Духовные упражнения античности и «христианская философия»

Большой заслугой Пауля Раббова была демонстрация в книге «Seelenfьhrung. Methodik der Exerzitien in der Antike» u, как метод медитации в том виде, в каком он изложен и практикуется в знаменитой книге Игнатия Лойолы Exercitia sptritualia, берет свои корни в духовных упражнениях античной философии. П. Раббов прежде всего предметно изложил различные способы, приме­нявшиеся в риторических аргументациях и предназна­чавшиеся в античности для того, чтобы вызвать в слу­шателе чувство убежденности: например, ораторское вдохновение или живое описание фактов 2). Но, самое главное, он произвел замечательный анализ различных видов духовных упражнений, практиковавшихся стои­ками и эпикурейцами, и особенно подчеркнул тот факт, что у Игнатия Лойолы мы находим духовные упражнения того же самого рода. По этим двум пунк­там книга Пауля Раббова открыла новые пути. Однако этот автор, может быть, и сам не видел всех послед­ствий своего открытия. Прежде всего, мне кажется, он слишком тесно связал феномен духовных упражнений с тем, что он называет ориентацией на внутренний мир (Innenwendung)3), которая происходит в III веке до Рождества Христова в греческой ментальности и выражается в развитии стоических и эпикурейских школ. На самом деле это явление гораздо более об­ширно. Оно уже вырисовывается в сократическо-

платоновском диалоге и продолжается до конца антич­ности. Дело в том, что оно связано с самой сущностью античной философии. Именно саму философию древ­ние представляли в качестве духовного упражнения.

Если у Пауля Раббова наблюдается склонность к ог­раничению распространения этого феномена на элли­нистический и римский период, это происходит пото­му, что он в нем видит лишь этический аспект, и этот аспект он наблюдает только в философиях, которые, как стоицизм и эпикуреизм, внешне отдают предпоч­тение этике в своем учении. Действительно, Пауль Раб-бов определяет духовное упражнение как нравствен­ное упражнение 4): «Под нравственным упражнением мы разумеем,— говорит он,— определенный акт, пред­назначенный для оказания влияния на самого себя в со­знательном намерении получить определенный мо­ральный эффект; он всегда нацелен за пределы самого себя в той мере, в какой он повторяет самого себя и связан с другими актами методически». И в христиан­стве это моральное упражнение становится духовным упражнением: «Духовное упражнение 5>, которое похо­же, как близнец, по своей сущности и структуре на моральное упражнение, это духовное упражнение, воз­вышенное до своего совершенства и своей классиче­ской строгости в Exercмtia spiritualia Игнатия Лойолы; итак, это духовное упражнение относится по своей сути к религиозной сфере, поскольку оно нацелено на укрепление, поддерживание и обновление жизни „в духе" — vita spiritali». Правда, христианское духовное упражнение приобретет новый смысл в силу специфи­ческого характера христианской духовности, которая вдохновляется одновременно Распятием и Троицей. Но говорить о простом «моральном упражнении» для обо­значения философских упражнений античности — зна­чит, игнорировать важность и значение этого феноме­на. Как мы говорили выше, эти упражнения задуманы

для преобразования видения мира и метаморфозы бы­тия. Следовательно, они обладают не только мораль­ной, но также и экзистенциальной ценностью. Речь не идет о кодексе хорошего поведения, но об образе бы­тия в глубочайшем смысле термина. Название «ду­ховные упражнения» в общем-то оказалось наилуч­шим, потому что оно означает, что речь как раз идет об упражнениях, вовлекающих в себя весь ум 6).

В то лее время, при чтении Пауля Раббова возникает впечатление, что Игнатий Лойола снова обратился к методу духовных упражнений благодаря возрождению в XVI веке изучения античной риторики 7). Но на са­мом деле, в античности риторика была всего лишь средством среди прочих средств на службе упражне­ний, которые были собственно философскими. А хри­стианская духовность с самых первых веков церкви ча­стично освоила наследие античной философии и ее ду­ховных практик, и таким образом именно в самой христианской традиции Игнатий Лойола смог найти методику своих exerдtia. Чуть ниже мы постараемся по­казать — при помощи некоторых отобранных нами текстов,— как античные духовные упражнения выжили в цельности течения древнего христианства, а именно: в том, что само по себе определяло христианство как философию.

Перед тем как приступить к этому исследованию, нужно четко уточнить понятие духовного упражнения. «Упражнение» соответствует по-гречески слову askesis или melete. Значит, нам обязательно нужно подчеркнуть и определить пределы нашего исследования. Мы не будем говорить об аскезе в современном смысле этого слова, как оно определяется, например, К. Хойси: «Полное воз­держание или ограничение в использовании пищи, напитков, сна, одежды, собственности и, особенно, воз­держание сексуальное» 8). И в самом деле, нужно тща­тельно отличать это христианское, потом современное

употребление слова «аскеза» от употребления слова askesis в античной философии. У философов античности слово askesis обозначает исключительно духовные упраж­нения, о которых мы говорили 9), то есть внутреннюю деятельность мысли и воли. А то, что у некоторых антич­ных философов, например, у киников или неоплатони­ков, существуют диетические или сексуальные прак­тики, аналогичные христианской аскезе, это другой вопрос. Эти практики отличаются от философских упражнений мысли. И многие авторы 10) прекрасно ис­следовали этот вопрос, показывая аналогии и различия между аскезой (в современном смысле слова) филосо­фов и аскезой христиан. Но здесь мы, скорее, будем рас­сматривать принятие в христианстве аскезы в философ­ском смысле термина.

Принципиально важный факт для понимания фено­мена, который нас сейчас занимает, состоит в том, что христианство было представлено значительной частью христианской традиции как философия.

Это смешение началось с христианских писателей II века, которых называют апологетами, и особенно с Иустина. Для противопоставления этой философии, каковой является христианство в их глазах, греческой философии, они ее называют: «наша философия» или «варварская философия» п). Но они не рассматривают христианство в качестве философии в ряду других, но именно как единственную философию. То, что разроз­нено и разбито на кусочки в греческой философии, синтезируется, обобщается и систематизируется в хрис­тианской философии. Для них греческие философы обладали только лишь частичками Логоса 12), тогда как христиане имеют в своем владении Логос, который сам воплощается Иисусом Христом. Если «жить фило­софией» означает жить сообразно законам разума, для христиан философия — это жить сообразно закону бо­жественного Логоса 13). Эта тема будет широко раскры-

*"* *

ваться Климентом Александрийским. Последний тес­но увязывает философию и paideia, воспитание челове­ческого рода. Еще в греческой философии Логос, бо­жественный педагог, активно действовал с целью вос­питания человечества; а само христианство, будучи полным откровением Логоса, представляет собой на­стоящую философию 14), которая «учит нас, насколько возможно, вести жизнь, подобную Богу, по божествен­ному плану (oikonomia) строя все наше образование» 15). Такое отождествление между христианством и настоя­щей философией будет вдохновлять многочисленные аспекты учения Оригена и останется животрепещущей во всей оригеновской традиции, в частности, у каппадо-кийцев: Василия Кесарийского, Григория Назианзина, Григория Нисского, а также Иоанна Златоуста 16). Они говорят о «нашей философии», «полной философии» или о «философии согласно Христу». Здесь, возможно, возникнет вопрос: было ли такое отождествление леги­тимным и не внесло ли оно серьезный вклад в пресло­вутую «эллинизацию» христианства, о котором так час­то говорили. Я не буду затрагивать здесь эту сложную проблему. Только скажу, что, представляя христиан­ство как философию, эта традиция является наследни­цей,— по всей вероятности, сознательной,— течения, существовавшего еще в еврейской традиции, особенно у Филона Александрийского 17). Иудаизм представлен последним как patriosphilosophia, традиционной филосо­фией еврейского народа. Ту же самую лексику можно найти и у Иосифа Флавия 18>.

Позднее, когда появится монашество в качестве осуществления христианского совершенства, оно тоже сможет быть представлено как философия, уже начи­ная с IV века, как, например, у Григория Назианзина 19), у Григория Нисского и Иоанна Златоуста 20), и конкрет­но у Евагрия Понтийского 21>; такую установку мы так­же находим в V веке, например, у Феодорита Кирско-

го 22>. Кроме того, Филон Александрийский 23) открыл путь, дав имя философов врачевателям, которые, как он нам говорит, жили в одиночестве, размышляя о законе и предаваясь созерцанию. Как прекрасно пока­зал Жан Леклерк (Leclercq) 24), латинское Средневеко­вье продолжало под влиянием греческой традиции да­вать название philosophia монашеской жизни. Так, в Цистерцианском монашеском тексте говорится, что последователи Бернара Клервоского были посвящены им в «дисциплины небесной философии» 25>. Иоанн Солсберийский утверждает, что монахи «философству­ют» самым прямым и самым подлинным образом 26>.

Здесь нет надобности настаивать на принципиальной важности этого феномена ассимиляции философии с христианством. Но кое-что необходимо пояснить. Речь идет не об отрицании несопоставимой оригинальности христианства. Далее мы вернемся к этому пункту, осо­бенно к сугубо христианскому характеру этой «филосо­фии», а также к тому, сколько трудов положили христиа-на то, чтобы присоединить ее к библейской и евангельс­кой традиции. С другой стороны, речь идет всего лишь об исторически ограниченном течении, связанном в той или иной степени с традицией апологетов и Оригена. Но ведь это течение существовало, оно имело серьезное значение, и следствием его было введение в христиан­ство духовных упражнений философии. С этими духов­ными упражнениями в христианство были также введе­ны определенный стиль жизни, определенная духовная установка, определенная духовная тональность, не на­блюдавшиеся в нем с самого его начала. Этот факт очень знаменателен: он показывает, что если христианство могло уравниваться с философией, это как раз потому, что сама философия уже была прежде всего образом бытия, стилем жизни. Как замечает Жан Леклерк: «В монашеском средневековье, равно как и в антично-

сти, philosophia обозначает не теорию или способ позна­вания, но пережитую мудрость, образ жизни сообразно разуму» 27>.

Мы говорили 28), что фундаментальная установка сто­ического или платонического философа представляла собой prosoche, внимание к самому себе, бдительность в каждое мгновение. «Пробужденный» человек беспрес­танно, прекрасно осознает не только то, что он делает, но также и кто он есть, то есть свое место в космосе и свое отношение к Богу. Это самоосознание является прежде всего нравственным сознанием, оно стремится в каждое мгновение осуществить очищение и исправление наме­рения: в каждое мгновение оно следит за тем, чтобы не допустить никакой другой мотив действия, кроме воли делать благо. Но это самоосознание представляет собой не только моральное сознание, оно также является кос­мическим сознанием: „внимательный" человек беспре­рывно живет в присутствии Бога, в „воспоминании о Боге", радостно соглашаясь с волей универсального разу­ма и видя всякие вещи самим взглядом Бога». Такова философская установка по преимуществу. Такова также установка христианского философа. Она появляется уже у Климента Александрийского во фразе, возвещающей о духе, который будет царствовать позднее в монашестве философского вдохновения: «Потому мне и кажется, что божественный закон неизбежно должен был устано­вить страх, [как меч] нависающий над нашими головами, дабы осмотрительностью (eulabeпа) и вниманием (prosoche) философ мог приобрести и сохранить беззаботность духа (amerмmnia), во всех жизненных перипетиях остава­ясь свободным от падений и чистым от греха» 29). По мысли Климента, этот божественный закон является одновременно универсальным разумом философов и божественным глаголом христиан; он вдохновляет бо­язнь не в смысле страсти, осуждаемой в качестве таковой

стоиками, но в смысле осторожности в мысли и в дей­ствии. Это внимание к самому себе приносит с собой amerimnia, душевное спокойствие, одну из целей, постав­ленных перед собой монашеством.

Это внимание к самому себе является предметом зна­менательной проповеди Василия Кесарийского 30). Опи­раясь на греческий вариант отрывка из Второзакония: «Берегись, чтобы не вошла в сердце твое беззаконная мысль» 31), Василий развивает целую теорию prosoche, на­ходящуюся под сильным влиянием стоической и плато­нической традиции. Нам еще придется вернуться к этому явлению, но в данный момент мы можем конста­тировать: именно потому, что выражение из Второзако­ния напоминает для него техническое слово античной философии, Василий его комментирует. Это внимание к самому себе заключается для него в пробуждении в нас рациональных принципов мыслей и действия, которые Бог вложил в нашу душу 32>, бодрствовании над нами са­мими, то есть над нашим умом и нашей душой, а не над тем, что является нашим, то есть нашим телом, или что находится вокруг нас, то есть нашим имуществом 33). Оно также должно направляться на красоту нашей души, непрестанно возобновляя нравственную самопро­верку и познание самих себя 34). Таким образом, мы бу­дем выправлять суждения, выносимые нами о самих себе: если мы считаем себя богатыми и знатными, мы на­помним себе, что сделаны из глины, и зададим себе во­прос, где находятся теперь знаменитые люди, которые нам предшествовали. Если, напротив, мы бедны и прези­раемы, мы должны будем осознать богатство и велико­лепие, подаренные нам космосом — наше тело, земля, небо, светила — и мы будем думать о нашем божествен­ном предназначении 35>. Легко распознается философ­ский характер этих тем. Это prosoche, это внимание 36) к самому себе, фундаментальная установка философа, станет фундаментальной установкой монаха. Таким об-

разом, когда Афанасий в своем «Житии Антония» 37), на­писанном в 357 году, рассказывает нам об обращении святого к монашеской жизни, он удовлетворяется тем, что говорит: он стал «обращать внимание на самого себя». А Антоний на смертном одре скажет своим после­дователям: «...живите, как бы ежедневно умирая; будьте внимательны к себе самим; помните наставления, какие слышали от меня» 38). В VI веке Дорофей Газский заме­чает: «Мы настолько небрежны, что не знаем, почему мы вышли из мира <...>, вот почему мы не делаемся лучше <...>. И все потому, что в наших сердцах недостает pro­soche* 39>.

Это внимание, эта бдительность, как мы видели 40), предполагают непрерывное сосредоточение на настоя­щем моменте, который должен быть прожит, как если бы одновременно он был первым и последним. Нужно непрестанно возобновлять свое усилие. Антоний, гово­рит нам Афанасий, не стремился вспоминать о том вре­мени, которое он уже провел в упражнениях, но каждый день он делал новое усилие, словно это впервые 41). Та­ким образом, нужно жить настоящий момент, как если бы он был первым, но также и последним. Мы видели, что Антоний говорил своим монахам в момент своей смерти: «...живите, как бы ежедневно умирая» 42). И Афа­насий нам сообщает еще одно его высказывание: «Ибо, если будем жить, как ежедневно готовящиеся умереть, то не согрешим <...> Мы каждый день, пробуждаясь от сна, должны думать, что не доживем до вечера, и также, засыпая, должны представлять, что не пробудимся от сна...» 43) «Пусть смерть каждый день будет у тебя перед глазами,— сказал Эпиктет,— и у тебя никогда не будет низкой мысли и никакого чрезмерного желания» 44). И Марк Аврелий: «Поступать во всем, говорить и думать как человек, готовый уже уйти из жизни» 45). Дорофей Газский также тесно связывает prosochи и неминуемость смерти: «Давайте лее будем обращать внимание на самих

себя, братья, будем бдительны, пока у нас есть время... С самого начала нашей беседы мы потратили два или три часа, и мы приблизились к смерти, но мы видим без ужа­са, что теряем время» 46). Или же еще: «Позаботимся же о самих себе, братья, будем бдительны, кто нам вернет на­стоящее время, если мы его теряем?» 47)

Это внимание к настоящему является одновременно контролем мыслей, принятием божественной воли и очищением намерений в отношениях с другими. Мы знаем то Размышление Марка Аврелия, которое прекрас­но резюмирует это постоянное внимание к настояще­му: «От тебя везде и всегда зависит и благочестиво при­нимать как благо то, что сейчас с тобой происходит, и справедливо относиться к тем людям, что сейчас с то­бой, и обращаться по правилам искусства с тем пред­ставлением, которое у тебя сейчас, для того чтобы не вкралось что-нибудь, что не постигательно» 48). Эту по­стоянную бдительность в мыслях и намерениях можно также найти в монашеской духовности. Это будет «стража сердца» 49), nepsis50), или бдительность. Здесь речь идет не только об упражнении нравственного со­знания: prosoche снова помещает человека в его настоя­щее бытие, то есть в его отношение к Богу. Оно экви­валентно постоянному упражнению в присутствии Бога. Например, ученик Плотина Порфирий писал: «Во всяком деле, всяком слове, пусть присутствует Бог, как свидетель и как хранитель!» 51) Это была одна из фундаментальных тем философской prosodie: присут­ствие в отношении к Богу и к самому себе. «В одном ищи радости и успокоения: в том, именно, чтобы от одного общеполезного дела переходить к другому, па­мятуя о Боге» 52). Эта мысль Марка Аврелия относится к той лее теме упражнения в присутствии Бога и в то же время она открывает нам выражение, которое по­зднее сыграет большую роль в монашеской духовно­сти. «Воспоминание о Боге», постоянная ссылка на Бога

в каждое мгновение жизни. Василий Кесарийский не­посредственно связывает его со стражей сердца: «Нуж­но охранять весьма бдительно наши сердца, чтобы из них никогда не ускользнула мысль о Боге» 53). Диадох фотикийский очень часто упоминает то же. Для него она вполне эквивалентна prosoche: «O своих падениях способны знать только те, чей ум никогда не допускает отклонения от воспоминания о Боге» 54). Начиная с это­го момента (то есть с момента падения) человеческий ум может лишь «с трудом вспоминать о Боге и о его за­поведях» 55>. Нужно «закрыть все выходы ума воспоми­нанием о Боге» 56). «Свойство человека, друга доброде­тели, состоит в непрестанном истреблении, сжигании, воспоминанием Бога того, что имеется земного в его сердце, с тем чтобы таким образом понемногу зло было рассеяно огнем воспоминания Блага, и чтобы душа совершенно вернулась к своему естественному блеску с возросшим великолепием» 57).

Это воспоминание Бога, разумеется, в некотором роде есть сущность prosoche, самое радикальное средство при­сутствовать по отношению к Богу и к самому себе. Но внимание к себе не может все-таки удовлетвориться рас­плывчатым намерением, мы видели, как Диадох Фоти­кийский говорил о «воспоминании Бога и его запо­ведей». В античной философии тоже,prosoche предполага­ло медитацию и меморизацию жизненного правила (kanorм), принципов, которые должны были применяться в каждом особом обстоятельстве, в каждый момент жизни. Нужно было беспрестанно иметь «под рукой» принципы жизни, фундаментальные «догматы».

И это мы находим в монашеской традиции. Здесь философские «догматы» заменяются «заповедями» как правилами жизни по Евангелию, то есть словами, возвещающими первоначала христианской жизни. Но наряду с евангельскими заповедями жизненное правило может вдохновляться словами «древних», то есть первых

монахов. Антоний в момент своей смерти рекомендует своим ученикам вспоминать о его увещаниях 58). «Необ­ходимо расспрашивать о путях, которыми правильно шествовали до нас монахи, и самим направляться по ним»,— заявляет Евагрий Понтийский 59). Евангельские заповеди и слова древних предстают в форме кратких сентенций, которые, как в философской традиции, мо­гут легко запоминаться и обдумываться во время медита­ции. Именно этой потребности памяти и медитации от­вечают многочисленные сборники апофтегм и kephalaia, которые мы встречаем в монастырской литературе. Апофтегмы 60) представляют собой знаменитые слова древних, отцов пустыни, произнесенные при определен­ных обстоятельствах. Этот литературный жанр также существовал в философской традиции: мы находим многочисленные примеры в творчестве Диогена Лаэр-тия. Что касается kephalaia 61), это сборники относительно кратких сентенций, сгруппированных по большей части в «центурии». Этот литературный жанр также в чести в традиционной философской литературе: к нему, напри­мер, относятся Размышления Марка Аврелия, сентенции Порфирия. Эти литературные жанры отвечают потреб­ности медитации.

Как философская медитация христианская медита­ция будет, между прочим, широко развиваться, исполь­зуя все средства риторики, ораторского усиления и мо­билизуя все ресурсы воображения. Так, например, Евагрий Понтийский приглашает своего ученика вооб­разить свою собственную смерть, разложение своего тела, ужасы и страдания души в аду, вечный огонь и, в противопоставление, «счастье праведных» 62).

Во всяком случае, медитация должна быть постоян­ной. Дорофей Газский настойчиво подчеркивает этот пункт: «Размышляйте же непрестанно над этими сове­тами в ваших сердцах, братья. Изучайте слова святых старцев» 63>. «Если мы сохраним в памяти, братья, ска-

занное святыми старцами, и будем непрестанно раз­мышлять, то не согрешим» 64). «Если ты хочешь владеть этими словами в уместный момент, медитируй их по­стоянно» 65). Имеется в духовной жизни некоторый род конспирации между медитируемыми и запоминаемы­ми нормативными словами, и событиями, дающими возможность претворить их на практике. Дорофей Газ­ский обещает своим монахам, что, если они будут не­престанно медитировать «слова святых старцев», они смогут «извлечь пользу из всех событий» бб). Он, навер­ное, хочет сказать, что мы узнаем волю Бога в событи­ях, благодаря словам отцов, также вдохновленных во­лей Бога.

Внимание к самому себе, бдительность, разумеется, предполагают практику нравственной самопроверки. Мы уже встречали у Василия Кесарийского67) эту тесную связь между prosoche и испытанием своей совести. Практика нравственной самопроверки впервые появля­ется, как нам кажется, в христианской традиции у Ори-гена 68), комментирующего следующий отрывок из Пес­ни Песней: «Если ты не знаешь этого, прекраснейшая из женщин...» Душа, говорит нам Ориген, должна само­проверку направить на свои чувства и свои действия. Предлагает ли она себе благо, ищет ли она разнообраз­ные добродетели, идет ли она вперед, преодолела ли она, например, полностью страсть гнева или печали, или боязни, или любви к славе, как она отдает и прини­мает, и судит об истине? Эта серия вопросов, где нет ни одной сугубо христианской черты, располагается пол­ностью в философской традиции, как ее рекомен­довали пифагорейцы, эпикурейцы, стоики, в частности, Сенека и Эпиктет, и другие философы, например, Плутарх или Галенб9). Мы находим ту же самую практику, рекомендованную Иоанном Антиохий-ским70) и особенно Дорофеем Газским: «Помимо нашего повседневного самоиспытания мы должны

исследовать себя каждый год, каждый месяц, каждую неделю и спрашивать себя: „Где я теперь нахожусь с этой страстью, которая угнетала меня на прошлой неде­ле?", равным образом каждый год: „Я был побежден такой-то страстью в прошлом году, как у меня дела те­перь?" <...> Отцы говорили, как полезно для каждого очищаться самому, периодически исследуя каждый ве­чер, как он провел день, и каждое утро, как он провел ночь <...>. Но в действительности мы совершаем много­численные ошибки, и поэтому нам необходимо, по­скольку мы такие забывчивые, исследовать себя также каждые шесть часов, чтобы знать, как мы их провели и в чем мы согрешили» 71). В «Житии Антония», написан­ной Афанасием, мы находим интересную деталь. Со­гласно своему биографу, Антоний рекомендовал своим ученикам письменно отмечать действия и движения своей души. Вполне правдоподобно, что практика пись­менного испытания своей совести уже существовала в философской традиции 72). Она была полезна, если не необходима, чтобы сделать исследование более точ­ным. Но у Антония на этот раз речь в некотором роде идет о врачевательной ценности письма. «Пусть каж­дый помечает письменно,— советует Антоний,— дей­ствия и движения своей души, как если бы он должен был рассказать о них другим» 73). И в самом деле, про­должает он, мы определенно не осмелились бы совер­шать проступки на публике, перед другими. «Пусть письмо, таким образом, занимает место чужого глаза». Сам факт написания производит, согласно Антонию, впечатление, что вы находитесь на публике, и на вас смотрят. Эта врачевательная ценность письма, кажется, также появляется в тексте, где Дорофей Газский сооб­щает, что он испытывал облегчение и пользу 74) «в силу того простого факта, что он писал своему духовному наставнику. Другое интересное психологическое заме­чание: Платон и Зенон отмечали, что качество снов

позволяет судить о духовном состоянии души 75). Мож­но также найти это наблюдение у Евагрия Понтий-ского 7б), и Диадоха Фотикийского 77).

Prosoche, наконец, предполагает самообладание, то есть торжество разума над страстями, поскольку имен­но страсти вызывают отвлечение, разбросанность, рас­сеяние души. Монастырская литература настойчиво подчеркивает эти неблаговидные деяния страстей, час­то персонифицированных в демонических формах. Монашеские упражнения по самообладанию сохраня­ют в себе много воспоминаний об античной филосо­фии. Мы видим, что Дорофей Газский рекомендует своим ученикам, как Эпиктет, сначала упражняться в малых вещах с тем, чтобы создать привычку 78), или же еще он советует им уменьшать понемногу количество своих проступков с тем, чтобы таким образом преодо­леть страсть 79). Мы также видим, как Евагрий 80) пред­лагает бороться с одной страстью противоположной ей другой страстью, например, с любодеянием — заботой о хорошей репутации, до того как человек сможет на­прямую биться со страстью противоположной ей доб­родетелью. Этот метод предлагал еще Цицерон в сво­их Тускулашких беседах81).

Мы говорили, что такое усвоение духовных упраж­нений христианством ввело в него определенную ду­ховную установку, некоторый стиль жизни, которого в нем не было с самого начала христианства. Прежде все­го, это само понятие упражнения. В самом факте повто­рения актов, в «тренинге» по самоизменению и самопре­образованию, имеется размышление, дистанция, что очень отличается от евангельской спонтанности. Это внимание к себе, составляющее сущность prosoche, порождает целую технику интроспекции, всматривания в себя, необычайную тонкость анализа при испытании своей совести и в способности к различению духовных умов. Наконец, и главное, разыскиваемый идеал, цели,

предлагаемые к духовной жизни, окрашиваются силь­ным стоическим и платоническим оттенком, то есть нео­платоническим, поскольку стоическая мораль была усвоена неоплатонизмом к концу античности.

Духовное совершенство, к примеру, описывается со­вершенно стоическим образом, как преобразование воли, которая отождествляется с божественной волей. Мы это находим у Дорофея Газского: «Тот, у кого нет собственной воли, всегда делает что хочет; в связи с этим, действительно, у него нет собственной воли, все, что происходит, удовлетворяет его, и он постоянно со­здает себе свою волю, ибо он не хочет, чтобы вещи были, как он их хочет, но он хочет, чтобы они были так, как они суть» 82>. Недавние издатели Дорофея Газ­ского сравнивают этот текст с текстом Руководства Эпиктета: «Не стремись к тому, чтобы события были как ты хочешь, но ты должен хотеть, чтобы события были, как они происходят, и ты будешь пребывать в ясности разума» 83).

Духовное совершенство также представляется, как apatbeta, как полное отсутствие страстей, что является стоической концепцией, заимствованной неоплатониз­мом. У Дорофея Газского она является как раз резуль­татом отделения собственной воли: «Отделяя свою волю, мы добиваемся отрешения (aprospatheiд) и от от­решения мы приходим с Божьей помощью к ара-theia»84). Заметим мимоходом, что в данном контексте средства, рекомендуемые Дорофеем Газским для отде­ления воли, совершенно идентичны упражнениям по самообладанию философской традиции: Плутарх, на­пример, советует для исправления любопытства не чи­тать эпитафии на могилах и не смотреть к соседям, и отворачиваться от уличных зрелищ 85>. Точно так же Дорофей советует не смотреть туда, куда мы хотели бы, и не спрашивать у повара, что он готовит, и не при­соединяться к беседе 86). Именно это Дорофей называ-

ет отделением воли. Но именно у Евагрия ясно пред­ставляется, в какой степени христианская apatheia мо­жет быть тесно связана с философскими концепциями. В Praktikos Евагрия мы находим следующие определе­ния: «Небесное царство — это apatheia, сопровождаемая настоящим знанием сущностей» 87). Такая формула, если мы попытаемся комментировать ее, показывает, какая дистанция разделяет эти спекуляции от евангель­ского духа. Мы знаем, что евангельское послание за­ключалось в объявлении эсхатологического события, названного «Небесным царством», или «Царством Бо-жиим». Евагрий начинает с того, что он различает эти два выражения и толкует их в очень особенном смыс­ле. Развивая оригеновскую традицию 88), он считает, что эти два выражения обозначают два внутренних состоя­ния души, а если еще точнее, два этапа духовного рос­та: «Царство Небесное есть без-страстие души (apatheia), совокупное с истинным ведением сущих. <...> Царство Божие есть ведение Святой Троицы, сосуществующее и распространяющееся вместе с [внутренним] устрое­нием ума, а также выходящее за пределы нетления его» 89). Здесь различаются два уровня знания — знание сущих, знание Бога, и мы замечаем, что такое различие в точности соответствует разделению частей филосо­фии, которое хорошо знал Ориген, но также засвиде­тельствованное в платонизме, по крайней мере, начи­ная с Плутарха 90). В этом разделении имеется три эта­па, три уровня духовного роста, соответствующие трем частям философии. Эти части философии — этика, или «практика», как говорит Евагрий, физика и теоло­гия. Этика соответствует первому очищению, физика соответствует окончательному отделению от чувствен­ного и созерцанию порядка вещей; теология, наконец, соответствует созерцанию принципа всяких вещей. В схеме Евагрия этика соответствует praktмke, физика «небесному царству», несущему в себе «настоящее

знание сущих», теология «Царству Божиему», которое есть познание Троицы. Но в соответствии с неоплато­ническими систематизациями, эти степени также соот­ветствуют степеням добродетели. Согласно Порфири-ю 91), душа начинает, благодаря политическим доброде­телям, преобладать над страстями при помощи metrмopatbeia, потом она возвышается до уровня катарсических доб­родетелей; последние начинают отделять душу от тела, но пока еще не полностью: это начало apaнheia. И толь­ко на уровне теоретических добродетелей душа дости­гает полной apatheja и совершенного разделения с те­лом. Именно на этом уровне душа созерцает сущности, которые находятся в божественном интеллекте92). Этот уровень, где имеется apatbeia и созерцание сущно­стей, соответствует «царству небесному» Евагрия. На этом уровне, согласно Евагрию, душа созерцает много­образие природ (отсюда слово «физика»), природ (phy-sets), недоступных пониманию, и других природ, чув­ственных в их логосах 93). Дальнейший этап, который в основном относится к поэтическому порядку, представ­ляет собой созерцание самого Бога. Таким образом, Евагрий может резюмировать свою мысль следующим образом: «Христианство есть учение Спасителя нашего Иисуса Христа, состоящее из деятельного, естественно­го и богословского [любомудрия]» 94>.

Независимо от этого теоретического построения, apatheia играет главенствующую роль в монашеской ду­ховности. Она там приобретает такую ценность, кото­рая тесно связана с ценностью мира души, отсутствия забот, amerimnja 95) или же tranquilinas 96>. Дорофей Газ-ский 97) без колебаний заявляет, что мир души столь ва­жен, что нужно, если это необходимо, отказаться от того, что мы предпринимаем, чтобы не утратить его. Этот мир души, эта tranquilinas animi была центральной ценностью философской традиции 98).

Мы видели, что у Порфирия apatheia проистекала из отделения души по отношению к телу. Здесь мы подхо­дим к философскому упражнению par excellence. Пла­тон говорил: «Но это так и называется смертью — осво­бождение и отделение души от тела? <...> Освободить же ее <...> постоянно и с величайшей настойчивостью жела­ют лишь истинные философы, и в этом как раз и состоят философские занятия...» 99). В VII веке мы все еще нахо­дим отзвук этого слова у Максима Исповедника: «В соот­ветствии с философией Христа, сделаем же из нашей жизни упражнение в смерти» 100). Но он сам лишь на­следник богатой традиции, постоянно отождествляв­шей христианскую философию и упражнение в смерти. Мы находим ее еще у Климента Александрийского 101), который понимает это упражнение в смерти в совер­шенно платоническом смысле: нужно отделять духовно душу от тела. Совершенное знание, гнозис, есть некото­рый род смерти, отделяющий душу от тела, продвигаю­щий ее к жизни, полностью посвященной Благу, и позво­ляющий ей усердно заниматься созерцанием подлинных сущностей при помощи очищенного духа. Ту же самую тему мы вновь находим у Григория Назианзина: «Жить, делая из этой жизни, как говорил Платон, упражнение в смерти, и отделяя от нее поелику возможно душу от тела, чтобы разговаривать, как он» 102). Это «практика философии». Что касается Евагрия 103), он изъясняется в очень близких к Порфирию терминах: «Отделить тело от души есть удел только того, кто их соединил; но отде­лить душу от тела принадлежит только тому, кто желает добродетели. И в самом деле, наши Отцы называют, в ча­стности, анахорез (то есть монашескую жизнь) упраж­нением в смерти и бегством от тела». Здесь мы опять хорошо видим, что это платоническое понятие бегства от тела, которое также соблазнит молодого Августина, есть элемент, который добавляется к христианству, но

не составляет его принципиальной сущности и ориен­тирует всю его духовность в довольно необычном направлении.

Наши рекомендации