Стоит ли избирать себе карьеру писателя?
Бар. Ну конечно. Окно выходило на летное поле. Мы сидели у стойки, но буфетчик нас замечать не желал. В аэропортах все бармены снобы, решил я, как некогда снобами были проводники в поездах. Я намекнул Гарсону, что вместо того, чтобы орать на бармена, чего он (бармен) и добивался, неплохо бы сесть за столик. Мы сели за столик.
Кругом разодетые воры, с довольным и глуповатым видом потягивающие выпивку, негромко переговаривающиеся, ждущие своего рейса. Мы с Гарсоном сидели и разглядывали официанток.
— Черт подери, — сказал Гарсон, — смотри, платьица-то у них так укорочены, что видны трусики.
— Гм-гм, — сказал я.
Потом мы принялись обсуждать их с критических позиций. У одной не было жопы. У другой были слишком тонкие ножки. К тому же обе были явными дурами, но важничали, как последние суки. Подошла та, что без жопы. Я велел Гарсону сделать его заказ, а потом попросил виски с водой. Она сходила за выпивкой и вернулась. Спиртное было не дороже, чем в обычном баре, но мне пришлось отвалить ей щедрые чаевые за разглядывание трусиков — так близко они маячили перед глазами.
— Боишься? — спросил Гарсон.
— Да, — сказал я. — Но чего?
— Все-таки летишь первый раз.
— Я думал, что испугаюсь. Но теперь, глядя на этих… — я махнул рукой в направлении других столиков, — теперь мне все равно…
— А как насчет публичных чтений?
— Публичные чтения я не люблю. Дурацкое занятие. Точно траншею копаешь. Лишь бы выжить.
— По крайней мере, ты делаешь то, что тебе нравится.
— Нет, — сказал я, — делаю то, что нравится тебе.
— Ну ладно, по крайней мере, люди оценят то, что ты делаешь.
— Надеюсь. Я бы очень не хотел, чтобы меня линчевали за чтение сонета.
Я поставил свою дорожную сумку себе между ног, порылся в ней и вновь наполнил стакан. Выпив, я заказал себе и Гарсону еще по порции.
Насчет той, что без жопы и в кружевных трусиках: мне стало интересно, носит ли она под кружевными еще одни трусики. Мы допили. Я отдал Гарсону пятерку или десятку за такси и поднялся в самолет. Не успел я сесть на свое последнее место в последнем ряду, как самолет покатил вперед. Едва не опоздал.
Казалось, самолет никак не может оторваться от земли. Рядом со мной, у окна, сидела бабуля. Вид у нее был невозмутимый, даже скучающий. Наверняка летала не меньше четырех-пяти раз в неделю — заведовала сетью борделей. Мне не удалось как следует затянуть привязной ремень, но поскольку никто из пассажиров на ремни не пожаловался, я решил, пускай себе болтается. Было бы не так стыдно вылетать из кресла, как просить стюардессу затянуть мне ремень.
Мы уже были в воздухе, а я так и не закричал. Полет проходил спокойнее, чем поездка на поезде. Никакой тряски. Тоска зеленая. Казалось, мы летим со скоростью тридцать миль в час; ни горы, ни облака и не думали уноситься вспять. Две стюардессы сновали туда-сюда и улыбаясъ, улыбались. Одна из них оказалась весьма ничего, только вены на шее у нее были толстые, как веревки. Очень скверно. У другой стюардессы не было жопы.
Мы поели, а потом появились напитки. Один доллар. Выпить захотели не все. Чудилы дерьмовые. И тут у меня затеплилась надежда на то, что у самолета отвалится крыло и тогда я увижу, какие на самом деле лица у стюардесс. Я знал, что та, с веревками, наверняка примется очень громко орать. А та, что без жопы, — трудно было представить. Я схватил бы ту, что с веревками, и изнасиловал ее на пути к смерти. В спешке. Оцепенев наконец в обоюдной эякуляции перед самым ударом о землю.
Мы не разбились. Я выпил второй из положенных мне стаканов, после чего увел еще один из-под самого носа у бабули. Она не шевельнулась. Зато меня передернуло. Полный стакан. Залпом. Без воды.
Потом мы приземлились. Сиэтл…
Я всех пропустил вперед. Мне пришлось это сделать. Теперь я не мог выбраться из своего привязного ремня.
Я позвал девицу с толстыми венами на шее.
— Стюардесса! Стюардесса!
Она вернулась.
— Извините, но… как бы мне… расстегнуть эту треклятую штуковину?
Она ни до ремня не дотронулась, ни ко мне не приблизилась.
— Переверните его, сэр.
— Да?
— Теперь отожмите эту скобочку сзади…
Она удалилась. Я отжал скобочку. Безрезультатно. Я давил на нее и давил. О господи!.. Наконец она подалась.
Я схватил свою сумку для авиапутешествий и попытался вести себя нормально.
Стюардесса улыбнулась мне у трапа.
— Всего хорошего, сэр, будем рады видеть вас снова!
Я пошел по взлетно-посадочной полосе. Там стоял паренек с длинными светлыми волосами.
— Мистер Чинаски? — спросил он.
— Да. Это вы, Белфорд?
— Я вглядывался в лица… — сказал он.
— Все нормально, — сказал я, — хорошо бы отсюда выбраться.
— До начала чтений еще несколько часов.
— Отлично, — сказал я.
Весь аэропорт перекопали. До автостоянки можно было добраться только на автобусе. Ждать разрешалось. В ожидании автобуса собралась большая толпа. Белфорд направился туда.
— Подождите! Подождите! — крикнул я. — Я не могу стоять вместе со всеми этими гнусными типами!
— Но они не знают, кто вы такой, мистер Чинаски.
— Так-то оно так. Зато я знаю, кто они такие. Лучше здесь постоим. Кстати, не хотите немного выпить?
— Нет, спасибо, мистер Чинаски.
— Слушайте, Белфорд, зовите меня Генри.
— Я тоже Генри, — сказал он.
— Ах да, а я и забыл…
Мы остановились, и я выпил.
— Генри, автобус идет!
— Отлично, Генри!
Мы бросились к автобусу.
Впоследствии мы решили, что я — Хэнк, а он — Генри.
В руке у него была бумажка с адресом. Домик одного из друзей. Там мы с ним могли перевести дух перед выступлением. Друга не было дома. Чтения начинались только в девять вечера. Но домик Генри почему-то так и не нашел. Места там были чудесные. Нет, правда, места были чудесные. Сосны, сосны, озера и сосны. Свежий воздух. Никаких машин. Мне стало тоскливо. Красоты на меня не действовали. Я решил, что не такой уж я славный малый. Вот она, жизнь, такая, какой ей надлежит быть, а мне кажется, будто я угодил в тюрьму.
Белфорд остановился у бара. Мы вошли. Бары я ненавидел. Я написал слишком много стихов и рассказов о барах. Белфорд думал, что делает мне одолжение.
В барах можно многое почерпнуть, но потом от них нельзя отвязаться. Они возникают на каждом шагу. Посетители баров похожи на посетителей грошовых лавчонок: они убивают время и все остальное.
Я вошел вслед за Генри. За одним из столиков сидели его знакомые. Смотрите-ка, вот профессор того-то. А вот профессор еще чего-то. А это такой, а это сякой. Целое застолье. Несколько женщин. Женщины почему-то были похожи на маргарин. Все сидели и большими кружками пили зеленую отраву в виде пива.
Передо мной поставили кружку с зеленым пивом.
Я поднял ее, затаил дыхание и сделал глоток.
— Мне всегда нравились ваши произведения, — сказал один из профессоров. — Вы напоминаете мне…
— Извините меня, — сказал я. — Я сейчас вернусь…
Я рванул в сортир. Разумеется, там была жуткая вонь. Милое, причудливое заведеньице.
Бары… на каждом шагу!
У меня не было времени открывать дверь кабинки. Пришлось воспользоваться писсуаром. Рядом со мной стоял местный дурачок. «Мэр» города. В своей красной шапочке. Шут гороховый. Дерьмо.
Я проблевался и окинул его самым похабным взглядом, на какой только был способен, после чего он вышел.
Потом вышел я и уселся перед своим зеленым пивом.
— Вечером вы читаете в…….? — спросил меня кто-то.
Я не ответил.
— Мы все придем.
— Не исключено, что я тоже приду, — сказал я.
У меня не было выхода. Деньги по их чеку я уже получил и истратил. Еще выступление, еще денек, и я мог оттуда линять.
Все, чего я хотел, — это вновь очутиться в своей комнате в Лос-Анджелесе, задернуть все шторы и попивать «Уайлд тёрки», закусывая сваренными вкрутую яйцами и дожидаясь, когда по радио передадут что-нибудь из Малера…
Девять часов… Белфорд привел меня в зал. Там стояли круглые столики, за которыми сидели люди. Там была сцена.
— Хотите, чтобы я вас представил? — спросил Белфорд.
— Нет, — сказал я.
Я отыскал ступеньки, которые вели на сцену. Там были столик и кресло. Я поставил на столик дорожную сумку и принялся извлекать оттуда свои пожитки.
— Я Чинаски, — объявил я, — а это — пара трусов, вот носки, вот рубашка, вот пинта виски, а вот и несколько сборников стихов.
Виски и стихи я оставил на столике. Содрал с бутылки целлофан и отхлебнул из горлышка.
— Вопросы есть? Они молчали.
— Ну что ж, тогда начнем.
Сначала я прочел им кое-что из старых вещей. С каждым глотком стихи становились лучше — для меня. Так или иначе, студенты вели себя хорошо. Они попросили лишь об одном: чтобы не было никакого вранья. Я решил, что это справедливо.
Я продержался первые тридцать минут, попросил десятиминутный перерыв, спустился, прихватив бутылку, со сцены и подсел за столик к Бедфорду и четырем или пяти другим студентам. Подошла девчушка с одной из моих книжек. Бога ради, крошка, подумал я, я оставлю автограф на всем, что у тебя имеется.
— Мистер Чинаски?
— Он самый, — сказал я, взмахнув рукой гения.
Я спросил, как ее зовут. Потом что-то написал. Нарисовал парня, голышом гоняющегося за голой бабой. Поставил дату.
— Большое спасибо, мистер Чинаски.
И это все, на что они способны? Сплошь дерьмо собачье.
Я вырвал свою бутылку изо рта у какого-то типа.
— Слушай, мать твою, ты уже второй раз к ней присасываешься. А мне еще полчаса там потеть. Не смей больше трогать бутылку!
Я уселся на стол, отхлебнул глоток и опять сел на место.
— Стоит ли избирать себе карьеру писателя? — спросил меня один из юных студентов.
— Ты что, хочешь всех насмешить? — сказал я.
— Нет, я серьезно. Вы бы посоветовали человеку стать профессиональным писателем?
— Не ты выбираешь писательское ремесло, а оно тебя.
После этих слов он от меня отстал. Я выпил еще и вновь поднялся на сцену. Любимые вещи я всегда оставлял напоследок. В колледже я читал впервые, но предварительно, в качестве разминки, я два вечера подряд выступал по пьяни в одном лос-анджелесском книжном магазине. Лучшее надо оставлять напоследок. Так всегда поступают дети. Я дочитал до конца и закрыл книжки.
Аплодисменты меня удивили. Бурные и продолжительные. Я был сбит с толку. Стихи были не настолько хороши. Они аплодировали по какому-то другому поводу. Наверное, по поводу того, что я наконец закончил.
Один из профессоров устроил у себя вечеринку. Профессор этот был очень похож на Хемингуэя. Конечно, Хемингуэй умер. Но и профессор едва ли был жив. Он бесконечно рассуждал о литературе и писательском ремесле — обо всех этих гнусных ебучих вещах. Куда бы я ни пошел, он плелся за мной. Он сопровождал меня повсюду, кроме уборной. Стоило мне обернуться, и он был тут как тут…
— А, Хемингуэй! Я думал, ты умер.
— Вы знаете, что Фолкнер тоже был пьяницей?
— Ага.
— А что вы думаете о Джеймсе Джонсе? Старик был явно болен: он прочно зациклился.
Я разыскал Белфорда.
— Слушай, малыш, холодильник пуст. Хемингуэй ни черта не припас.
Я дал ему двадцатку.
— Слушай, ты знаешь кого-нибудь, кто мог бы сходить хотя бы за пивом?
— Кое-кого знаю.
— Отлично. И пару сигар.
— Каких?
— Любых. Дешевых. По десять или пятнадцать центов. Заранее благодарен.
Там было человек двадцать или тридцать, а я уже один раз набил холодильник. И это все, на что способно это дерьмо собачье?
Я высмотрел самую привлекательную женщину в доме и решил заставить ее меня ненавидеть. Она в одиночестве сидела за столиком в кухонном уголке.
— Крошка, — сказал я, — этот чертов Хемингуэй — больной человек.
— Знаю, — сказала она.
— Я знаю, ему хочется быть славным малым, но он никак не может выбросить из головы Литературу. Господи, что за гнусная тема! Знаешь, я никогда не встречал писателя, который бы мне понравился. Все они — шиш на постном масле, худшие из людских отбросов…
— Знаю, — сказала она. — Знаю…
Я грубо схватил ее за голову и поцеловал. Она не сопротивлялась. Хемингуэй увидел нас и вышел в другую комнату. Ого! Старик обладал хладнокровием! Невероятно!
Вернулся Белфорд с покупками, я бросил упаковки пива на стол, а потом еще несколько часов болтал с ней, целовал ее и ласкал. Лишь на следующий день я узнал, что она — жена Хемингуэя…
Проснулся я в постели, один, где-то на втором этаже. Возможно, я так и остался у Хемингуэя. Похмелье было тяжелее обычного. Я отвернулся от солнечного света и закрыл глаза.
Кто-то принялся меня трясти.
— Хэнк! Хэнк! Вставайте!
— Черт подери! Убирайся!
— Нам пора. Вы в полдень читаете. А нам еще долго ехать. Мы едва успеваем.
— Тогда давай не поедем.
— Нельзя. Вы подписали контракт. Вас ждут. Они хотят транслировать ваше выступление по телевидению.
— По телевидению?
— Да.
— О господи, я же могу сблевать перед камерой…
— Хэнк, мы должны ехать.
— Ладно, ладно.
Я встал с кровати и посмотрел на него.
— Молодец, Белфорд, что присматриваешь за мной и подбираешь за мной дерьмо. Почему ты не злишься и не посылаешь меня ко всем чертям?
— Вы мой любимый современный поэт.
Я рассмеялся.
— Боже мой, да я сейчас вытащу болт и обоссу тебя…
— Нет, — сказал он, — меня интересуют ваши слова, а не ваша моча.
Ну вот, он совершенно правильно поставил меня на место, и я почувствовал к нему симпатию. В конце концов я облачился в соответствующую случаю одежду, и Белфорд помог мне спуститься по лестнице. Внизу были Хемингуэй с женой.
— Господи, да у вас ужасный вид! — сказал Хемингуэй.
— Извини за вчерашнее, Эрни. Я не знал, что она твоя жена…
— Забудьте, — сказал он, — как насчет чашечки кофе?
— Отлично, — сказал я. — Не повредит.
— Съедите что-нибудь?
— Благодарю. Я не ем.
Мы сели и молча выпили кофе. Потом Хемингуэй что-то сказал. Не помню, что именно. Кажется, что-то о Джеймсе Джойсе.
— Черт возьми! — сказал его жена. — Ты можешь когда-нибудь заткнуться?
— Послушайте, Хэнк, — сказал Белфорд, — нам пора. Еще долго ехать.
— Пошли, — сказал я.
Мы встали и направились к машине. Я пожал руку Хемингуэю.
— Я провожу вас до машины, — сказал он.
Белфорд и X. направились к выходу. Я повернулся к ней.
— До свиданья, — сказал я.
— До свиданья, — сказала она, а потом поцеловала меня. Так меня еще никогда не целовали. Она попросту сдалась, отдала себя целиком. Мне еще никто так не отдавался.
Потом я вышел из дома. Мы с Хемингуэем еще раз пожали друг другу руки. Потом мы поехали, а он вернулся в дом к жене…
— Он преподает Литературу, — сказал Белфорд.
— Ага, — сказал я. Меня страшно тошнило.
— Не знаю, как я буду читать. Что за идиот устраивает поэтические чтения днем!
— В это время вас может послушать большая часть студентов.
Пока мы ехали, я понял, что спасения ждать неоткуда. Вечно приходится что-то делать, иначе о тебе попросту забудут. Факт весьма неприятный, но я принял его к сведению и начал обдумывать возможные пути спасения.
— Похоже, вам и вправду придется туго, — сказал Белфорд.
— Останови где-нибудь. Купим бутылку виски.
Он подрулил к одной из странных с виду вашингтонских лавчонок. Я купил полпинты водки, чтобы прийти в себя, и пинту шотландского виски для публичных чтений. Белфорд сказал, что публика в следующем заведении весьма консервативная и для виски лучше раздобыть термос. Поэтому я купил термос.
По дороге мы остановились позавтракать. Славное заведеньице, только трусиков девчушки не демонстрировали.
Боже мой, всюду были женщины, и больше половины из них вполне годились для ебли, но ничего нельзя было поделать — разве что смотреть на них. Кто выдумал эту страшную пытку? Правда, все они были похожи друг на друга: тут буграми жир выпирал, там не было жопы, — ни дать ни взять поле маковых цветов. Какой цветочек сорвать? Какой сорвет тебя? Это не имело значения, и поэтом}? все было так грустно. И когда подбирался букет, это тоже не помогало, никому и никогда это не помогало, кто бы ни утверждал обратное.
Белфорд заказал нам оладьи и по порции яичницы. Болтуньи.
Официантка. Я посмотрел на ее груди и бедра, губы и глаза. Бедняжка. Бедняжка, черт побери. Наверняка ее голову не обременяла ни одна мысль, кроме желания насиловать какого-нибудь бедного сукина сына до тех пор, пока у того не останется ни гроша…
Мне удалось впихнуть в себя почти все оладьи, после чего мы вновь сели в машину.
Белфорда занимали только предстоящие чтения. Целеустремленный молодой человек.
— Тот малый, что в перерыве дважды отхлебнул из вашей бутылки…
— Ага. Он нарывался на неприятности.
— Его все боятся. Он исключен из университета, но все еще там ошивается. Постоянно торчит под ЛСД. Он сумасшедший.
— Мне на это глубоко наплевать, Генри. Ты можешь увести у меня бабу, но виски мое не трожь.
Мы остановились заправиться, потом поехали дальше. Я перелил виски в термос и теперь пытался заставить себя выпить водки.
— Подъезжаем, — сказал Белфорд, — вон университетские башни. Смотрите!
Я посмотрел.
— Господи помилуй! — сказал я.
При виде университетских башен я высунул голову в окошко и принялся блевать. Блевота растекалась, заляпав бок красной машины Белфорда. А он ехал дальше, целеустремленно. Ему почему-то казалось, что я смогу читать, что блевал я лишь в качестве шутки. Тошнота не проходила.
— Извини, — с трудом вымолвил я.
— Ничего страшного, — сказал он. — Уже почти полдень. У нас есть минут пять. Хорошо, что мы успели.
Мы поставили машину. Я схватил свою дорожную сумку, вышел и принялся блевать на стоянке. Белфорд потопал вперед.
— Одну минутку, — сказал я.
Я оперся о столб и вновь начал блевать. На меня смотрели идущие мимо студенты: ну и старик, чем это он занимается?
Я последовал за Бедфордом одной дорогой, другой… по той тропинке, по этой. Американский университет — полно кустов, тропинок и дерьма собачьего. Я увидел свое имя: ГЕНРИ ЧИНАСКИ. ПОЭТИЧЕСКИЕ ЧТЕНИЯ.
Это же я, подумал я. Я едва не расхохотался. Меня втолкнули в комнату. Кругом были люди. Маленькие белые личики. Маленькие белые блинчики.
Меня усадили в кресло.
— Сэр, — сказал парень за телекамерой, — когда я подниму руку, можете начинать.
Сейчас начну блевать, подумал я. Я пытался отыскать какие-нибудь книжки стихов. Я тянул время. Белфорд принялся рассказывать им, кто я такой… как роскошно мы с ним провели время на великом Северо-Западе, у Тихого океана…
Парень поднял руку.
Я начал.
— Моя фамилия Чинаски. Первое стихотворение называется…
После третьего или четвертого стихотворения я приложился к термосу. Народ смеялся. Мне было все равно, над чем. Я еще несколько раз приложился к термосу и слегка разомлел. На сей раз никакого перерыва. Я заглянул в боковой телемонитор и увидел, что уже полчаса читаю с висящим посреди лба одним длинным волосом, который загибался кверху над самым носом. Почему-то это меня рассмешило. Потом я зачесал его вбок и вновь приступил к работе. Кажется, все обошлось. Аплодисменты были бурными, хотя и не такими, как в прошлый раз. Да и кому какое дело? Главное — выбраться оттуда живым. Те, у кого были мои книжки, подошли за автографами.
Ага, ага, подумал я, вот и все, на что способно это дерьмо собачье.
Не больше. Я расписался в получении своей сотни долларов и был представлен начальнице кафедры Литературы. Она была воплощением секса. Я решил ее изнасиловать. Она сказала, что попозже могла бы приехать в тот домик — к Белфорду, — но, послушав мои стихи, она, разумеется, не приехала. Все было кончено. Я возвращался в свой пропахший плесенью двор, возвращался к безумию, но зато к безумию моего пошиба. Белфорд с приятелем отвезли меня в аэропорт, и мы уселись в баре. Я купил выпивку.
— Странно, — сказал я. — Кажется, я схожу с ума. Я все время слышу свое имя.
Я не ошибся. Когда мы добрались до летного поля, мой самолет уже укатил и как раз поднимался в воздух. Пришлось вернуться и зайти в специальную комнату, где со мной принялся беседовать какой-то тип. Я чувствовал себя школьником.
— Хорошо, — сказал он, — мы отправим вас следующим рейсом. Но на сей раз постарайтесь не опаздывать.
— Благодарю вас, сэр, — сказал я.
Он произнес что-то в телефонную трубку, а я вернулся в бар и заказал еще выпивку.
— Все нормально, — сказал я. — Лечу следующим рейсом.
И тут мне почудилось, что, опоздав на следующий рейс, я опоздаю навечно. И буду вечно ходить к тому типу. С каждым разом все хуже: он будет все больше злиться, а я — все глубже раскаиваться. Такое вполне могло бы случиться. Исчезли бы Белфорд с приятелем. Пришли бы другие. Был бы учрежден небольшой фонд помощи мне…
— Мамуля, а что с папой случилось?
— Он умер за столиком в баре сиэтлского аэропорта, когда пытался не опоздать на самолет в Лос-Анджелес.
Можете не верить, но на второй рейс я все-таки не опоздал. Не успел я сесть, как самолет тронулся с места.
Я не мог ничего понять. Почему это оказалось так трудно? Так или иначе, я был на борту. Я откупорил бутылку. Меня засекла стюардесса. Строго запрещено.
— Вы знаете, сэр, что вас могут высадить?
Командир только что объявил, что мы летим на высоте 50 000 футов.
— Мамуля, а что с папой случилось?
— Он был поэтом.
— А что такое поэт, мамуля?
— Он говорил, что не знает. Ну ладно, иди мыть руки, обед на столе.
— Не знает?
— Вот именно, не знает. Ну ладно, я же сказала, иди мыть руки…