Глава iv еще одно объяснение в любви
В начале апреля, примерно год спустя после того, казалось бы, прощального свидания, свидетелем которого вы были, вы можете, если захотите, снова увидеть, как Мэгги входит под пихты. Но сейчас не вечер, а полдень; резкая свежесть весеннего воздуха заставляет ее плотнее закутаться в шаль и ускорить шаг, и все же она, как обычно, любуется милыми ее сердцу пихтами. Взгляд у нее более живой и пытливый, чем это было год назад, и на губах блуждает улыбка, словно какие-то шутливые слова не могут дождаться своего слушателя. И слушатель не замедлил явиться.
— Возьмите обратно вашу «Коринну»,[79]— сказала Мэгги, вынимая книгу из-под шали. — Вы были правы, когда говорили, что мне будет грустно ее читать, и неправы, если думали, что я захочу походить на героиню.
— Неужели вы бы не хотели быть десятой музой, Мэгги? — сказал Филип, глядя на ее лицо так, как мы глядим на первый просвет в тучах, который сулит нам, что скоро вновь засияет солнце.
— Ничуть, — сказала со смехом Мэгги. — Музам из всех богинь выпал самый тяжкий жребий — они вынуждены вечно таскать за собой свитки со стихами и музыкальные инструменты. Если бы я должна была носить арфу, то при нашем климате ее пришлось бы засунуть в футляр из зеленого сукна… и, уж конечно, я бы забыла ее где-нибудь по рассеянности.
— Значит, вам, как и мне, «Коринна» не очень понравилась.
— Я не дочитала до конца, — сказала Мэгги. — Как только я дошла до белокурой молодой леди, прогуливающейся по парку, я закрыла книгу и решила больше не открывать ее. Я предвидела, что эта желтоволосая девица вытеснит Коринну из сердца ее возлюбленного и сделает ее несчастной. Я твердо решила не читать больше книг, где белокурые женщины похищают чужое счастье. У меня скоро возникнет против них предубеждение. Если бы вы могли дать мне такую историю, где победу одерживает брюнетка, это восстановило бы равновесие. Я хочу отомстить за Ревекку, и за Флору Мак-Ивор, и Минну,[80]и за всех остальных темноволосых бедняжек. Раз вы мой наставник, вы должны оберегать мой ум от ложных взглядов — ведь вы всегда ратуете против предвзятости мнений.
— Ну, может быть, вы отомстите за всех темноволосых женщин и похитите любовь у своей кузины Люси. За ней, безусловно, увивается сейчас какой-нибудь красавчик из Сент-Огга; стоит вам озарить его своими лучами, и вы затмите вашу незаметную маленькую кузину.
— Как нехорошо, Филип, делать из моих глупых слов такие выводы, — сказала Мэгги обиженным тоном. — Как будто я, в моих старых платьях, без всякого светского лоска, могу соперничать с душечкой Люси, которая знает множество прелестных вещей и чего только не умеет, да и в десять раз красивее меня… даже если бы у меня явилось подлое и низкое желание стать ей соперницей. К тому же я никогда не хожу к ним, когда у них кто-нибудь посторонний; только потому, что Люси такая добрая и милая, она приходит навестить нас и заставляет меня иногда бывать у них.
— Мэгги, — удивленно сказал Филип, — на вас это непохоже, — вы принимаете шутки всерьез. Вы, верно, были сегодня утром в Сент-Огге и потеряли там свою догадливость.
— Ну, — улыбаясь, сказала Мэгги, — если это была шутка, то не очень удачная, но я восприняла это как вполне справедливый укор. Я думала, вы хотите напомнить мне, что я тщеславна и желаю, чтобы все мною восхищались. Но я вовсе не потому озабочена судьбой темноволосых женщин, что у меня самой черные волосы, а просто меня всегда больше трогает тот, кто несчастлив: если бы покинули белокурую девушку, я бы пожалела ее. В книгах я всегда становлюсь на сторону отвергнутого влюбленного.
— Значит, у вас не хватило бы жестокости самой отвергнуть его — а, Мэгги? — сказал Филип, слегка покраснев.
— Не знаю, — неуверенно проговорила Мэгги. Затем с ясной улыбкой добавила: — Я думаю, может быть, и хватило бы, если бы он был очень самодоволен; и все же, если бы он потом отбросил свое самодовольство, я бы, наверно, смягчилась.
— Я часто задавал себе вопрос, Мэгги, — с некоторым усилием сказал Филип, — не должен ли вам больше понравиться такой мужчина, который обычно не нравится женщинам.
— Ну, это зависит от того, почему он им не нравится, — со смехом сказала Мэгги. — Он может быть и очень противным. Он может глядеть на меня в монокль и корчить гадкие рожи, как молодой Торри. Я не думаю, чтобы это было по вкусу и другим женщинам, но я никогда не чувствовала к нему симпатии. Я не жалею самодовольных людей: по-моему, они могут сами себя утешить.
— Но предположим, Мэгги… предположим, что это человек совсем не самодовольный, что у него нет — и он это знает — никаких оснований быть довольным собой… человек, который с самого детства отмечен особым недугом… для которого вы всю его жизнь были утренней звездой… который любит вас, поклоняется вам так горячо, что для него уже счастье, если вы хоть изредка позволяете ему себя видеть…
Филип остановился. Острой болью пронизал его страх, что его признание может оборвать это счастье, — тот самый страх, который все эти долгие месяцы заставлял безмолвствовать его любовь. Застенчивость, вновь охватившая его, твердила ему, что говорить все это было безумием. В это утро Мэгги держала себя так же непринужденно и спокойно, как всегда.
Но сейчас ее вид отнюдь не был спокойным. Пораженная необычным волнением, зазвучавшим в голосе Филипа, она обернулась, чтобы взглянуть на него, и, пока он продолжал говорить, в ней произошла перемена — она вспыхнула, и по лицу ее пробежал трепет, как это бывает с человеком, услышавшим новость, переворачивающую все его представления о прошлом. Молча, без единого слова, она подошла к стволу поваленного дерева и опустилась на него, словно ее не держали ноги. Она вся дрожала.
— Мэгги, — промолвил Филип, волнуясь все больше и больше по мере того, как длилось ее молчание, — я был глупцом, что сказал все это — забудьте мои слова. Я буду доволен, если все останется как прежде.
Страдание, звучавшее в его голосе, заставило Мэгги ответить ему.
— Я так поражена, Филип… я никогда об этом не думала. — И усилие, которого ей стоили эти слова, вызвало на ее глаза слезы.
— И теперь вы станете ненавидеть меня, Мэгги? — воскликнул Филип. — Станете считать меня самонадеянным болваном?
— О Филип, — сказала Мэгги, — зачем вы так говорите?.. Будто вы не знаете, как я благодарна даже за крупицу любви? Просто… мне никогда не приходило в голову, что вы полюбите меня. Возможность того, что кто-нибудь меня полюбит, казалась мне такой далекой — как сон, как одна из тех сказок, что придумываешь для себя сам.
— Значит, вам не противна мысль, что я вас люблю, Мэгги? — сказал Филип, возносясь на крыльях внезапной надежды. Он сел рядом и взял ее за руку. — А вы — вы меня любите?
Мэгги побледнела: не так легко оказалось ответить на этот прямой вопрос. Но она не опустила взора под взглядом Филипа, глаза которого, прекрасные, полные слез, молили ее о любви. И ответила — нерешительно, но с прелестной простотой и девической нежностью:
— Я не думаю, чтобы я могла кого-нибудь любить больше, чем вас; мне все в вас нравится. — Она остановилась, затем добавила: — Но будет лучше для нас не говорить больше об этом… правда, Филип, милый? Вы ведь знаете, мы бы не могли быть даже друзьями, если бы о нашей дружбе узнали. Я всегда чувствовала, что неправа, уступая вам и соглашаясь на наши встречи… хотя они многим дороги мне; а сейчас меня опять с новой силой охватывает страх, что это доведет нас до беды.
— Но ведь пока ничего дурного не произошло, Мэгги; а если бы вы поддались этому страху, вы бы только провели еще один унылый год, усыпляющий и ум и чувства, вместо того чтобы снова обрести себя.
Мэгги покачала головой.
— Это было очень приятно, я знаю — все наши беседы, и книги, и предвкушение прогулки, когда я смогу поделиться с вами всем тем, что пришло мне в голову со времени нашей последней встречи. Но это унесло прочь мое спокойствие, это заставило меня много думать; у меня снова появились мятежные порывы; я устаю от своего дома… А потом меня ранит в самое сердце мысль, что я могла устать от отца и матери. Я думаю — то, что вы называете усыплением ума и чувств, лучше для меня, во всяком случае, потому что тогда уснули бы мои эгоистические желания.
Филип снова был на ногах и нетерпеливо ходил взад и вперед.
— Нет, Мэгги, у вас неправильное представление о том, что такое победа над собой: я уже не раз вам это говорил. То, что вы называете победой над собой, — сознательное стремление ничего не видеть, ничего не слышать, кроме ограниченного круга вещей, — такой натуре, как ваша, лишь почва для мономании.
Все это он проговорил почти с раздражением, но вот он снова сел с ней рядом и взял ее за руку.
— Не думайте сейчас о прошлом, Мэгги; думайте только о нашей любви. Если вы можете прильнуть ко мне всем сердцем, все препятствия со временем будут преодолены, нам нужно только ждать. Я готов жить надеждой. Посмотрите на меня, Мэгги, скажите мне снова, что вы можете меня полюбить. Не отводите глаз, не надо смотреть на это раздвоенное дерево — это дурная примета.
Она обратила на него большие черные глаза и печально улыбнулась.
— Ну же, Мэгги, скажите мне хоть одно доброе слово: вы были милосерднее ко мне в Лортоне. Вы спросили тогда: не хочу ли я, чтобы вы меня поцеловали, — помните? — и обещали поцеловать, когда мы встретимся снова. Но вы не сдержали своего обещания.
Воспоминание о детских годах принесло Мэгги сладостное облегчение, и настоящее представилось ей менее странным. Мэгги поцеловала Филипа почти так же просто и спокойно, как тогда, когда ей было всего двенадцать лет. Глаза юноши вспыхнули от радости, но в словах его, когда он заговорил, не было удовлетворения.
— Вы не кажетесь счастливой, Мэгги; вы просто из жалости заставляете себя говорить, что любите меня.
— Нет, Филип, — сказала Мэгги, покачивая головой, как она это делала в детстве. — Я сказала вам правду. Все это ново для меня и странно, но я не думаю, что могла бы любить кого-нибудь больше, чем вас. Мне бы хотелось всегда быть с вами вместе… делать вас счастливым. Мне всегда хорошо, когда я с вами. Только на одно я не пойду ради вас — я не совершу ничего, что может причинить боль отцу. Никогда не просите меня об этом.
— О да, Мэгги, я пи о чем не буду просить… Я все вытерплю… Я готов ждать целый год одного только поцелуя, если вы полюбите меня всем сердцем.
— Ну, — улыбаясь, сказала Мэгги, — я не заставлю вас ждать так долго. — Но затем, снова став серьезной, добавила, поднимаясь с места: — Но что сказал бы ваш отец, Филип? О, мы никогда не сможем быть больше, чем друзьями, — братом и сестрой в душе, как было весь этот год. Не будем думать ни о чем ином.
— Нет, Мэгги, я не могу отказаться от вас… если только вы меня не обманываете… если ваши чувства ко мне — нечто большее, чем привязанность сестры. Скажите мне правду.
— Право, Филип, это так. Разве я бывала счастливей, чем в те минуты, что проводила с вами? Разве только в детстве, когда Том не отталкивал меня. А ваш ум для меня — целый мир: вы можете рассказать мне обо всем, что мне хочется знать. Мне, кажется, никогда не надоест быть с вами вместе.
Они шли рука об руку, глядя друг на друга. Правда, Мэгги торопилась, зная, что ей уже пора уходить. Но мысль о расставании заставляла ее еще сильнее тревожиться, как бы не обидеть его ненароком. Это был один из тех чреватых опасностью моментов, когда слова искренни и в то же время не вполне правдивы — когда чувство, поднимаясь выше указанных сердцем пределов, оставляет вехи, которых никогда больше не сможет достигнуть.
Они остановились под пихтами, чтобы попрощаться.
— Теперь жизнь моя полна надежды, Мэгги, — и я буду счастливее всех людей на свете, несмотря ни на что? Мы, и правда, принадлежим друг другу… на веки веков… неважно — вместе мы или в разлуке?
— Да, Филип, я бы хотела никогда с вами не разлучаться; я бы хотела сделать вашу жизнь счастливой.
— Я все еще чего-то жду… Не знаю, не обманусь ли я в моих ожиданиях.
Мэгги улыбнулась сквозь слезы и, склонив гибкую шею, поцеловала бледное лицо, полное робкой, умоляющей любви — как у женщины.
Это был миг истинного счастья — миг, когда Мэгги не сомневалась, что если в этой любви и есть жертва, тем полней утолит она голод сердца.
Мэгги повернулась и торопливо пошла к дому, чувствуя, что с того часа, который она здесь провела, для нее началась новая эра. Дымка смутных мечтаний должна становиться все тоньше и тоньше, и все нити ее мыслей и чувств должны теперь постепенно вплетаться в ткань действительности, в ткань ее повседневной жизни.
Глава V РАЗДВОЕННОЕ ДЕРЕВО
Тайны редко выходят наружу или раскрываются тем путем, который подсказывает нам наш страх. Нас обычно преследуют жуткие драматические сцены, снова и снова возникая в нашем воображении, как мы ни доказываем себе их малую вероятность; и в течение того года, когда совесть Мэгги была отягчена тайными свиданиями с Филипом, возможность, что их раскроют, представала перед ней в виде неожиданной встречи с отцом или Томом во время прогулки с Филипом в Красном Овраге. Она понимала, что это вряд ли произойдет, но ее внутренняя тревога всего ярче рисовала ей картину такой именно встречи. А меж тем случайное, казалось бы, стечение обстоятельств, непредвиденное нами состояние духа, дающие о себе знать лишь легким косвенным намеком, — вот излюбленный реквизит Факта, но воображение не склонно возводить свои постройки из этого материала.
Ясно, что лицом, которое меньше всего могло вызвать опасения Мэгги, была тетушка Пуллет, и, поскольку она не жила в Сент-Огге и не обладала ни проницательным взглядом, ни проницательным умом, было бы просто нелепо связывать свои страхи с ней, а не с тетушкой Глегг, к примеру. Однако орудием судьбы, той тучей, из которой грянул гром, оказался не кто иной, как тетушка Пуллет. Она не жила в Сент-Огге, но путь туда из Гэрум-Фёрза пролегал мимо Красного Оврага, с другой его стороны — не той, откуда приходила туда Мэгги.
Поскольку мистеру Пуллету в воскресенье, на следующий день после встречи Мэгги с Филипом, надлежало явиться в украшенной крепом шляпе и черном шарфе на отпевание в сент-оггскую церковь, миссис Пуллет решила воспользоваться этим случаем, чтобы пообедать с сестрицей Дин, а к чаю заехать к бедной сестрице Талливер. Воскресенье — единственный день, когда Том оставался дома, и приподнятое настроение, в котором он пребывал все последнее время, достигло сегодня таких высот, что он не только вступил в оживленную дружескую беседу с отцом — а это не часто случалось, — но даже позвал: «Мэгги, пойдем с нами», когда вышел с матерью в сад посмотреть, как цветет вишня. Он больше был доволен ею с тех пор, как она несколько умерила свои «чудачества» и аскетизм, он даже начал гордиться ею — он уже не раз слышал, как его сестру называли красавицей. Сегодня лицо ее сияло ярче обычного; причина крылась в том внутреннем возбуждении, когда колебания и боль чередуются с радостью, но это могло сойти за сияние счастья.
— Ты прекрасно выглядишь, милочка, — печально покачивая головой, промолвила тетушка Пуллет, когда они сели пить чай. — Вот уж не думала, Бесси, что твоя дочка станет такой красивой. Но тебе следует носить розовое, милочка: Эта голубая тряпка, что дала тебе тетушка Глегг, делает из тебя огородное чучело. У Джейн никогда не было вкуса. Почему ты не носишь то платье, которое я тебе подарила?
— Оно такое хорошенькое, тетушка, такое нарядное. Мне кажется, оно слишком роскошно для меня… во всяком случае, для всех тех старых вещей, что мне приходится надевать вместе с ним.
— Спору нет, тебе не пристало бы носить его, если бы никто не знал, что среди твоей родни есть и такие, что могут позволить себе дарить вещи, когда они им больше самим не нужны. Всякому ясно, что я должна иногда отдавать своей родной племяннице платья, если сама я что ни год покупаю новые и никогда ничего не снашиваю. А уж Люси-то делать подарки не к чему, у нее и так есть все самое лучшее — сестрица Дин может высоко держать голову; а только она совсем пожелтела, бедняжка; боюсь, как бы печень не свела ее в могилу. Нынче об этом как раз говорил наш новый викарий, пастор Кенн, во время заупокойной службы.
— Ах, я только и слышу, какой он удивительный проповедник… это правда, Софи? — спросила миссис Талливер.
— Вот хоть сегодня… на Люси был такой воротничок, — продолжала миссис Пуллет, задумчиво устремив взгляд в одну точку, — что хоть и не скажу — все мои хуже, а придется поискать среди лучших, чтобы найти ему пару.
— Говорят, мисс Люси зовут колокольчик Сент-Огга — вот забавное прозвище, — заметил дядюшка Пуллет, которого тайны этимологии иногда совсем подавляли своим грузом.
— Пф! — фыркнул мистер Талливер, ревнивый ко всему, что могло умалить достоинство Мэгги. — Она слишком мала, и смотреть-то не на что. Красивые перышки — так и птичка красива. И что находят в этих маленьких женщинах? Они глупо выглядят рядом с мужчиной — еле-еле до пояса достают. Когда я выбирал жену, я выбрал такого размера, как надо, — не слишком маленькую и не слишком большую. Бедняжка жена, краса которой давно увяла, гордо улыбнулась.
— Но ведь не все мужчины высокие, — сказал дядюшка Пуллет не без намека на самого себя. — Молодой человек может быть красивым и не имея шести футов роста, как мастер Том.
— Ах, что говорить, кто высокий, кто низкий; надо благодарить бога за то, что ты не горбат, как этот калека — сын адвоката Уэйкема… Я видела его нынче в церкви. Боже, боже! Только подумать, какое к нему перейдет состояние; а люди говорят, он какой-то чудной, ни с кем не водится, все один ходит. Я бы не удивилась, если бы он свихнулся, — всякий раз, что мы проезжаем мимо Красного Оврага, я вижу, как он бродит там среди кустов и деревьев.
Этот тонкий намек на тот факт, что миссис Пуллет дважды видела Филипа в вышеупомянутом месте, произвел на Мэгги впечатление тем более ошеломляющее, что напротив нее сидел Том и ей так важно было казаться безразличной. При имени Филипа она вспыхнула, и румянец ее с каждой секундой становился все гуще, а когда тетушка упомянула о Красном Овраге, Мэгги охватило чувство, будто тайна ее уже раскрыта, и она не осмеливалась даже протянуть руку за ложкой, чтобы не заметили, как она дрожит. К счастью, отец сидел по ту же сторону стола, что и она, рядом с дядюшкой Пуллетом, и чтобы увидеть ее, ему надо было наклониться вперед. Голос матери принес ей некоторое облегчение — встревожившись, как всегда, когда при муже упоминали об Уэйкеме, она постаралась перевести разговор на другую тему. Постепенно Мэгги настолько овладела собой, что нашла в себе силы оторвать взор от стола; она встретилась взглядом с Томом, но он тотчас отвернулся, и, ложась в тот вечер в постель, она так и не могла решить, возникли ли у него какие-нибудь подозрения. Возможно, и нет: возможно, он подумал, что смятение ее объясняется той тревогой, которую в ней должно было вызвать упоминание об Уэйкеме при отце, — именно так объяснила ее поведение мать. Для мистера Талливера Уэйкем был вроде проказы, о которой сам он не должен забывать ни на миг, но когда о нем вспоминали другие, это было ему как нож в сердце. Мэгги надеялась, что даже столь сильное волнение, если оно вызвано тревогой за отца, не покажется Тому странным.
Но Том оказался более проницательным; его не успокоило такое объяснение; он достаточно ясно видел, что крайнее замешательство Мэгги чем-то отличается от беспокойства за отца. Стараясь воскресить в памяти обстоятельства, которые могли бы облечь в плоть его подозрения, он вспомнил, как совсем недавно мать бранила Мэгги за то, что она гуляла после дождя в Красном Овраге и перепачкала башмаки красной глиной. И все же, издавна питая отвращение к уродству Филипа, Том не в состоянии был представить себе, что его сестра может испытывать что-нибудь иное, нежели дружеский интерес к столь жалкой разновидности homo sapiens.[81]Такие натуры, как Том, обычно чувствуют нечто вроде суеверной антипатии ко всему, что выходит за пределы нормы. Любовь всякой женщины к калеке показалась бы ему отвратительной, а если бы речь шла о его сестре — то и невыносимой. Но какой бы характер ни носило ее общение с Филипом, ему немедленно должен быть положен конец; Мэгги пренебрегла чувствами своего отца, ослушалась недвусмысленного приказания брата, не говоря уже о том, что этими тайными встречами она набрасывает тень на свое доброе имя. Он вышел из дому на следующее утро в том настороженном состоянии, при котором самые обыденные факты ведут к полным особого смысла сопоставлениям.
Часов около четырех пополудни Том стоял на товарной пристани, обсуждая с Бобом возможность скорого возвращения «прекрасного» парусника «Аделаиды» в Сент-Огг, что влекло для них обоих немаловажные последствия.
— Э. — мимоходом кинул Боб, глядя на противоположный берег Флосса, — вон идет этот скрюченный малый — сын Уэйкема. Я узнаю его даже по тени, хоть за две мили, — каждый божий день натыкаюсь на него на той стороне.
Тома пронзила внезапная мысль.
— Я должен идти, Боб, — сказал он. — Мне надо кое-чем заняться.
Забежав на склад, он оставил записку с просьбой заменить его ненадолго — его вызвали домой по срочному делу.
Чуть не бегом он пустился в путь по кратчайшей дороге и скоро был у ворот мельницы; там он замедлил шаг, чтобы войти в дом со спокойным видом, и в то самое время, как он не спеша открывал калитку, из парадной двери вышла Мэгги в шляпке и шали. Его догадка оправдалась, и он остался ждать ее у ворот. Увидев его, она вздрогнула.
— Том, почему ты дома? Что-нибудь случилось? — Мэгги говорила тихим прерывистым голосом.
— Я пришел, чтобы пойти с тобой в Красный Овраг и встретиться с Филипом Уэйкемом, — сказал Том, и складка между бровей, которая теперь обычно прорезала его лоб, обозначилась еще резче.
Мэгги похолодела… Ее покинули силы… Румянец схлынул с ее лица. Значит, Том каким-то образом обо всем проведал. Наконец она сказала: «Я не пойду туда» и повернула к дому.
— Нет, пойдешь, но сперва я с тобой поговорю. Где отец?
— Куда-то отправился верхом.
— А мать?
— Наверно, на дворе, кормит птицу.
— Значит, она меня не увидит.
Они вместе вошли в дом, и, пройдя в гостиную, Том сказал Мэгги:
— Иди сюда.
Она повиновалась, и он закрыл за ней дверь.
— Ну, Мэгги, немедленно расскажи мне все, что было между тобой и Филипом Уэйкемом.
— Отец что-нибудь знает? — спросила Мэгги, все еще не в силах унять дрожь.
— Нет, — негодующе ответил Том. — Но он непременно узнает, если ты и дальше будешь меня обманывать.
— Я никого не собираюсь обманывать, — сказала Мэгги, вспыхивая от негодования, что он произнес такое слово.
— Тогда расскажи мне всю правду.
— Может быть, ты уже ее знаешь.
— Неважно, знаю или нет. Или ты расскажешь подробно, что произошло между вами, или все станет известно отцу.
— Я расскажу, но только ради него.
— О да, это на тебя похоже — делаешь вид, что любишь отца, и в то же время попираешь самые глубокие его чувства.
— А вот ты никогда не заблуждаешься, Том, — язвительно проговорила Мэгги.
— Сознательно — никогда, — с гордой искренностью ответил Том. — Но я не желаю с тобой разговаривать, меня интересует только одно — что было между тобой и Филипом. Когда ты впервые встретилась с ним в Красном Овраге?
— Год тому назад, — спокойно ответила Мэгги. Суровость Тома придала ей силы для отпора и позволила забыть о своей вине. — Можешь больше не задавать мне вопросов. Мы дружим с ним уже целый год. Мы часто встречались и гуляли вместе. Он приносил мне книги.
— И это все? — спросил Том, глядя ей прямо в глаза и по-прежнему хмурясь.
На миг Мэгги замялась, затем, чтобы лишить Тома всякого права обвинять ее в обмане, надменно произнесла:
— Нет, не совсем. В эту субботу он сказал мне, что он меня любит. Я раньше об этом не думала — я всегда считала его просто своим добрым другом.
— И ты поощрила его надежды? — спросил Том, всем своим видом выражая отвращение.
— Я сказала ему, что я тоже его люблю.
Несколько секунд Том молчал; засунув руки в карманы, угрюмо смотрел в землю. Наконец он поднял на нее глаза и холодно произнес:
— Так вот, Мэгги: одно из двух — или ты поклянешься на Библии, что никогда больше не станешь встречаться с Филипом Уэйкемом наедине и не обменяешься с ним ни словом, или я все расскажу отцу, и сейчас, когда благодаря моим усилиям он мог бы опять стать счастливым, ты нанесешь ему новый удар — он узнает, что ты непослушная, лживая дочь, которая не бережет свое доброе имя и встречается тайком с сыном человека, разорившего ее отца. Выбирай, — кончил Том холодно и твердо и, подойдя к столику, где лежала семейная Библия, раскрыл ее на первом листе.
Эта неотвратимость выбора сокрушила Мэгги.
— Том, — взмолилась она, вынужденная забыть о гордости, — не требуй от меня этого. Я обещаю тебе не встречаться больше с Филипом, если ты позволишь мне увидеться с ним последний раз или хотя бы написать ему и все объяснить… Обещаю не встречаться с ним, пока это может причинить страдания отцу… У меня ведь и к Филипу тоже есть какие-то чувства. Он ведь тоже несчастлив.
— Я ничего не желаю слышать о твоих чувствах; я сказал то, что сказал: выбирай… и побыстрее, а то может войти мать.
— Если я дам тебе слово, это будет так же крепко меня связывать, как клятва на Библии. Мне не нужны еще какие-то оковы.
— Но мне нужны, — сказал Том, — я не могу тебе доверять, Мэгги. В тебе нет твердости. Положи руку на Библию и скажи; «Я отказываюсь от встреч с Филипом Уэйкемом и бесед с ним наедине с этого дня и навеки». Иначе ты навлечешь позор на всех нас и причинишь горе отцу. И какой толк в том, что я лезу из кожи вон и во всем себе отказываю, лишь бы заплатить долги, если ты доведешь его до умоисступления как раз тогда, когда у него могло бы стать легко на сердце, когда он снова мог бы высоко держать голову.
— О, Том, неужели мы скоро выплатим долги? — воскликнула Мэгги, всплескивая руками, и вспышка нежданной радости осветила окружающий ее мрак.
— Если все обернется так, как я рассчитываю, — сказал Том. — Но, — добавил он, и голос его задрожал от негодования, — в то время как я работал не покладая рук, чтобы отец мог прожить конец дней своих в мире… трудился, чтобы вернуть доброе имя нашей семье, ты делала все, что могла, чтобы лишить его и того и другого.
Глубокое раскаяние охватило Мэгги, разум ее перестал бороться с тем, что, по ее мнению, было бессмысленной жестокостью; в этот миг она оправдала брата, готова была признать свою вину.
— Том, — тихо проговорила она, — это было дурно с моей стороны… но я была так одинока… и мне так жаль было Филипа. И я думаю, враждовать и ненавидеть друг друга грешно.
— Глупости! — отрезал Том. — Твой долг был тебе ясен. Хватит разговоров — клянись, да теми словами, что я сказал.
— Я должна, непременно должна еще раз поговорить с Филипом.
— Пойдешь сейчас вместе со мной и поговоришь с ним.
— Я даю тебе слово, что не буду больше встречаться с ним и писать ему без твоего ведома. Это единственное, что я обещаю. Я поклянусь на Библии, если ты хочешь.
— Поклянись!
Мэгги положила руку на раскрытую страницу и повторила свое обещание.
Том закрыл книгу и сказал:
— Теперь пойдем.
По пути они не обменялись ни словом. Мэгги заранее мучилась теми страданиями, которые ожидали Филипа, и страшилась тех оскорбительных слов, которые бросит ему в лицо Том, но внутренний голос говорил ей, что все попытки предотвратить это будут напрасны и ей остается только покориться. Том мертвой хваткой держал ее совесть и таившийся в глубине сердца страх; она терзалась от того, на первый взгляд справедливого, приговора, который он вынес ее поступку, и вместе с тем все в ее душе восставало против его суда, неправедного, ибо он столь многого не хотел видеть. Меж тем Том чувствовал, что жало его негодования обращается против Филипа. Он сам не знал, до какой степени отвращение к Филипу, зародившееся еще в школьные годы, враждебность к нему и оскорбленная гордость служат подоплекой тех жестоких и горьких слов, высказать которые он считал своим долгом брата и сына. Тому не свойственно было заниматься углубленным анализом своих побуждений, равно как и прочих тонких материй; он был вполне уверен, что его побуждения, так же как и его поступки, всегда хороши, — в противном случае он не имел бы с ними ничего общего.
Единственное, на что надеялась Мэгги, — вдруг Филипу, в первый раз за все время, что-нибудь помешает прийти. Тогда у нее будет отсрочка… Может быть, Том разрешит ей ему написать. Когда они подошли к пихтам, сердце ее забилось с удвоенной силой. Последняя секунда неизвестности, думала она: Филип всегда встречал ее неподалеку от этого места. Но они уже миновали открытую лужайку и шли узкой тропкой меж кустами у подножия холма. Еще один поворот — и они лицом к лицу столкнулись с Филипом. Юноши остановились как вкопанные. Оба молчали. Филип бросил вопрошающий взгляд на Мэгги и прочел ответ в ее бледных приоткрытых устах, в испуге, застывшем в глубине огромных глаз. В своем воображении, всегда обгоняющем действительность, она уже видела, как ее высокий сильный брат хватает хрупкого Филипа в охапку и, швырнув на Землю, топчет ногами.
— И это вы называете поведением, достойным мужчины и джентльмена, сэр? — сказал Том с едким сарказмом, как только Филип снова обратил к нему взор.
— Что вы имеете в виду? — высокомерно спросил Филип.
— Имею в виду?! Отойдите от меня подальше, пока я не пустил в ход кулаки, и я объясню вам, что я имею в виду. Воспользоваться глупостью и неведением молодой девушки, чтобы вовлечь ее в тайные встречи, — вот что. Осмелиться шутить честью семьи, для которой нет ничего дороже доброго имени…
— Я отрицаю это, — пылко прервал его Филип. — Никогда бы я не стал шутить тем, от чего зависит счастье вашей сестры. Мне она дороже, чем вам; я уважаю ее больше, чем когда-либо сможете уважать вы; я отдал бы за нее жизнь.
— Бросьте всю эту высокопарную чепуху, сэр. Неужели вы хотите сказать, что не знали, как губительно для нее встречаться здесь с вами неделя за неделей? Хотите сказать, что имели право изливать перед ней свои чувства — даже если б вы были для нее подходящей парой, — меж тем как ни ее, ни ваш отец никогда не дадут согласия на брак между вами? Вам… вам делать попытки вкрасться в сердце красивой девушки, которой еще и восемнадцати нет, которая оказалась в стороне от жизни из-за несчастья, постигшего ее отца! Так вы понимаете честь, да? Я называю это подлым вероломством, я называю это — воспользоваться обстоятельствами, чтобы заполучить то, что слишком хорошо для вас… то, чего вы никогда бы не добились честным путем.
— О, как благородно с вашей стороны так говорить со мной, — с горечью промолвил Филип, весь дрожа под наплывом неистовых чувств. — Великаны еще в незапамятные времена завоевали право на глупость и на грубые оскорбления. Вы даже понять не способны, каковы мои чувства к вашей сестре. Они настолько сильны, что я готов был даже на дружбу с вами.
— Я и понимать не хочу ваши чувства, — с язвительной насмешкой сказал Том. — Я хочу одного — чтобы вы поняли меня… поняли, что я буду следить за своей сестрой, и если вы осмелитесь сделать хоть малейшую попытку встретиться с ней, или написать ей, или хоть как-нибудь напомнить ей о себе, вас не спасет даже ваше жалкое тщедушное тело, которое могло бы внушить вам немного больше скромности. Я изобью вас… Я выставлю вас на посмеяние. Кто не расхохочется, узнав, что вы хотели стать возлюбленным красивой девушки?
— Том, я этого не вынесу… Я больше не желаю слушать, — крикнула Мэгги сдавленным голосом.
— Постойте, Мэгги, — сказал Филип, сделав героическое усилие, чтобы заговорить. Затем повернулся к Тому: — Я полагаю, вы силой привели сюда сестру, чтобы она слушала ваши угрозы и оскорбления. Вам, естественно, казалось, что таким путем можно на меня повлиять. Но вы ошибаетесь. Пусть говорит она сама. Если она скажет, что должна оставить меня, я выполню ее желание беспрекословно.
— Я сделала это ради отца, Филип, — умоляюще проговорила Мэгги. — Том грозил все рассказать отцу… а он не вынесет этого; я дала слово, я торжественно поклялась, что мы не будем общаться без ведома брата.
— Достаточно, Мэгги. Мои чувства останутся теми же, но я хочу, чтобы вы считали себя совершенно свободной. Только верьте мне… помните, что я всегда желал лишь блага всем, кто вам дорог.
— О да, — сказал Том, выведенный из себя той позицией, которую занял Филип, — теперь вы можете говорить, что желаете блага ей и тем, кто ей дорог; а чего вы желали раньше?
— Ее блага… хотя знал, чем это грозит. Но я хотел, чтобы у нее был друг на нею жизнь… который заботился бы о ней, который ценил бы ее больше, чем ее грубый и ограниченный брат… А она всегда так щедро отдавала ему свою любовь!
— Да, я забочусь о ней иначе, чем вы, и я скажу вам, в чем разница. Я помешаю ей ослушаться отца, опозорить его доброе имя; я помешаю ей погубить себя ради вас, не дам выставить себя на посмешище, спасу от пренебрежения такого человека, как ваш отец, — ведь она недостаточно хороша для его сына. Вы прекрасно знаете, какая цена была бы ей в его глазах, какую бы она увидела заботу. Но меня не обманешь красивыми словами, я сужу по делам. Идем, Мэгги.
И Том схватил Мэгги за руку. Она протянула Филипу другую, он сжал ее на миг и, бросив на Мэгги взгляд, полный страстного волнения, быстро отошел.
Несколько шагов Том и Мэгги прошли в молчании. Он все еще крепко держал ее за руку, словно увлекая преступника с места злодеяния. Наконец Мэгги яростным движением выдернула у него руку, и ее так долго сдерживаемый гнев излился в словах:
— Не воображай, Том, что я считаю тебя правым, не думай, что я склонилась перед твоей волей. Я презираю те чувства, которые ты выказал в разговоре с Филипом; мне ненавистны твои недостойные мужчины оскорбительные намеки на его несчастье. Всю жизнь ты упрекаешь других… Ты всегда уверен в своей правоте, тебе недостает широты взглядов, ты не видишь, что есть кое-что и получше, нежели твои поступки и твои мелочные цели.
— Конечно, — холодно ответил Том. — Я не вижу, чтобы твои поступки были лучше, равно как и твои цели. Если твое поведение и поведение Филипа Уэйкема было правильно, почему же ты боишься, что о нем станет известно? Ответь-ка мне! Я-то, поступая так или иначе, знаю, к каким целям я стремлюсь, и я добился успеха; скажи, пожалуйста, что хорошего вышло из твоих поступков для тебя или кого-нибудь другого?
— Я не хочу защищать себя, — все так же горячо продолжала Мэгги, — я знаю, я бываю неправа, — часто, постоянно. И все же иногда я поступаю неправильно потому, что мной движут побуждения, которые и тебе не грех бы иметь. Если бы ты был виноват… если бы ты поступил очень дурно, я бы сочувствовала тем мукам, которые это причинило тебе; я бы не хотела, чтобы тебя постигла кара. Но тебе всегда доставляло удовольствие наказывать меня… Ты всегда был ко мне суров и жесток: даже тогда, когда я была маленькой девочкой и любила тебя больше всех на свете, ты допускал, чтобы я ложилась спать в слезах, так и не дождавшись от тебя прощения. В тебе нет жалости, ты не видишь своих недостатков и своих грехов. Грех быть жестоким — это не подобает тому, кто сам смертен, не подобает христианину. Ты просто фарисей. Ты благодаришь бога лишь за собственные добродетели… ты думаешь, они так велики, что завоюют тебе весь мир. Ты даже представить себе не можешь таких чувств, рядом с которыми твои блистательные Добродетели не что иное, как темная ночь.
— Что ж, — с холодным презрением сказал Том, — если твои чувства настолько лучше моих, докажи это как-нибудь иначе, а не выходками, которые могут, навлечь позор на всех нас… не впадая то в одну нелепую крайность, то в другую, скажи на милость, в чем выразилась твоя любовь, о которой ты столько говоришь, к отцу или ко мне? С неповиновении и обмане. Я свою любовь доказываю иначе.
— Потому что ты мужчина, Том, ты сильный — и можешь что-то сделать в жизни.
— Ну, а раз ты ничего не можешь, подчиняйся тем, кто может.
— Я и буду, охотно буду подчиняться тому, что признаю и что чувствую правильным. Я подчин