Проблема символа в свете философии культуры 9 страница
Речь, стало быть, идет о сравнении, подобии, мимическом воссоздании, и этот принцип действенен как в научной сфере, так и в мифической. Говоря о мифическом персонаже, следует строго различать предмет сравнения и само сравнение в образной форме его. Предмет-реален; реальность эта проецируется на сознание и моделируется сознанием в специфической имагинации. Реальность здесь именно воображена, сама по себе она безобразна, непредставима. Безобразно ведь и любое понятие, обобщение, скажем, понятие "стола", и тем не менее оно не перестает быть от этого реальным, хотя реальность его иная, чем реальность конкретной вещи "стол", за который садятся, на" котором обедают, гладят и т. д.; она-не реистична, а логична. Мифический образ есть специфическая модель, конструкция, во-ображающая безобразное; смешение обеих сфер, прямой перенос характеристик модели на объект порождает безобразное насилие над смыслом в любом срезе этого смысла: философском, здравом, попросту житейском. Изображение Солнца с чертами лица на детском рисунке есть нормальное проявление фантазии; идентификация этого "солнца" с Солнцем-собственно у некоторых взрослых-признак душевного растройства. При этом следует заметить, что возможности моделирования неограниченны и именно специфичны. Специфичность эта может быть фантастической, неправдоподобной с обычной точки зрения; она может быть олицетворением или геометрическими фигурами энных измерений; выяснение этих "специй"-дело надлежащих культурных дисциплин. Но здесь возникает другой вопрос: о какой же реальности брейгелевских или босховских персонажей может идти речь? Обыденное сознание наверняка "суеверно" отшарахнется от этого вопроса. Но дело науки-"не осмеивать, не огорчаться и не клясть, а понимать" (Спиноза). И мы ответим: о самой привычной для обыденного сознания реальности идет здесь речь: ну, скажем, о болезнях, или дурных наклонностях, или о таких, например, знакомых явлениях, как зловоние, тошнота и т. п. [20] Оказывается, не только медицина, психология, физиология занимаются этими фактами, но и мифологии они не чужды вовсе. Разница-в моделировании, в символизации, так что в одном случае зловоние выступает как химический процесс, скажем, распада живых тканей, а в другом случае оно же моделируется мифически. персонифицируясь в беса, черного, как сажа, и с копытцами. Атрибуты физической реальности здесь суть не что иное, как средство сигнализации непредставимой, качественно иной реальности; говорим же мы "черный замысел", хотя замысел, как известно, внецветен. На переживание его именно таково, и для выражения своего это переживание ищет аналогии, подобия, символа; черный цвет, сажа представляются ему наиболее удачным аналогом, и оно "заимствует" их в качестве формы, способа, приема выражения, а не субстанциональной характеристики. Какой же "подвиг веры" или паралич смысла должен охватить сознание, субстанционализирующее прием и гордящееся верой в абсурд! И какая же ленность и суеверность мысли нужна для того, чтобы за условностью приема ликвидировать саму безусловность!
Здесь возникает ряд вопросов, могущих при одностороннем подходе породить множество кривотолков. Есть ли аналогия только аналогия или в основе ее лежит гомология? Какова логическая значимость ее? Исчерпывается ли сходство лишь внешними признаками или в нем наличествует и внутренняй связь? Естественна ли эта связь (physei) или условна (thesei)? Размышление над этими вопросами без учета логической и сущностной структуры явления часто приводило философов к агностицизму, и субъективному идеализму; мы видели уже reductio ad absurdum этой тенденции, философию "как если бы" Файхингера.
Важно учесть: логический пафос модели-закон. Моделируя мир в символических формах, человек осваивается с ним, осваивает его вплоть до управления явлениями. Модель, образованная по сходству, может быть развита, усложнена, очищена от несущественных моментов и доведена до момента необходимости. Всякое явление само по себе представляет собою сложное сращение существенного и несущественного, главного и побочного, необходимого и случайного, т. е. само протекание его стоит в зависимости от ряда признаков, которые и делятся на существенные и несущественные. Скажем, без признака а явление не могло бы иметь места; признак в решительно изменяет его; изменения, вносимые признаком с, малозначительны и незаметны, тогда как признак d мог бы и вовсе отсутствовать без ущерба для процесса и в этом смысле случаен. Нам явлен, стало быть, некий комплекс abcd в конкретном и сложном сцеплении необходимых и случайных элементов. Модель повторяет этот комплекс в опыте, строит, так сказать, опытное подобие его, не отличая поначалу необходимое и существенное от побочного и случайного. Но опыт-не теория, стабилизируемая в догмат; опыт текуч, повторяем, многопутеен. Внимательное наблюдение фактов меняет, дополняет, очищает его и строит все новые и новые модели. Отбрасывая несущественное и влекомая тенденцией к необходимому, модель приближается к закону. И по мере приближения она может постепенно утрачивать, столь присущие ей поначалу признаки внешнего сходства; ведь приближение это есть углубление в явление и, стало быть, удаление от внешнего вида его. Но поверхностный взгляд видит тут одно удаление, не понимая, что удаление это-удаление от несущественного и случайного; угасание внешнего сходства приводит к поспешному умозаключению о произвольности модели, в результате чего имеет место коронация фикции: разыгрывается сказочка Андерсена о восторгах перед несуществующим платьем короля.
Аналогия, по мере углубления в предмет и приближения к его закону, может обнаружить лежащую в своем основании гомологию. Это значит, что сходство фундируется сродством. Модель в таком случае является порождающей моделью: здесь она научна. В ней исчезает столь свойственное всякой метафизике различение между внутренним и внешним; выясняется, что внешняя связь есть выражение внутренней, а внутренняя-внешней. Удаление от внешнего сходства приводит таким образом к осмыслению и объяснению самого этого сходства. Мифические фантасмагории осмысливаются в строгом научном знании.
Модель, стало быть, выступает здесь не просто как подобие реальности, но как необходимое подобие ее. Такая модель и может быть названа символом. В нем закон явлен не как абстракция, а как наглядный, зримый факт. В нем исчезает метафизический дуализм между внешним и внутренним, между явлением и сущностью; сущность всегда здесь явлена, а явление всегда сущностно, и при этом в зримой, наглядной форме. Возьмите бумажную ленту, сверните ее в круг и, перекрутив один раз какой-либо из концов ее, склейте его с другим концом. Вы получите классический образец односторонней поверхности, называемой в математике листом Мёбиуса:
Если, начать красить это кольцо в какой-либо цвет, то можно, не отрывая руки и не переходя через его границы, покрасить все кольцо этим цветом. Внешнее здесь-внутреннее, а внутреннее-внешнее, и явлен этот изумительный принцип не отвлеченно логически, а во всей наглядности. Именно такова диалектика формы и содержания в символе. Подвижная форма всегда есть и содержание; можно, конечно, различить на листа Мёбиуса внешнее и внутреннее; для этого достаточно онеподвижить восприятие и зафиксировать две лишь точки. Но кольцо не есть сумма точек; оно - текучесть линии, являющее нам единство формы и содержания, морфемы и метаморфемы. Символ, стало быть, мы можем назвать идеей, зримой в факте. Переходя от этой общей характеристики к ее специфическим проявлениям, т. е. к процессу символизации, следует заметить, что здесь мы имеем дело с градацией методов, строящих нам иерархию символических форм, и что формы эти не всегда выражают природу символа в совершенстве. Мы говорили уже о модальности символа, о трояком способе явленности его: символ как возможность, символ как действительность, символ как необходимость. Символизация и зиждется вся на этих трех модусах; всякая форма, специфицирующая реальность, символична потенциально или актуально. Предел градации, или норма символа, дан нам в аподиктичной актуальности: там, где действительность символа есть в то же время и необходимость.
И поскольку справедливо мнение, что предел этот чаще всего и по преимуществу явлен в искусстве, что именно художественное творчество дает нам наиболее яркие виды его, мы обратимся не к искусству, а к научному творчеству для конкретного подтверждения вышесказанного. Выбор наш обусловлен тремя моментами. Во-первых, сравнительно малой обращенностью именно к этому аспекту научного творчества. Во-вто рых, глубокой поучительностью примера: символ здесь явлен не как "Dichtung", а как "Wahrheit", причем как научная, строгая правда. И наконец, в третьих, отсутствием границы между наукой и искусством; наука здесь переходит в искусство, как на листе Мёбиуса.
Символ в свете учения Гёте о прото-феномене
Мы возвращаемся к словам Гёте, с которых начали наше исследование: "Самое высокое было бы понять, что все фактическое есть уже теория: синева неба раскрывает нам основной закон хроматики. Не нужно только ничего искать за феноменами. Они сами составляют учение". Глубочайшее это высказывание, импульсирующее всю деятельность Гёте-поэта, мыслителя, ученого,-ставит нас перед основным понятием естественнонаучного метода Гёте, понятием прото-феномена, прояснение которого теснейшим образом связано с прояснением конкретной природы символа.
Странно сложилась судьба этого слова, как странно сложилась судьба и его создателя. Великий поэт Гёте как-то перевесил, затемнил, вытеснил великого естествоиспытателя Гёте. Имя его, фигурирующее во всех историях литературы, отсутствует во многих историях философии, наук; еще случается, что отдельные авторы говорят о нем как о предтече множества открытий в биологии, анатомии, оптике, физике, физиологии, метереологии, геологии, зоологии; еще случается, что. говорят о нем как о создателе сравнительной анатомии, современной морфологии растений, физиологической оптики, понятия гомологии, морфологического типа, метаморфоза, идеи ледникового периода и т. д. и т. д.-все же нестройный хор этих голосов не перевешивает чашу весов; голоса эти остаются приглушенными, хотя и принадлежат они таким людям, как братья Гумбольдты, Ж. Сент-Илер, Иоганнес Мюллер, Э. Геккель, К. А. Тимирязев, В. И. Вернадский, В. Гейзенберг.-"Гёте представляет, быть может, единственный в истории человеческой мысли пример сочетания в одном человеке великого поэта, глубокого мыслителя и выдающегося ученого. "Его здоровый и свободный or предрассудков ум, совмещающий всю полноту культуры своего времени" (Гельмгольц), не только был от крыт для всех завоеваний современной науки, но и двигал ее вперед, т. е. обнаруживал в ней такую же творческую деятельность, как и в области поэзии", писал К. А. Тимирязев [1]. "Это был мудрец, а не философ, мудрец-естествоиспытатель", отмечал В. И. Вернадский [2]. Может, в этом и следует искать причину его странной судьбы? Как знать! Естествоиспытатель, великий или малый, займет свое место в истории естествознания; куда же отнести мудреца? Мудрец, он ведь очень неуютен, неуживчив, неанкетен; негде ему прописаться; отовсюду гонит его, почтительнейше склоняя головы. Когда однажды Наполеон спросил у одного из своих маршалов, что скажут люди, по его мнению, после его, Наполеона, смерти, и когда маршал этот разразился скорбно-величественной тирадой о несчастьи, которое постигло бы мир, он прервал эту тираду и сказал: "Все это ерунда! Они скажут "Уф!"
Таким вот "Уф!", вздохом облегчения по поводу "случая Гёте" стало отнесение его к сонму великих поэтов. Поэзия стерпит то, чего не стерпит биология Отношение к творцу "Фауста" давно уже стало мерилом культурного сознания. Таково ли отношение к творцу "Учения о цвете"? Послушаем самого Гёте. "Все, что я сделал как поэт, отнюдь не наполняет меня особой гордостью. Прекрасные поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и, конечно, будут жить после меня. Но что я в мой век являюсь единственным, кому известна правда в трудной науке о цветах,-этому я не могу не придавать значения, это дает мне сознание превосходства над многими" [3].
Здесь-оставим комментарии. Углубившийся в "Учение о цвете" знает, что учение это-плод всей жизни Гёте-ни в чем не уступает "Фаусту", тоже плоду всей жизни. И если в "Фаусте" мудрец глаголет нам художественными символами, то здесь исследует он символ как таковой, не абстрактное понятие символа, но конкретную жизнь его в природных явлениях.
Больше чем кто-либо другой-до Маркса!-понял Гёте и целиком охватил роль практики, деятельности, действенности в судьбах мироздания. Человек-не только мыслящее, но и действующее существо: таков девиз и лейтмотив всего его творчества. "Моим пробным камнем для всякой теории остается практика".-"Если спросят: как лучше всего надлежит соединить идею с опытом, то я ответил бы: практикой".-"В науке также нельзя, в сущности, ничего, знать, а надо всегда делать".-"Теория сама по себе ни к чему. Она полезна лишь поскольку дает нам веру в связь явлений".-"Кто не доверяет своим чувствам, тот дурак, который неизбежно превратится в умозрителя" [4].
Мы говорили о странной судьбе прото-феномена. Чему только не подверглось это слово в головах не доверяющих своим чувствам людей! Не говоря уже об образцовом непонимании текстов, где ясно, черным по белому сказано об отличии феномена и типа (а Эмилий Метнер, поклонник и "защитник" Гёте, упрямо твердит: "Прото-феномен, например, перворастение") [5], что сказать о тьме всевозможных интерпретаций, где прото-феномен отождествлялся с платоновской "идеей", с кантовским "предельным понятием", с гегелевским "абсолютом", с ницшеанской "белокурой бестией"!... Остается, вглядываясь в эту тьму, повторить вместе с Гёте: "Нет ничего труднее, чем брать вещи такими, каковы они суть на самом деле" [6]. По-видимому, и здесь безошибочно сработал неосознанный стереотип: поскольку создатель термина-поэт, термин не может быть чисто научным; в нем обязательно есть что-то интуитивно-наитийно-сновидческое, умопостигаемое, таинственное.
Стереотип этот был Гёте известен; ему не раз приходилось сталкиваться с ним. Но для него у Гёте всегда наготове либо осторожная маска ("Если одаренный, человек,-с горькой иронией констатирует он в "Поэзии и правде",-достойным творением привлечет к себе вниманье публики, будет сделано все, чтобы помешать ему еще раз создать нечто подобное") [7], либо же ушат холодной воды ("Бог наказал тебя метафизикой,- пишет он своему другу, философу Якоби,-всадив ее тебе, как кол в тело, меня же, напротив, благословил физикой") [8]. Обращение с текстами Гёте-задача сложная и безысходная для исследователя, пытающегося искать мировоззрение Гёте лишь в текстах его. Тексты эти, почти все, написаны, как признавался Гёте, по поводу, по случаю, и в таком виде они явят исследователю "легион" ликов Гёте, непримиримых никак. Про-тиворечивейшим существом будет выглядеть Гёте такому исследователю: "политеистом" и "монотеистом", "идеалистом" и "реалистом"; кантианские цитаты будут изничтожаться цитатами антикантианскими; Гегель и Шопенгауэр-такие враждебно разные во всем-согласно сойдутся в Гёте, находя у него соответственно "гегелианские" и "шопенгауэрианские" цитаты; Геккель будет ссылаться на Гёте в поддержку Дарвина, а Йессен- в опровержение его. В Гёте примиримо непримиримое: Гёте, спасающий Гретхен в "поэзии" и подписывающий ей смертный приговор в "правде"; Гёте, специально выискивающий в Сицилии следы Жозефа Бальзамо, известного в миру как граф Калиостро, и Гёте, стреляющий в призрак французского гренадера на поле бывшего иенского сражения, с целью доказать своим перепуганным спутникам, что это-именно призрак; Гёте, вчевиднейший любимец и баловень судьбы, о котором с завистью пишет Фридрих Геббель, и Гёте, на склоне лет сказавший Эккерману: "Успокойтесь, я не был счастлив; если сосчитать все хорошие часы моей жизни, то я был счастлив не больше четырех недель"; Гёте, одинаково важный для таких несовместимых людей, как, скажем, Плеханов и Шпенглер,-нет сомнения, что исследователю останется спастись от "мыслителя" Гёте в Гёте-"поэте", чтобы сохранить себе и читателям Гёте-"идола" в образе и подобии гипнотизирующей абстракции "великого человека вообще".
Необходимо, стало быть, идти не от частного к целому, а от целого к частному. "Voilä un homme!"-"Вот человек!"-такими словами приветствовал Гёте Наполеон при первой их встрече. "Этот поэт-единственный истинный человек", сказал о Гёте Шиллер [9]. "Смысл и значение моих произведений и моей жизни-это триумф чисто человеческого".-"Что такое я сам? Что я сделал? Я собрал и использовал все, что я видел, слышал и наблюдал. Мои произведения вскормлены тысячами различных индивидов, невеждами и мудрецами, умными и глупцами; детство, зрелый возраст, старость-все принесли мне свои мысли, свои способности, свои надежды, свою манеру жить; я часто снимал жатву, посеянную другими, мой труд-труд коллективного существа, и носит он имя Гёте" [10].
Понять Гёте, понять его физику, которую он решительно противопоставляет всякой метафизике, и понять вместе с тем прото-феномен, ставший краеугольным камнем этой его физики, значит исходить из чисто человеческого смысла его деятельности. Что значит "чисто человеческий", по Гёте? Значение этих слов не абстрактно-гуманное, не патетически-нравственное. Есть в них и конкретно-гуманный, умудренно-нравственный смысл, но нас в данном случае интересует не это. Слова эти прохвачены глубоко научным смыслом. В наше время, время дискуссий и точек зрения, споров и разногласий по поводу проблемы "человечности науки", право, стоило бы вспомнить Гёте, для которого сама проблема эта-досужий плод абстрактных умствований, ибо понятие науки он не мыслит вне понятия человечности, как и подлинную человечность не мысли г вне науки,-они для него неразрывны. Опыт для Гёте- любование явлениями природы, и вовсе же он не пытка. "Если естествоиспытатель хочет отстоять свое право свободного созерцания и наблюдения, то пусть он вменит себе в обязанность обеспечить права природы. Только там, где она свободна, будет свободен и он. Там, где ее связывают человеческими установлениями, он будет связан и сам" [11]. Наука, гуманнейшее из средств, выродилась-таки в уродливейший сциентизм, бесчеловечие; западная культура XX века явила удивительное зрелище тяжбы между сциентистами и экзистенциалистами; бессердечной голове было противопоставлено безголовое сердце. Тяжба эта пролилась в жизнь сотнями увесистых трактатов, одна половина которых проклинала знание именем человека, а другая половина жертвовала человеком во имя знания. Причем заведомо проблема переносилась и теми и другими а плоскость нравственности; предполагалось, что человечность науки-если таковая вообще возможна-есть исключительно нравственная проблема, ибо говорить о человечности самой научной сферы, самой методологии наук считалось бессмысленным. На кого только не ссылались сциентисты в защиту и оправдание своих позиций! Целая косорта .великих мужей науки от Коперника до Эйнштейна заслонила собою вековые достижения наук, которым угрожала другая когорта великих мужей, поборников "души человеческой", от Августина до Кьеркегора. Характерно, что ни там, ни здесь не было Гёте; он отсутствовал, как отсутствовал и другой "энигм" европейской культуры-Леонардо да Винчи. Сциентистам претила человечность Гёте. Один из них, английский физиолог Шеррингто.н, зачеркивает в этой связи все естествоведение Гёте в брошюре, насчитывающей 50 страниц [12]. Экзистенциалисты не могут простить Гёте науку, и вот один из них, "крупнейший", как назвал его буржуазный XX век (обладающий, несомненно, своим эталоном для подобных явлений), Ортега-и-Гассет обрушивается на Гёте, воссоздавая небезызвестную крыловскую аллегорию. "Наилегчайшее занятие относительно чего-либо,-этим заявлением открывает он свой "поиск Гёте изнутри",-написать о нем книгу. Пережить его-вот что трудно" [13]. После такого "открытия" нас не удивят результаты "поиска". Что вменяется Гёте в вину его "человеколюбивым" потомком? Ну конечно же, все та же "притча во языцех"-символизм. Научность Гёте-мыслителя "делает его стерильным с точки зрения запросов современного человека" [14].-"Гёте, как человеку, живущему иной жизнью, чем своей, выживающему самого себя, надлежало оправдать себя перед собой... Отсюда миф символизма" [15]. К чему приводит этот миф? "Гёте заканчивает свой путь отсутствием нужды в реальности, и-как для Мидаса все превращалось в золото-так для Гёте все испаряется в символ. Отсюда необычные квази-любовные дела его зрелых лет... Стоит только принять идею, что жизнь есть символ, как все без различия становится благим: переспать с "Кристельхен" столь же хорошо, как и-в "идеально-пигмалионовом" смысле-жениться на статуе на Palazzo Caraffa Colobrano. Но судьба как раз противоположна "всеблагости" символизма" [16]. Что же предлагает Ортега "современному человеку" взамен символизма? "Нет сомнения, что мы должны непрестанно жить с идеями, но мы должны прекратить жить из наших идей и должны научиться жить из собственной безжалостной, непреложной судьбы. Нашей судьбе надлежит определять наши идеи, а не наоборот" [17].
Гёте как-то сказал: "Нет ничего страшнее деятельного невежества" [18]. Мы не намерены отнести эти слова к Ортеге как таковому, во всем диапазоне его "крупной" деятельности. Но в данном случае характеристика фактически совпадает и ему не избежать ее. Его "поиск Гёте" результируется невежеством, приобретшим активность; нет ни слова правды в нем. Может, и в самом деле пережить труднее, чем написать книгу; Ортеге написалась она легче обычного. И все-таки он клевещет на себя, уверяя, что написать о Гёте-легчайшее занятие, ибо гораздо легче было ему не прочитать Гёте. Легкость непрочтения оскалилась легкомысленной гримасой афоризмов, настолько деятельных, что бестактно сующихся в личную жизнь и устраивающих там обыск под прикрытием "ордера" экзистенциалистской "заботы" о личной жизни. Что, кроме пугающей хлопушки "судьбы", этого самого ходкого символа экзистенциальной философии, останется в "поиске" Ортеги, если вычесть из него деятельное невежество!
Но Ортега-симптом, как симптом и брошюра Шеррингтона. И симптом-третье: оба они, столь непримиримые во всем, сходятся в отрицании Гёте.
В чем корень отрицания этого? Голова, оторванная от сердца, не хочет "столкнуться" с сердцем, оторванным от головы. Натрий и хлор не ищут пресуществления в соль, оставаясь ядами. Отсюда-либо отрицание, либо перекройка на собственный лад. Прото-феномен становится "категориальным пределом"; "наивный при-родовоззритель" Гёте усаживается у ног "мудрого" Канта [19].
Оставим это и пусть сами факты говорят за себя. Гёте, не систематизировавший никогда своих воззрений, оставил многочисленные записи, сжато и зачастую афористически передающие важнейшие наблюдения его и мысли о природе. Так обстоит дело и с прото-феноменом; прочитать о нем где-нибудь у Гёте "раз и навсегда"-задача бесплодная; он фигурирует повсюду, явно или скрыто, никогда не оплотняясь в отдельный параграф. Ситуация эта, крайне усложняющая "структуралистское прочтение" Гёте, имманентно оправдана и, более того, очень характерна для мысли Гёте: не к законченной теории стремилась эта мысль, а к бесконечному опыту. "Природа отдается не каждому,-заметил однажды Гёте в беседе с Эккерманом.- Наоборот, по отношению ко многим она держится как игривая молодая девушка, привлекающая нас тысячью прелестей, но в тот момент, когда мы мним, что схватили ее и овладели ею, она ускользает из наших рук" (2 августа 1831 г.). Теория и остается с пустыми руками;опыт не тешит себя иллюзиями, он знает, что "от заблуждения можно исцелиться только блужданием" [20], что "первым и последним в человеке да будет деятельность" [21].
Излагать учение о прото-феномене мы будем максимально придерживаясь текстов Гёте. Выбор источников ограничен в основном статьей "Опыт как посредник между объектом и субъектом", заметкой "Опыт и наука", "Учением о цвете", перепиской с Шиллером и "Изречениями в прозе". В них прото-феномен выявлен наиболее ясно и доступно. В ходе изложения мы будем пользоваться и другими источниками в свободном пересказе" чтобы не загромождать повествование множеством цитат.
Основное правило метода Гёте: не примышлять ничего к явлениям, но дать им возможность самим обнаружить себя. Теория, по Гёте,-это обыкновенно результат чрезмерной поспешности нетерпеливого рассудка, который хотел бы избавиться от явлений и подсовывает поэтому на их место образы, понятия, а зачастую даже одни слова. Между тем свободное и непредубежденное наблюдение связано именно с конкретностью явлений, которая открывает ему троякое понимание феномена. Во-первых, это-эмпирический, феномен, который подмечает в природе каждый человек и который, во-вторых, возвышается экспериментами до научного феномена, когда его представляют при иных обстоятельствах и условиях и в более или менее удачной последовательности, чем он был вначале. В аспекте , нашей проблемы можно сказать, что эмпирический феномен, т. е. объективная природа, отражаясь в на-шем сознании, превращается при известных условиях о научный феномен, т. е. символическую картину природы. Прежде чем перейти к третьему феномену-а он и есть прото-феномен,-сосредоточим внимание на первых двух.
Эмпирический феномен, подмечаемый в природе каждым человеком, является материалом для феномена научного. Сам по себе он еще ни о чем не говорит наблюдателю, будучи первоначальной и неорганизованной стадией опыта. Человеку присущ естественный способ смотреть на вещи и судить о них в отношении к самому себе. Вещи ему нравятся или не нравятся, полезны для него или вредны, привлекают его или отталкивают; при всей необходимости и легкости такого способа человек все же подвержен при этом множеству заблуждений. Другое дело, если он, импульсируемый склонностью к познанию, наблюдает вещи сами по себе, безотносительно к своему удовольствию или неудовольствию. Тогда ему начинает открываться нечто в высшей степени замечательное. Он обнаруживает, что факты живут своей жизнью; состояние одной вещи вытекает из состояний другой; вещи взаимосвязаны, обусловлены, изменчивы, движимы какими-то закономерностями. Простейшие эксперименты выявляют уже простейшие закономерности; овладев ими, наблюдатель идет дальше путем усложнения экспериментов и упорядочения их. Появляется обобщение, классификация, система; вырастает наука, и эмпирический феномен пресуществляется в научный.
Тут выступает необходимость логического философского осмысления этого процесса. Возникает вопрос: "как возможно...". Как возможно научное знание? Как возможен Лейбниц в функции открытия дифференциального исчисления? Как возможен Ньютон в функции создания механики? Метафизический рационализм не ведает еще всей глубины и новизны вопроса; он пребывает в спячке относительно решающих вопросов мировознания. Опираясь на априоризм, он нисколько не утруждает себя выяснением природы самого априоризма в продолжает свято и безукоризненно соотносить этот априоризм с самим Абсолютом, пока на пути его не появляется бесцеремонный скептицизм, чтобы в лице Давида Юма нанести убийственный удар всякой метафизике. Причинность, это "восьмое чудо" света, альфа н омега научного познания мира и философского знания об этом познании, причинность, о которой Демокрит сказал как-то, что за понимание ее он отдал бы Корону Персии, разоблачается Юмом как махинация; с нее срываются царственные облачения, возложенные на нее веками мыслительных усилий, и за облачениями этими обидно является взору элементарная привычка. Но молоток Юма, сносящий головы старых сидолов рода, пещеры, рынка и театра", вызывает землетрясение в Кенигсберге и пробуждает от "догматической дремоты" Канта, которому предстоит теперь ответить на им же самим гениально поставленный вопрос: "как возможно...".
Ответ Канта на контроверсу "Вольф-Юм" гласит: ниВольф, ни Юм. Ни онтологизм, ни психологизм. Наука познает не сами вещи (абсолютное). Но она не есть r иллюзионизм. Что же такое она? И как она возможна?