотах.
На одном из этих базаров Ипполит Матвеевич, стоя под вывеской: "Настоящи кавказски духан. Нормальни кавказски удовольсти", — познакомился с женой нового окружного прокурора — Еленой Станиславовной Боур. Прокурор был стар, но жена его, по уверению секретаря суда, —
... сама юность волнующая,
Сама младость ликующая,
К поцелуям зовущая,
Вся такая воздушная.
Секретарь суда грешил стишками.
"Зовущая к поцелуям" Елена Станиславовна имела на голове черную бархатную тарелочку с шелковой розеткой цветов французского национального флага, что должно было изображать полный наряд молодой черкесской девицы. На плече воздушная прокурорша держала картонный кувшин, оклеенный золотой бумагой, из которого торчало горлышко шампанской бутылки.
— Разришиты стаканчик шампански! — сказал Ипполит Матвеевич галантно.
Прокурорша нежно улыбнулась и спустила с плеча кувшин. Ипполит Матвеевич, задержав дыхание, смотрел на ее голые парафиновые руки, неумело открывающие бутылку. Он выпил свой бокал, как воду, не почувствовав даже вкуса. Голые руки Елены Станиславовны смешали все его мысли. Он вынул из жилетного кармана сотенный билет, положил его на край скалы из бурого папье-маше и, громко сопя, отошел. Прокурорша улыбнулась еще нежней, потащила кредитку к себе и молвила музыкальным голосом:
— Бедные дети не забудут вашей щедрости.
Ипполит Матвеевич издали прижал руки к груди и поклонился на целый аршин глубже, чем кланялся обычно. Разогнувшись, Ипполит Матвеевич понял, что без прокурорши ему не жить, и попросил секретаря суда представить его новому прокурору. Прокурор был похож на умную обезьяну. Прохаживаясь с Ипполитом Матвеевичем между замком Тамары и сидевшим на кресле и державшим в клюве кружку для пожертвований чучелом орла, прокурор Боур проворно чесал у себя за ухом и рассказывал последние петербургские новости.
С Еленой Станиславовной Воробьянинову в этот вечер довелось разговаривать еще несколько раз по поводу бедственного положения приютских детей и живописности старгородского парка.
На следующий день Ипполит Матвеевич подкатил к подъезду Боуров на злейших в мире лошадях, провел полчаса в приятнейшей беседе о бедственном положении приютских детей, а уже через месяц секретарь суда конфиденциально шепнул в мохнатое ухо следователя по важнейшим делам, что прокурор "кажется стал бодаться", на что следователь с усмешкой ответил: "Це дило треба розжуваты" — и рассказал очень интересное дело, слушавшееся в городе Орле и окончившееся оправданием мужа, убившего изменницу жену.
Во всем городе дамочки заливались по-соловьиному. Мужья завидовали удачливости Воробьянинова. Постники, трезвенники и идеалисты забрасывали прокурора анонимными письмами. Прокурор читал их на заседаниях суда, ловко и быстро чеша за ухом. С Воробьяниновым он был любезнее прежнего. Положение его было безвыходным — он ожидал вскоре перевода в столицу и не мог портить своей карьеры пошлым убийством любовника жены.
Но Ипполит Матвеевич позволил себе совершенную бестактность. Он велел выкрасить свой экипаж в белый цвет и прокатился в нем вместе с угоревшей от любви прокуроршей по Большой Пушкинской улице. Напрасно Елена Станиславовна прикрывала мраморное лицо вуалеткой, расшитой черными птичками, — ее все узнали. Город в страхе содрогнулся, но этот любовный эксцесс не оказал на прокурора никакого действия. Отчаявшиеся постники, трезвенники и идеалисты стали бомбардировать анонимками само министерство юстиции. Товарищ министра был поражен трусостью окружного прокурора. Все ждали дуэли. Но прокурор, по-прежнему минуя оружейный магазин, катил каждое утро к зданию судебных установлений, с грустью поглядывая на фигуру Фемиды, державшей весы, в одной чашке которых он явственно видел себя санкт-петербургским прокурором, а в другой — розового и наглого Воробьянинова.
Все кончилось совершенно неожиданно: Ипполит Матвеевич увез прокуроршу в Париж, а прокурора перевели в Сызрань. В Сызрани прокурор прожил долго, заслал человек восемьсот на каторгу и в конце концов умер.
Ипполит Матвеевич со своей подругой приехал в Париж осенью. Париж готовился к всемирной выставке. Еще незаконченная башня Эйфеля, похожая на сумасшедшую табуретку, вызывала ужас идеалистов, постников и трезвенников богоспасаемого города Парижа. Вечером, в отеле, Ипполиту Матвеевичу показали самого Эйфеля — господина среднего роста с бородкой "буланже" цвета соли и перца, в рогатом пенсне. Из-за него произошла ссора, уже не первая, впрочем, между Ипполитом Матвеевичем и его любовницей. Напичканная сведениями, полученными ею от соседа по купе, молодого французского инженера, Елена Станиславовна неожиданно заявила, что преклоняется перед смелыми дерзаниями господина Эйфеля.
— Обвалится эта каланча на твоего Эйфелева, — грубо ответил Ипполит Матвеевич. — Я б такому дураку даже конюшни не дал строить.
И среди двух русских возник тяжкий спор, кончившийся тем, что Ипполит Матвеевич в сердцах купил молодого рослого сенбернара, доводившего Елену Станиславовну до притворной истерики и прогрызшего ее новую ротонду, обшитую черным стеклярусом.
В пахнущем москательной лавкой Париже молодые люди веселились: шатались по кабачкам, ели пьяные вишни, бывали на спектаклях "Французской комедии", пили чай из самовара, специально выписанного Ипполитом Матвеевичем из России, за что и получили от отельной прислуги кличку "молодоженов с машиной"; неудачно съездили на рулетку, но не говорили уже больше ни о бедственном положении приютских детей, ни о живописности старгородского парка, потому что страсть незаметно пропала и осталась привычка к бездельной веселой жизни вдвоем. Елена Станиславовна сходила однажды к известной гадалке, мадам де Сюри, и вернулась оттуда необыкновенно взволнованной.
— Нет, ты обязательно должен к ней сходить. Она мне все рассказала. Это удивительно, — твердила Елена Станиславовна.
Но Ипполит Матвеевич, проигравший накануне в безик семьсот франков заезжему россиянину, только посмотрел на свои кофейные с черными лампасами панталоны и неожиданно сказал:
— Едем, милая, домой. Давно пора.
Старгород был завален снегом. Тяжелые обозы шагом проходили по Большой Пушкинской. Обледенелые деревья Александровского бульвара были абонированы галками. Галки картавили необыкновенно возбужденно, что напоминало годичные собрания "Общества приказчиков-евреев". Снежные звезды, крестики и другие морозные знаки отличий медленно садились на нос Ипполита Матвеевича. Ветра не было. С вокзала Ипполит Матвеевич ехал на низких санках, небрежно поглядывая на городские достопримечательности: на новое здание биржи, сооруженное усердием старгородских купцов в ассиро-вавилонском стиле, на каланчу Пушкинской части с висевшими на ней двумя большими круглыми бомбами, которые указывали на пожар средней величины, возникший в районе.
— Кто горит, Михайла? — спросил Ипполит Матвеевич кучера.
— Балагуровы горят. Вторые сутки.
Не проехали и двух кварталов, как натолкнулись на небольшую толпу народа, уныло стоявшую напротив балагуровского дома. Из открытых окон второго этажа медленно выходил дым. Внезапно в окне появился пожарный и лениво прокричал вниз:
— Ваня! Дай-ка французскую лестницу.
Снег продолжал летать. Внизу никто не отзывался. Пожарный в раздумье постоял у окна, зевнул и равнодушно скрылся в дыму.
— Так он и пять суток гореть будет, — гневно сказал Ипполит Матвеевич. — Тоже... Париж.
С Еленой Станиславовной Воробьянинов разошелся очень мирно. Продолжал бывать у нее, ежемесячно посылал ей в конверте 300 рублей и нисколько не обижался, когда заставал у нее молодых офицеров, по большей части бойких и прекрасно воспитанных.
Ипполит Матвеевич продолжал жить в своем особняке на Денисовской улице, ведя легкую холостую жизнь. Он очень заботился о своей наружности и, морщась от боли, выдирал стальным пинцетом высовывающиеся из ноздри волоски; посещал первые представления в городском театре и одно время так пристрастился к опере, что подружился с баритоном Аврамовым и прошел с ним арию Жермена из "Травиаты" — "Ты забыл край милый свой, бросил ты Прованс родной". Когда приступили к разучиванию арии Риголетто: "Куртизаны, исчадия порока, насмеялись надо мною вы жестоко", — баритон с негодованием заметил, что Ипполит Матвеевич живет с его женой, колоратурным сопрано. Последовавшая затем сцена была ужасна. Возмущенный до глубины души баритон сорвал с Воробьянинова 160 рублей и покатил в Казань.
Скабрезные похождения Ипполита Матвеевича, а в особенности избиение в клубе благородного собрания присяжного поверенного Мурузи закрепили за ним репутацию демонического человека.
Даже в 1905 году, принесшем беспокойство и тревогу, Ипполита Матвеевича не покинула природная жизнерадостность и вера в твердые устои российской государственности. К тому же в имении Ипполита Матвеевича все прошло тихо, если не считать сожжения нескольких стогов сена. Графа Витте, заключившего Портсмутский мир, Ипполит Матвеевич сгоряча назвал предателем, но подробно по этому поводу так и не высказался.
Новые годы не переменили жизни Ипполита Матвеевича. Он часто бывал в Петербурге и Москве, любил слушать цыган, делая при этом тонкие различия между петербургскими и московскими, посещал гимназических товарищей, служивших кто по министерству внутренних дел, а кто и по финансовой части.
Жизнь проходила весело и быстро. На Ипполита Матвеевича уже не охотились предприимчивые родоначальницы. Все считали его безнравственным холостяком. И вдруг, в 1911 году, Воробьянинов женился на дочери соседа — состоятельного помещика Петухова. Произошло это после того, как отъявленный холостяк, наехав как-то в имение, увидел, что дела его пошатнулись и что без выгодной женитьбы поправить их невозможно. Наибольшее приданое можно было получить за Мари Петуховой, долговязым и кротким скелетом. Два месяца Ипполит Матвеевич складывал к подножию кроткого скелета белые розы, а на третий сделал предложение, женился и был избран уездным предводителем дворянства.
— Ну, как твой скелетик? — нежно спрашивала Елена Станиславовна, у которой Ипполит Матвеевич после женитьбы стал бывать чаще прежнего.
Ипполит Матвеевич весело ощеривался, заливаясь смехом.
— Нет, честное слово, она очень милая, но до чего наивна... А Клавдия Ивановна!.. Ты знаешь, она называет меня Эполет. Ей кажется, ч