О пользе и вреде «Опыта»

Посвящается Оливье Сегюре

В сверкании длюсь. Рене Шар

Философия Франции переживает не лучшие времена: после кончины Мишеля Фуко в июне 1984 года вся история французской мысли представляет собой череду громких смертей — Жиль Делез, Жан-Франсуа Лиотар, Пьер Клоссовски, Морис Бланшо, Жак Деррида, Поль Рикёр, Филипп Лаку-Лабарт. Прискорбно, но ясно: уходит целая эпоха, в которой все эти мыслители, а также те, что перестали быть немногим раньше — Ролан Барт и Луи Альтюсер, — составляли то, что следует считать ведущей движущей силой европейской философии второй половины XX века или, если воспользоваться формулой Алена Бадью, остающегося, вместе с Жаком Рансьером и Жак-Люком Нанси, «последним из могикан» вымирающего на глазах философского племени одним из «основных моментов» французской мысли ушедшего столетия. «Конец света, всякий раз единственный в своем роде» — так озаглавил Жак Деррида одну из предсмертных своих книг, где были собраны его прощальные слова, обращенные к тем из его спутников мысли, что уходили до него.

Вопреки апокалипсическому звучанию, формула Деррида, как и вся его книга, высвечивает едва ли не самую характерную особенность современной французской мысли, заключающуюся в сознании того, что философия, мысль, умственное начинание возможны не иначе как вместе — в строго определенном месте, где сразу же обнаруживается абсолютная неуместность каждой по-настоящему оригинальной мысли, и сообща, то есть в таком сообщении, в котором каждый культивирует свое отличие, свою странность, иногда иностранность. Французскую мысль 60—90-х годов XX столетия отличает, прежде всего, это напряженное бытие в сообществе, своего рода «коммунизм мысли», который, наперекор печальной истории коммунистической идеи в XX веке, остается трансценденталью философии, условием возможности ее существования. Сколь ни разнились бы концепции, сложившиеся в умах отдельных французских мыслителей этого времени, во всех без исключения принимается во внимание мысль Другого, который, даже не будучи в жизни другом, более того, оказываясь порой недругом, предоставляет философу возможность взглянуть на себя со стороны. Сколько ни твердили бы люди об одиночестве, уединении, покинутости или сиротстве творца, философ творит в сообщении с себе подобными, в которых ищет, разумеется, не нарциссического повторения себя, не того же самого, не тождества, но исключительного различия — от себя, для себя, в себе.

В истории культуры часто бывает, что именно из уст другого, часто недруга, приходит именование, посредством которого выхватывается отличительная черта какого-то движения, направления или поворота в творческой жизни. В 1985 году Люк Ферри и Ален Рено, молодые философы неокантианского толка, ставшие сегодня новыми французскими «мандаринами», опубликовали книгу «Мысль 68-го. Опыт о современном антигуманизме», в которой недвусмысленно связывали новаторский характер концепций Бурдье, Деррида, Лакана и Фуко с событиями мая 1968-го, этой «студенческой революцией», всколыхнувшей сорок лет тому назад всю Францию. Многим думающим людям, и прежде всего самим мыслителям, скопом записанным в антигуманисты, такой ярлык пришелся не по вкусу, в основном из-за личных или политических пристрастий, но также и глубоких — принципиальных — разногласий в строе, стиле, проблематике философского мышления. Со временем страсти улеглись и стало очевидным, что если что-то и объединяет разнонаправленные поиски ведущих французских мыслителей 1960—1990-х годов, то именно напряженное внимание к проблеме власти, упорная проблематизация отношения философа к политике. Да, с одной стороны, не что иное, как этот дух, стиль, шарм «мая 68-го» выделяет в глазах внешнего наблюдателя «французского философа как он есть». Но, с другой стороны, для французской мысли этого периода, мысли «экзистенциально-онтологической», мысли «“номадической”, поскольку она не имеет места, деконструктивной, поскольку парадоксальной» (Ж.-Ф. Лиотар), действительно характерен некий революционный напор, своего рода «террор философской буквы», в ломких рамках которого философия мыслит самое себя в непрестанной «распре» с политикой. И то, что в наши дни приоритет французской политики находит выражение в призыве «Покончить с маем 68-го!», лишний раз подтверждает смысловую связь философии и того, что остается событием или призраком оного.

Биография Мишеля Фуко, принадлежащая перу Дидье Эрибона, автора целого ряда биографических исследований о французских мыслителях XX века, а также работ по философии психоанализа, теории гей-культуры и идеологии «новой консервативной революции», была написана под знаком поэтической формулы видного мастера философской лирики XX века Рене Шара — «Развивайте свою непохожесть, свою законную странность!». Творчество французского поэта, чей стих «В сверкании длюсь» Дидье Эрибон выбрал эпиграфом к своей книге, крайне высоко оценивал Мартин Хайдеггер, заметивший как-то, что «философия и поэзия стоят на противоположных вершинах, но говорят одно и то же».

В самом деле, в поэтической формуле легко расслышать отзвук формулы философской, над которой Мишель Фуко бился не только в последние годы, но и всю свою жизнь — речь идет об этой самой «заботе о себе», на которую был направлен грандиозный и оставшийся незавершенным проект «Истории сексуальности» и в которой, вместе с тем, сосредоточена главная движущая сила того, что следует считать «опытом» философа. Действительно, все работы Фуко, начиная с ранней университетской монографии «Психическое заболевание и личность» (1954) и заканчивая «Историей сексуальности» и курсами в Коллеж де Франс, не были просто книгами, но все без исключения принадлежали к тому роду произведений, которые сам он называл «книгойопытом» [1].

Поясним мысль философа. Книга-опыт никогда не сводится к буквальному, дословному содержанию, сколь богатым или даже неисчерпаемым оно бы ни казалось; в книгеопыте всегда содержится некий остаток, неустранимый никаким, даже самым изощренным толкованием, этот несократимый остаток заключает в себе неизъяснимые в слове боли, тревоги, заботы, в которых рождались слова, строки, параграфы, вступления и заключения, иначе говоря, та «доля неведомого, откуда ведет происхождение всякое произведение» (Морис Бланшо). Самое важное в этой доле то, что в ней осталось от автора, от его индивидуального опыта, ибо, завершив книгу, оставив в ней крупицы себя, он переходит к иным творческим и экзистенциальным возможностям. По завершении книги-опыта автор «умирает», вместе с тем — становится другим, в нем что-то отмирает, в завершенной книге остается частичка его субъективности, а сам автор ищет других возможностей своего «я», обращается к другой книге, погружается в другой опыт. Рассказывая о своем опыте, оставшемся в «Истории безумия», Фуко признавался: «Опыт есть нечто такое, что проделываешь в одиночку, и однако же полностью он осуществим лишь постольку, поскольку выходит за рамки чистой субъективности туда, где другие смогут, не скажу в точности его повторить, но, по меньшей мере, с ним столкнуться или пересечься» [2].

В другом месте, связывая понятие «книги-опыта» с творчеством таких писателей, как Ж. Батай, М. Бланшо и П. Клоссовски, Фуко подчеркивал, что существо такого опыта — в достижении каких-то пределов, краев, за которыми субъект творчества уже не может быть прежним: «Идея опыта-предела, в котором субъект отрывается от самого себя… определяет то, что сколь скучными, сколь научными ни казались бы мои книги, я всегда воспринимал их как прямые опыты, направленные на то, чтобы оторваться от самого себя, помешать себе быть прежним» [3].

Исследование экзистенциального опыта, на котором зиждется книга-опыт, не может быть представлено в виде тривиального биографического описания; рассматривать такой опыт — значит со всем возможным вниманием следовать тем линиям жизни и письма философа, в которых он достигал пределов, границ, концов, где он исчерпывал последние возможности своего существования и языка, доходил до крайности, откуда уже нельзя было двинуться дальше, где он останавливался и возвращался назад, чтобы сначала пройти путь до какого-то другого конца, предела, или, наоборот, где он заступал за опасную грань, буквально во вред себе. Такого рода опыт — постоянное испытание и пытание себя, опыт-пытка. По точному замечанию Фуко, отдаваться такого рода опыту — «значит пытаться достичь той точки жизни, которая как можно ближе к тому, что невозможно пережить» [4].

Как ни парадоксально, но книга Дидье Эрибона, посвященная «предельному опыту» Мишеля Фуко, характеризуется выдержанным чувством меры, что выгодно отличает ее от других, более поздних биографий французского мыслителя, в которых зачастую смакуются иные подробности «обратной стороны» жизни философа. Но самое главное достоинство работы даже не в этом. Биография Эрибона не только представляет нам увлекательную картину жизни и творчества одного из крупнейших мыслителей XX века, но и впервые открывает русскому читателю сложный, многообразный, полифонический ландшафт французской философии, предлагает своего рода карту, путеводитель по тем памятным местам, где формируется французская мысль: начиная с последнего класса французского классического лицея, в котором философия — главный предмет, и кончая Коллеж де Франс, единственным в своем роде образовательным учреждением, основанным королем Франциском I в 1530 году в противовес Парижскому университету.

Главное отличие тогдашнего «Королевского коллежа» — преподавание классических языков и других дисциплин, отсутствовавших в университетских программах той поры. Этот принцип открытости образования и некоторого противостояния университету сохраняется в Коллеж де Франс до сих пор — лекции всех профессоров доступны для всех желающих; слушатели не регистрируются и не получают никаких дипломов; главный принцип преподавания — посвящение любознательных в новейшие достижения современной науки, которое осуществляется ведущими учеными отдельных отраслей знания, избирающимися коллегами в соответствии со строгой процедурой. Кафедра Коллеж де Франс — не рутинная структура, пребывающая в ожидании нового заведующего, а всякий раз новое научное начинание — она создается под определенного замечательного человека и получает название того направления знания, в котором он работает. Так, в 1904 году Анри Бергсон был избран профессором Коллеж де Франс по кафедре современной философии, в 1937 году Поль Валери — по кафедре поэтики; в 1970 году — Мишель Фуко по кафедре истории систем мысли. Избрание профессором Коллеж де Франс — вершина академической и университетской карьеры ученого, предоставляющая ему необычайно ценную возможность преподавать то, что действительно занимает его в настоящее время; вместе с тем — настоящая пучина крайне сложных институциональных отношений с той же Сорбонной и многими академиями, чтимыми французской памятью и мыслью.

Среди этих мест выделяется Эколь Нормаль, настоящий питомник интеллектуальной элиты, в тесных залах которого складывались самые видные умы Франции. В политике — Леон Блюм, Жан Жорес, Ален Жюппе, Жорж Помпиду; в философии — Ален, Луи Альтюссер, Ален Бадью, Анри Бергсон, Жак Деррида, Жан-Поль Сартр; в литературе — Жан Жироду, Жюльен Грак, Шарль Пеги, Ромен Роллан… Не будучи университетом, эта Высшая школа — предел мечтаний любого думающего французского студента, каждого сколько-нибудь выдающегося выпускника французского лицея — многим из них приходится провести за партой еще пару лет, чтобы, пройдя жесткие вступительные испытания, попасть-таки в «святая святых» французской образовательной системы. Эколь Нормаль, вопреки своему названию, учреждение скорее для «ненормальных», по-настоящему одержимых страстью к познанию. Лучшие страницы книги Дидье Эрибона посвящены тяготам и невзгодам молодого Мишеля Фуко в стенах его альма-матер: вкушение ценной духовной пищи сопровождается целым ритуалом, неписаным кодексом сложных отношений между преподавателями, принадлежащими к цвету интеллектуальной Франции, и студентами, многие из которых мечтают встать на преподавательскую стезю. Здесь, в этом месте, закладываются основы «бытия-вместе», в котором важно не утратить своей индивидуальности, развивая себя в сообщении с другими и противопоставляя себя нормализующей системе формирования знания. Отсюда начинают тянуться индивидуальные университетские и академические маршруты, на которых случаются встречи или раздоры учителей и учеников, завязываются дружеские или недружественные отношения, играют страсти и пристрастия. В книге вырисовывается живописная картина французского университета — во всей его красе и со всей его мелочностью — как места формирования французской философии, очага всяческих реформ и центра жесткого сопротивления оригинальным философским начинаниям.

Возвращаясь в заключение к «опыту» Мишеля Фуко, многие перипетии которого заинтересованный читатель найдет на страницах книги Дидье Эрибона, стоит еще раз уточнить, что сколь соблазнительным ни казалось бы подобное сближение, в «заботе о себе» говорит не тривиальный эгоизм, травестии которого заполонили сознание и бессознательное современности, а такое созидание себя, в котором человек, думая исключительно о себе, об управлении собой, своим телом, об «использовании удовольствий», без которых человеческая жизнь просто чахнет, обязывает себя к строгому, «дисциплинарному», режиму отношений с другими, в силу которого последние не просто необходимы, но совершенно неизбывны — во всей своей непохожести, со всеми своими странностями, причудами и прихотями. Должно развивать свои странности — в противном случае человек рискует сгинуть в том «великом заточении», которое обеспечивается самыми разнообразными и все более утонченными, изощренными механизмами подавления, угнетения, господства, которые подстерегают его буквально на каждом шагу — в семье, школе, университете, армии, на рабочем месте, на отдыхе. В противовес политике угнетения должно развивать политику человеческой неповторимости, в рамках которой «забота о себе» подразумевает заботу о других и, следовательно, вызов в отношении всего, что чинит людям препятствия для жизни.

С. Л. Фокин

Предисловие

В смерти не заключено никакой тайны. Нет двери, которую бы она открывала. Она — конец человеческому существованию. После нее остается лишь то, что человек дал другим людям, то, что живет в их памяти.

Норберт Элиас

Есть что-то парадоксальное в намерении написать биографию Мишеля Фуко. Ведь он много раз подвергал сомнению само понятие «автор», отвергая тем самым смысл создания биографического исследования. Когда я начал работать над этой книгой, друзья и близкие Фуко напоминали мне об этом. Но мне кажется, что это возражение, несмотря на его законность, уязвимо. Изучал ли сам Фуко понятие «автор»? Да. Что из этого следует? Он показал, что в нашем обществе оборот дискурсов [5]невозможен вне навязанных им понятий «автор», «произведение» и «комментарий». И ему самому не удалось бежать от общества, в котором он жил: он был приговорен, как и другие, к «функциям», которые описывал. Фуко выпускал книги под своим именем, они связаны с его именем в предисловях, статьях, интервью, выявлявших — этап за этапом — последовательность и динамику исследований; он играл в комментирование, выступая на конференциях, посвященных его работе, отвечая на замечания, на критику, реагируя на неправильное и правильное прочтение его собственных сочинений. Иначе говоря, Фуко — автор. Он создал труды, которые подлежали и подлежат комментированию. И в наше время, как во Франции, так и в других странах, работам Фуко посвящаются семинары, встречи, споры. Его тексты, опубликованные дома и за рубежом, собираются в тома с целью как можно полнее отразить все «сказанное и написанное» им; обсуждается, следует ли печатать то, что осталось в рукописях, выпускаются лекции, прочитанные в Коллеж де Франс [6]… Так отчего же на биографию накладывается запрет? Говорят, что Фуко отказывался рассказывать о своей жизни. Это неправда. Многие сведения рассыпаны по его интервью, к тому же он выпустил в Италии «Colloqui con Foucault» — сборник бесед, большая часть которых посвящена проделанному им интеллектуальному пути. А в 1983 году Фуко сам предложил мне записать с ним новую книгу бесед, более полную и выверенную, в которой ученый рассказывал бы о своем становлении и истоках творчества.

Подлинную причину столь неоднозначного отношения к биографии нужно искать в другом. Она кроется в скандальности, не изжитой и сегодня. Все время, пока я собирал материалы о жизни Фуко, мне неизменно задавали один и тот же вопрос: «А будет ли в этой книге говориться о гомосексуализме?» Многие опасались, что подобные упоминания будут неправильно поняты. Другие удивлялись, что до сих пор на эту тему налагаются какие-то ограничения. Очевидно, что моя книга вызовет противоречивые суждения: кому-то покажется, что я уделил гомосексуализму Фуко слишком много внимания, а другие, напротив, сочтут, что у меня недостаточно пикантных деталей — например касающихся пребывания Фуко в Америке. Что тут сказать? Мне более понятна позиция вторых, но я не хотел бы шокировать первых. Я не пытался лакировать факты. Я не имел намерения вызвать сенсацию. Придерживаться равновесия было нелегко. Мне хотелось избежать как ненавязчивых форм давления, так и цензуры — а она всегда начеку, тем более что речь идет о книге, где творчество, взятое в целом, может трактоваться как бунт против власти «нормальности». Однако разве эксгибиционизм не является формой признания власти вуайеризма? Желая не налететь на этот двойной риф, я решил излагать факты, какими бы они ни были, когда они необходимы для понимания тех или иных событий, того или иного аспекта карьеры Фуко, его творчества, мысли, жизни и смерти. И обойти молчанием то, что относится к запретной территории, существующей в жизни каждого человека. Должен сделать одно уточнение: Фуко много говорил о гомосексуализме в интервью, которые он давал изданиям соответствующей ориентации во Франции и за границей. Пусть те, кто готов напасть на меня за эти «откровения», знают, что они основаны на цитатах и часто являются всего лишь пересказом слов Фуко.

Фуко любил цитировать формулу Рене Шара*: «Развивайте вашу законную непохожесть». Пусть же эта формула станет девизом книги, посвященной Фуко и выросшей из восхищения человеком, чье сияние вот уже тридцать лет озаряет интеллектуальную жизнь Франции и других стран.

Мне предстояло также преодолеть трудности, связанные с собственно биографическими изысканиями. Прежде всего, я столкнулся с препятствиями, неизбежно возникающими на пути любого биографа: угасающая память свидетелей и медлительность, с которой воспоминания всплывают на поверхность во время долгих разговоров и частых встреч. Разные свидетельства образуют противоречащие друг другу повествования, между которыми следует найти точки соприкосновения. Встала также проблема источников — часть документов невозможно было отыскать, другие оказались под спудом в труднодоступных архивах. Чтобы добыть их, пришлось вооружаться тысячью всевозможных разрешений и прибегнуть к услугам неофициальных помощников. Сбор документов, встречи со свидетелями — все это требовало переездов. Книга вела меня из Туниса в Пуатье, из Лилля в Сан-Франциско, из Клермон-Феррана в Упсалу и Варшаву… Она заставляла меня перемещаться внутри весьма многообразного культурного пространства: обращаться то к историку науки, известному профессору Сорбонны, то к главному редактору газеты «Либерасьон»; то к шведскому дипломату, то к кому-то из писателей-авангардистов, то к бывшему главе администрации Елисейского дворца, то к лидеру гошистов из Венсеннского университета и т. д. А затем нужно было сравнить и столкнуть между собой письменные источники и свидетельства людей из круга Фуко — друзей, коллег, студентов, противников.

Но разыскания, касающиеся биографии Фуко, оказались связаны и с особыми трудностями. Он был сложной и многоликой натурой. «Он носил маски, которые то и дело менял», — сказал Дюмезиль [7], знавший Фуко как никто другой. Я не ставил перед собой задачи отыскать истинное «я» Фуко: под одной маской обнаруживалась другая, и я не думаю, что слои маскировки позволяют разглядеть его настоящее лицо. Фуко многолик? У него тысяча обликов, как утверждает Дюмезиль? Да, наверно. Я описал их такими, какими они были мне явлены. Часто они имеют очень мало сходства с тем Фуко, которого я знал в период между 1979 и 1984 годами. Но я старался отстраниться от собственных впечатлений и не отдал предпочтение ни одному из них.

Главное препятствие носило более глубинный и неочевидный характер. Чтобы установить тот или иной факт, нужно было сначала снять слой мифологии, которая настолько приклеилась к Фуко, что порой совершенно заслоняла реальность, встающую за документами и рассказами. Фуко стал публичной фигурой после выхода книги «Слова и вещи», но эта слава очень быстро наложилась на его политическую популярность семидесятых годов. Часто то, что о нем написано, носит отпечаток сложившегося позже образа «философа-борца», который ретроспективно отразился на восприятии личности Фуко в предшествующие годы.

Мне хотелось бы быть правильно понятым: цель этой книги в том, чтобы восстановить исторические факты, соскоблив слои мифологии, но вовсе не в том, чтобы объявить творчество Фуко лишенным новаторской силы и богатства или неплодотворным. Пусть оно предстанет перед читателем во всем его блеске. Труд, который писал Фуко на протяжении сорока лет, имел множество вариантов. Они отброшены или преданы забвению. Они стали ненужными. Они исчезли. Высвободить творчество Фуко из-под власти единственной, возможно, не самой удачной версии не значит повредить ему. Вернуть ему его историю, чтобы показать его многогранность — означает, скорее, придать ему силы.

Когда берешься рассказать чью-то жизнь, поставить точку практически невозможно. Даже после двадцати лет исследований всегда остается шанс открыть что-то новое. Пусть написано десять томов, все равно понадобится еще один, дополнительный. Так, например, оказалось невозможным составить полный список петиций, которые Фуко подписал между 1970 и 1984 годами. Невозможно рассказать обо всех акциях, в которых он участвовал. Клод Мориак [8]посвящает политической десятельности Фуко сотни страниц своего дневника «Неподвижное время», а ведь он был свидетелем далеко не всех интересных эпизодов с участием философа. Невозможно перечислить все лекции, прочитанные Фуко в университетах мира, или же упомянуть все интервью, которые он дал различным газетам и журналам… Я не мог также назвать всех людей, встречавшихся с Фуко — их легион. Часто речь идет об отношениях, в которых не было ничего особенного. Дружба может быть крепкой, но при описании ее мы ничего не добавим к уже известному облику. Конечно, для большого числа людей общение с Мишелем Фуко значило многое. Но, поскольку я писал биографию Фуко, меня прежде всего интересовали те, кто много значил для самого Фуко.

Мне пришлось также произвести отбор событий, текстов и временных отрезков, прежде чем поместить их в эту книгу. Я отдавал предпочтение тому или иному факту, исходя из его значимости — с моей точки зрения. Я брал для цитирования один текст в ущерб другому, поскольку полагал, что он лучше иллюстрирует ход мысли Фуко в определенный период. Или же из соображений его труднодоступности, или же просто потому, что его нет в переводах.

Для каждого периода жизни Фуко я попытался восстановить интеллектуальный пейзаж, на фоне которого его мысль эволюционировала. Очевидно, что философия не может родиться во всеоружии концептов и изобретений в уме одинокого мыслителя. Зарождение и развитие интеллектуального проекта следует прослеживать в теоретической, институциональной и политической плоскостях, в тесной связи с тем, что Пьер Бурдьё [9]называл «полем». Поэтому я попытался объединить и соотнести в этой книге свидетельства философов, чьи пути шли параллельно с карьерой Фуко или пересекались с ней, философов, которые видели, как развертывалась его мысль, которые следили за ее эволюцией: я встречался и подолгу разговаривал — часто не один раз — с Анри Гуйе, Жоржем Кангийемом, Луи Альтюссером, Жераром Лебраном, Жан-Клодом Париантом, Жан-Туссеном Дезанти, Жилем Делёзом, Жаком Деррида, Жюлем Вюйеменом, Мишелем Серром… Многие снабдили меня свидетельствами, рассказами, сведениями и документами: в первую очередь Жорж Дюмезиль, конечно, Поль Вейн [10], а также Клод Леви-Строс, Пьер Бурдьё, Поль Рабиноу, Робер Кастель, Жан-Клод Пассерон, Матье Линдон, Морис Пинье… Я не могу назвать здесь всех, кто помогал мне в создании книги — поскольку в этой книге я хотел представить читателю биографию, составленную из свидетельств множества самых разных людей. Не портрет эпохи, как часто говорят биографы, а наброски эпохи, данные в разных культурных регистрах: Эколь Нормаль [11]в послевоенные годы, французская литература шестидесятых годов, спор о структурализме, среда гошистов после 1968 года, Коллеж де Франс как институт, занимающий особое место в академической жизни Франции, и т. д.

Я был свидетелем и участником многих событий, о которых идет речь в этой книге, но старался не прибегать к повествованию от первого лица. Исключения, кажется, сводятся к двум случаям, и в обоих я сослался также на свидетельства других людей, участвовавших в событиях или располагавших информацией о них.

Эта книга — биография. Я не предполагал анализировать творчество Фуко. И все же интерес к биографии Фуко связан с тем, что он писал книги. Я попытался изложить основные положения главных его трудов, вписав произведения в хронологические рамки, когда они создавались, и старался держаться как можно ближе к тексту, избегая трактовок. Зато я уделил много внимания тому, как принималась каждая книга Фуко критиками и читателями. Восприятие книги — важная часть ее истории. Порой смена восприятий и является ее историей, как это случилось, в частности, с книгой «Безумие и неразумие» [12].

Перед вами история историй: возможно, этот проект ближе, чем может показаться, по духу Фуко, писавшему по поводу Бинсвангера [13]: «Оригинальные формы мысли сами вводят себя в оборот: их история — единственная форма экзегезы, а их судьба — единственная форма критики, которую они выдерживают».

Наши рекомендации