Глава третья. Улица Ульм

На этот раз барьер взят без труда: письменные экзамены — простая формальность. Фуко получает шанс стать студентом. Но ему еще предстоит сдать устный экзамен по философии. И вот в ясный июльский день 1946 года он поднимается на второй этаж здания на улице Ульм, входит в аудиторию Актов и предстает перед двумя экзаменаторами — Пьер-Мишелем Шулем, профессором филологии из Тулузы, и Жоржем Кангийемом, выдающимся представителем французской университетской философии, читавшим курс истории наук на филологическом факультете в Страсбурге. Фуко впервые увидел Кангийема — невысокого человека, чья угрюмость странно контрастировала с южным акцентом, предполагавшим скорее приветливую и порывистую натуру. Первая встреча не стала последней. И в этот день будущий философ пришел не просто повидаться с улицей Ульм или послушать о перспективах, которые уважаемое учебное заведение раскрывало перед теми, кого принимало в свое лоно. В каком-то смысле он пришел на свидание со своим будущим: он познакомился с личностью, которой предстояло сыграть ключевую роль в его карьере и в его биографии. Во второй раз Фуко встретится с Кангийемом через несколько лет во время устного экзамена на звание агреже. Впрочем, об этих двух первых встречах он сохранит самые неприятные воспоминания. Кангийем снова возникнет на его пути, когда Фуко столкнется с необходимостью выбрать руководителя для диссертации по истории безумия. И именно этот эпизод станет отправным пунктом для самой искренней дружбы, связавшей со временем двух философов, для возникновения глубокого взаимного уважения. Но не будем забегать вперед. Тогда, в 1946 году, Фуко видит в Кангийеме лишь одного из тех, кто уполномочен решить его судьбу — профессора с внешностью, производящей сильное впечатление, с пристальным цепким взглядом «широко открытых, почти выпученных глаз», как опишет его один из учеников [53]. Все знают, что он беспощаден к кандидатам. Фуко еще нет двадцати лет. В его распоряжении меньше часа, чтобы доказать экзаменаторам, что он заслуживает того, чтобы стать студентом Эколь Нормаль.

Несколько дней спустя кандидаты, окруженные свитой из родственников и друзей, топчутся, толкаясь, на улице Ульм, перед входом в Эколь Нормаль, в ожидании списка принятых. Нервы у всех на пределе. Эти юноши девятнадцати-двадцати лет работали как безумные в течение двух или трех лет. Они полностью выложились. На карту поставлено все, и наступивший день кажется даже не моментом истины, а вопросом жизни или смерти. Тени Жана Жореса, Леона Блюма, Эдуара Эррио, Жюля Ромена и Жан-Поля Сартра кружат над их головами, и каждый чувствует, что с минуты на минуту решится его социальное и интеллектуальное будущее — всё или ничего. И вот белые бумажные прямоугольники приклеены к окну консьержа: первый — Раймон Вейль, второй — Ги Пальмад, третий — Жан-Клод Ришар. Четвертый — Поль Фуко. Фуко пробегает невидящим взглядом список фамилий. Он слишком счастлив, к тому же у него будет еще время познакомиться с однокашниками: Морис Аполон, Поль Виалланейкс, Робер Мози, Жан Кнап… С ними и некоторыми другими ему предстоит на протяжении нескольких лет делить жизнь. Кое-кто сыграет роль — первого или второго плана — в его карьере.

Осенью тридцать восемь зачисленных приступают к освоению старого здания Эколь Нормаль, смахивавшего на республиканский монастырь. Шестеро «желторотых» из лицея Генриха IV выбирают «конуру» на первом этаже. Жан Папон, Ги Деган, Ги Вере располагаются по одну сторону длинной прямоугольной комнаты общежития, а Робер Штрелер, Морис Вузело и Мишель Фуко — по другую.

Для Фуко начинается новая жизнь, которую он переносит с трудом. Он дичится товарищей и предпочитает одиночество. Его отношения с людьми сложны, порой конфликтны. Ему не по себе почти до тошноты. И конечно же ему претит атмосфера скученности, царящая в Эколь Нормаль. Тем более что Эколь действует довольно разлагающе: это очаг странностей и эксцентричности, причем не только в поведении людей, но и в сугубо интеллектуальной или политической сферах. Ибо Высшая нормальная школа — это, прежде всего, призыв блистать, заявить о себе. В ход идут любые средства, позволяющие прослыть гениальным и заложить фундамент будущей славы. Многие и через тридцать или сорок лет вспоминают годы учебы в Эколь Нормаль с горечью и отвращением. «В Эколь все показывали себя с худшей стороны», — говорит Жан Депран, профессор Сорбонны. «У каждого был свой невроз», — добавляет Ги Деган, многолетний сосед Фуко по комнате. Фуко так и не сможет приспособиться к совместной жизни, к тому типу социальности, который выработался благодаря организации внутренней жизни Высшей нормальной школы. Впоследствии он признается Морису Пенге, что порой жизнь на улице Ульм казалась ему «невыносимой». Фуко замыкается в своем одиночестве, а над другими просто смеется. Он безжалостен к другим, и этим славится. Острит, без конца иронизизует над некоторыми сокурсниками, которых награждает обидными прозвищами и просто изводит во время общих обедов и ужинов в школьной столовой.

Яростный спорщик, он со всеми в ссоре. Разросшаяся до чудовищных размеров агрессивность наслаивается на ярко выраженную манию величия. Фуко сознает свою гениальность и с удовольствием выставляет ее напоказ. И проделывает это столь успешно, что в самом скором времени добивается единодушной ненависти. Его считают полупомешанным. О странностях его поведения ходит множество слухов: как- то раз преподаватель нашел его в одной из аудиторий простертым на полу — грудь была исполосована бритвой. В другой раз он гонялся ночью за одним из товарищей с ножом в руках. И когда в 1948 году он снова попытался покончить с собой, большая часть студентов увидела в этом поступке подтверждение догадки, приходившей в голову многим: его душевное здоровье висит на волоске. Некто, хорошо знавший Фуко в те годы, полагает, что он «на протяжении всей жизни смотрел в глаза безумию». Через два года после поступления в Эколь Нормаль Фуко оказывается в больнице Святой Анны, в кабинете профессора Делайя, светила французской психиатрии. Его привозит туда отец, доктор Фуко. Первый контакт с психиатрическим учреждением. Первое знакомство с нечеткой линией, которая отделяет безумца от нормального, душевнобольного от здорового. Этому мрачному событию Фуко обязан привилегией, которой многие завидовали — комнатой при больнице Высшей нормальной школы. Он один. Тут царят тишина и покой, необходимые для серьезной работы. В эту же комнату он вселится позже, когда в 1950/51 году будет готовиться к повторному экзамену на звание агреже. Здесь же он устроится, когда начнет преподавать — на сей раз из соображений удобства. Между тем попытки (или инсценировки) самоубийства следуют одна за другой. «Фуко был одержим этой идеей», — свидетельствует один из его друзей. Однажды какой-то студент спросил Фуко, куда тот направляется, и оторопел, услышав в ответ: «Иду в магазин купить веревку, хочу повеситься». Школьный врач, будучи не вправе разглашать медицинскую тайну, ограничивается лишь следующим комментарием: «Эти всплески были связаны с болезненным переживанием гомосексуальности и нежеланием мириться с ней». И действительно, каждый раз, возвращаясь почти больным после ночных рейдов по барам для гомосексуалистов, Фуко, раздавленный стыдом, на многие часы впадает в прострацию. И доктор Этьен не спускает с него глаз, боясь, как бы он не совершил непоправимое.

В то время гомосексуальная ориентация не сулила легкой жизни. Известный писатель Доминик Фернандес, поступивший в Эколь Нормаль в 1950 году, во всех красках описал трагичность положения гомосексуалиста в ту эпоху. Это были «годы стыда и подполья», когда удовольствия, несовместимые со светом дня, следовало загонять в самые темные углы ночной жизни. Фернандес так передает чувства, которые он испытывал, расставшись с детством:

«Я догадывался, что не смогу ни с кем говорить о том, что меня интересует, и, следовательно, буду расти изгоем; что такое положение вещей станет источником нескончаемых мук и одновременно тайным знаком избранности.

Мое отрочество было замутнено гордостью и страхом, вызванными осознанием принадлежности к тайному сообществу, которое всеми осуждалось» [54].

Вспоминая о том, как он мечтал во что бы то ни стало собрать книги, в которых речь шла об «особенностях», непосредственно касавшихся его, Фернандес пишет: «В 1950 году и в последующие десять или пятнадцать лет я собирал лишь те издания, в которых говорилось о травмах, неврозах, естественном комплексе неполноценности, о несчастье как призвании. Отдельные случаи, чередой проходившие передо мной, позволяли мне набросать собственный портрет — портрет обездоленного, обреченного на страдание» [55]. Сколько их было, жертв насилия, носившего карательный характер? Скольким приходилось лгать, в том числе и себе? Среди них был и Мишель Фуко.

Многие из его однокашников, узнав, в конце концов, что Фуко — гомосексуалист, говорили, что только догадывались об этом, что лишь случайно сумели проникнуть в его тайну. Или же изначально были в курсе дела — просто потому, что сами являлись гомосексуалистами. Но все они, вне зависимости от того, ясна ли им была или нет глубинная причина его терзаний, помнят Фуко, балансировавшего на грани безумия, готового вот-вот сорваться в страшную пропасть. Именно гомосексуализмом объясняли его болезненный интерес к психологии, психоанализу и психиатрии. «Он хотел понять то, что имело отношение к частной жизни и к частностям», — говорит один из них. «Ярко выраженный интерес Фуко к психологии объяснялся, вероятно, особенностями личного характера», — вторит другой.

И еще одно суждение: «Когда “История безумия” была опубликована, все, кто его знал, поняли, что эта книга тесно связана с его собственной биографией». Один из тех, кто был близок к Фуко в то время, свидетельствует: «Я всегда думал, что когда-нибудь он напишет книгу о сексуальности. Сексуальность должна была занять центральное место в его творчестве, поскольку она занимала центральное место в его жизни»; «Последние книги Фуко в каком-то смысле выражают его личную этику, констатируют его победу над собой. Сартр так и не написал свою версию морали, а Фуко написал» или «Обратившись в “Истории сексуальности” к античной Греции, Фуко обнаружил собственный археологический фундамент…».

Короче говоря, все в один голос твердят, что творчество Фуко, само направление его исследований коренится в той ситуации, которую он так трагически пережил в студенческие годы. Разумеется, нельзя каждую строчку Фуко истолковывать, исходя из его гомосексуализма, как это делают многие представители американской университетской науки, полагающие к тому же, что тем самым дискредитируют его. Уместно вспомнить здесь реплику Сартра, направленную против вульгарного марксизма: «Конечно, марксизм может установить, что Поль Валери был мелким буржуа, но он не может установить, почему не каждый мелкий буржуа является Полем Валери».

Речь идет о том, как рождался интеллектуальный проект, коренившийся в опыте, который, по всей видимости, следует считать исходным; о том, как в схватках индивидуальной и социальной жизни складывалось интеллектуальное начинание, направленное не на то, чтобы в них погрязнуть, а на то, чтобы их осмыслить, преодолеть, проблематизировать в виде ироничного ответа на обращенный к самому себе вопрос: а вы-το сами знаете, кто вы? Верите ли вы в собственный разум? В ваши научные концепты? В категории восприятия?

Фуко читал труды психиатров. Он работал с психологами. Он мог стать психиатром или психологом. Быть может, именно гомосексуализм не позволил ему ступить на этот путь? Доминик Фернандес пишет: «Это была эпоха психиатрии и психоанализа. Врачи, пришедшие на смену священникам и полиции, высказывали по поводу гомосексуальности мнения, к которым прислушивались тем более охотно, что они были освящены авторитетом “науки” и дышали по- истине отеческой заботой. Каждый раз, читая у какого-ни- будь психоаналитика: “Я ни разу не видел гомосексуалиста, который был бы счастлив”, я верил в это как в истину в последней инстанции и еще сильнее забивался в кокон своего несчастья» [56]. Но приходит день, когда пария восстает, когда он выражает протест. Фуко шел к такому протесту двумя путями: через литературу и через теорию. С одной стороны, восхищение авторами-«нарушителями», певцами «опыта на грани», излишеств и расточительности, экзальтация, происходящая от чтения Батая, Бланшо [57], Клоссовски, от открытия существования «безумной философии», огненное дыхание которой испепеляет диалектику и позитивность, как он скажет об этом в своем «Предисловии к трансгрессии» [58]. С другой стороны, обращение к имевшему историческое значение вопросу о научном статусе психологии, медицинского взгляда, а затем и всего сложившегося комплекса гуманитарных наук. И разве Фуко не сказал в 1981 году: «Каждый раз, приступая к теоретической работе, я исходил из отдельных элементов личного опыта, из процессов, которые я наблюдал. Я прибег к этой работе, поскольку мне всегда казалось, что я узнаю в том, что я вижу, в структурах, с которыми я связан, в отношениях с другими людьми трещины, глухие толчки, рассогласования, знакомые мне по личной биографии» [59].

Вероятно, страдания породили в Фуко стремление к бегству. Он искал выход из тупика, в котором, по его мнению, оказался. Во всяком случае, так объясняют свидетели его отъезд в Швецию. Шел 1955 год. Только в шестидесятые годы, принесшие раскрепощение умов, Фуко начинает понемногу высвобождаться от ига карательной системы. С точки зрения Доминика Фернандеса, не слишком активно. Писатель сурово упрекает Барта и Фуко в том, что они ни слова не проронили о своей гомосексуальности в те годы, когда молчание уже ничем не навязывалось. Тот факт, что Роже Мартен дю Гар [60], получивший Нобелевскую премию, до такой степени хотел спрятать свое истинное лицо, что отказался от публикации романа «Молчаливый», действующими лицами которого были гомосексуалисты, еще может быть оценено как «законная осторожность». Но Барт! В книге 1975 года «Ролан Барт о Барте» он посвятил лишь один абзац «богине Г.», охарактеризовав ее самым нейтральным образом: «Власть наслаждений, которые доставляют извращения (в частности, те, что начинаются с Г — гомосексуализм и гашиш), всегда недооценивалась». Какая трусость! — считает Фернандес. И обвиняет Фуко: «Он так и не решился предать гласности личный опыт» [61]. Это далеко от истины. Хотя тем, кто уже нажил негативный опыт, действительно было не так-то легко следовать логике «культурной революции», осуществленной поколением «детей 1968 года».

Приведу один пример, как нельзя лучше раскрывающий происходившее: в 1981 году Андре Бодри, сбитый с толку вызывающей активностью «движения геев», решил закрыть журнал «Arcadie». И прекратить возглавляемую им с 1954 года деятельность группы, носившей то же название, которая, демонстрируя скромность, респектабельность и то, что Бодри называл «достоинством», воплощала на протяжении трех десятков лет надежду подтолкнуть общество к «принятию» гомосексуализма. Требование заявить во всеуслышание о том, о чем столько лет следовало молчать, многих сбило с толку. Трагическое эхо нравственных терзаний слышится в судьбе Жан-Поля Арона: на пороге смерти он захотел публично «признаться» в гомосексуализме и объявить о том, что умирает от СПИДа. В качестве трибуны он выбрал журнал «Le Nouvel Observateur» [62]. Арон осудил Фуко за то, что тот уклонился от аналогичного «признания» и скрыл истинную природу своего заболевания. Но, быть может, именно сама идея «признания» приводила Фуко в ужас? Следы этого ужаса проступают в его последних книгах, где он из последних сил отторгает, порицает и разоблачает предписания высказываться, говорить, признаваться. И снова устанавливает исторические перспективы и ведет теоретический поиск, отталкиваясь от тяжкого опыта повседневной жизни.

Однокашники описывают Фуко не только как странного, пугающего своим поведением студента. Все они в один голос вспоминают также одержимого работой человека, который много читает и, не ограничиваясь простым чтением, делает выписки на карточках, которые с особой тщательностью методично раскладывает по коробкам. Ему удается отыскать связку рукописных записей лекций Бергсона по истории философии, сделанных его учениками. В Фуко видят эрудита, личность, исключительную по работоспособности и широте интересов. Он читает все подряд, в первую очередь, конечно, классиков философии: Платона, Канта… и Гегеля, которому посвящает дипломную работу «Основание исторической трансцендентальное™ в “Феноменологии духа” Гегеля». Защита состоялась в июне 1949 года. Конечно, он читает Маркса. Тогда все его читали. Чуть позже он прочтет Гуссерля и Хайдеггера. В 1942 году вышла книга Альфонса де Валенса «Заметки о понятии страха в современной философии». Благодаря этому изложению молодые философы ознакомились с мыслями Хайдеггера. Фуко принялся изучать немецкий язык, чтобы прочесть тексты в подлиннике. Чтение Хайдеггера сыграет важную роль в жизни Фуко. «Я начал с Гегеля, перешел к Марксу, а затем приступил к Хайдеггеру, — расскажет он в конце жизни, вспоминая годы учебы. — У меня до сих пор хранятся записи, относящиеся к Хайдеггеру. Их — целая тонна. Они возникли в процессе чтения, и их значение не идет в сравнение со значением выписок, сделанных мною при чтении Гегеля или Маркса. Мое будущее как философа было обусловлено именно чтением Хайдеггера. Впрочем, должен признать, что Ницше его одолел. <…> Я гораздо лучше знаю Ницше, чем Хайдеггера. Тем не менее, чтение обоих авторов явилось для меня важной вехой. Возможно, если бы я не познакомился с Хайдеггером, я никогда бы не прочел Ницше» [63]. Страсть к Ницше захватит его позже. А пока он живо интересуется психоанализом и психологией. Он читает Фрейда (который надолго станет его любимым автором, любимой темой бесед, постоянным объектом интереса), а также Крафт-Эбинга [64].

Фуко подчеркивал, что на него, как и на все его поколение, оказала большое влияние книга Жоржа Политцера «Критика оснований психологии». Вышедшая в 1938 году, она давно исчезла из продажи, и студенты вырывали друг у друга единственный доступный им экземпляр. Не прошло бесследно также чтение книг «Индивид и общество» и «Психологические границы общества» Абрахама Кардинера [65]. Введенное им понятие «базовая личность» и положения о соотношениях между поведением индивида и культурой, в которой он существует, станут основанием для многих последующих размышлений Фуко. Он интересуется работами Маргарет Мед и соотношением полов в примитивном обществе. Его внимание привлекает сообщение Кинси о типах сексуального поведения. Конечно же он читает Башляра [66], оказавшего на него большое влияние. И еще — поглощает в огромных количествах беллетристику. Кафку, которого с восторгом открыло для себя его поколение и которого он читает по-немецки, чтобы усовершенствовать свои знания в этом языке, Фолкнера, Жида, Жионо и Жене. Легко представить, какую бурю подняли романы Жене и какое облегчение принесли в начале пятидесятых годов пространные комментарии Сартра, объяснявшего, что переход от Пруста к Жене был переходом от гомосексуальности, переживаемой как проклятие природы, к гомосексуальности как выбору, брошенному в лицо человечеству. Фуко с наслаждением читает маркиза де Сада и даже заявляет, что презирает тех, кто не относит себя к адептам этого автора.

Отдельные курсы студенты Эколь Нормаль традиционно слушают в Сорбонне, она находится неподалеку. Студентам полагается получать степень лиценциата в этом древнем университете. Но обычно они не посещают занятий, а являются сразу на экзамен, который устраивается в конце года. Однако Фуко ходит в Сорбонну на лекции Даниэля Лагаша и Жюльена Ажуриагерра и знакомится с достижениями психиатрии. Он также посещает отдельные занятия Анри Гуйе — курс по истории философии XVII века. В 1949 году в Париж на филологический факультет переводят Жана Ипполита и конечно же Фуко становится его слушателем.

В программе, которую предлагает престижное учебное заведение на улице Ульм, есть курсы, особенно привлекающие Фуко. Он не пропускает лекций Жана Бофре, адресата «Письма о гуманизме» Мартина Хайдеггера. Бофре комментирует «Критику способности суждения» Канта, но много говорит о собственных диалогах с Хайдеггером. Верный ученик последнего, он немало сделал для распространения философских воззрений своего учителя. Лекции Жана Бофре производят на Фуко большое впечатление. Он часто рассказывал о них друзьям. Жан Валь истолковывает «Парменида» аудитории, состоящей из трех студентов: Гарди, Кнапа и Фуко. И еще есть Жан-Туссен Дезанти, ярый коммунист, который в те годы пытался объединить марксизм с феноменологией. Это одна из важнейших задач, стоявших перед послевоенной французской философией: вьетнамец Чан Дюк Тао опубликует книгу в таком же духе, которая получит немалый резонанс в философских кругах. Дезанти — блестящий лектор, он оказывает большое влияние на студентов и способствует тому, что многие начинают склоняться к вступлению в Французскую коммунистическую партию.

Но конечно же самое сильное впечатление на студентов производят лекции Мерло-Понти [67]. Экзистенциализм и феноменология на вершине славы, но слушатели Высшей нормальной школы, очарованные, как и все прочие, Сартром, попиравшим эпоху, все же больше восхищаются Мерло- Понти, более академичным, строгим, менее «светским» и имеющим мужество бороться за то, чтобы философия была открыта для других гуманитарных наук. На протяжении двух учебных лет, в 1947/48 и 1948/49, Фуко посещает его лекции в Эколь Нормаль, не пропуская ни одной. Они посвящены «единству души и тела у Мальбранша, Мен де Бирана и Бергсона» [68], а также языку. Мерло-Понти с большим интересом относится к лингвистической проблематике и пересказывает студентам идеи Соссюра. Аудитория ломится от слушателей. В это время в Париже только здесь можно было послушать лионского профессора, автора «Феноменологии восприятия». Но вскоре, в 1949 году, Мерло-Понти будет переведен в Сорбонну, на кафедру детской психологии, и его верные слушатели переместятся в университетскую аудиторию. Мерло-Понти говорит о динамической реальности языка, устанавливает связи между «науками о человеке и феноменологией». Его лекции немедленно публикуются в «Bulletin de Psychologie», и, вне всякого сомнения, Фуко внимательно изучает их [69]. Очевидно, что, например, лекции, посвященные наукам о человеке, читавшиеся в 1951/52 учебном году, в которых подробно излагались учения Гуссерля, Коффки и Гольдштейна, были предметом особого интереса для Фуко, начавшего в это время читать схожий курс.

Другой примечательный персонаж Эколь, товарищ по школе, назначенный в 1948 году «кайманом», то есть репетитором по философии, в чьи обязанности входило подготовить кандидатов к экзамену на звание агреже — Луи Альтюссер. В те годы — как, впрочем, и в последующие, вплоть до середины шестидесятых, — это имя не было известно за пределами Латинского квартала, но в узком кругу студентов он пользовался большим уважением. Альтюссер получил звание агреже в 1948 году. Ему уже тридцать лет. Он поступил в Эколь еще в 1939 году, однако был мобилизован и попал в плен. В концентрационном лагере он провел пять лет, только в конце войны восстановился в Эколь Нормаль и получил возможность стать агреже. По результатам экзамена он был вторым. Первым — Жан Депран. В списке есть и другие фамилии — Жиль Делёз, Франсуа Шателе…

В 1948 году, с самого начала учебного года, Луи Альтюссер приступает к выполнению обязанностей «каймана». Он сменяет на этом посту Жоржа Гусдорфа, отправившегося преподавать в Страсбург. Все расхваливают его педагогические способности. В течение первого года он изучает со своими подопечными Платона, однако позже занятия становятся нерегулярными. Довольно быстро после назначения в его педагогической деятельности начинают случаться перерывы: дают о себе знать последствия тяжелой психологической травмы, из-за которых он часто пропадает на несколько недель. Однако у него завязываются дружеские связи со студентами. Он принимает их в своем кабинете, выслушивает каждого, дает советы, обучает подопечных формальным правилам игры — как следует вести себя, представ перед конкурсным жюри. Ведь экзамен на звание агреже — это целый ритуал.

Мишеля Фуко и Луи Альтюссера связывает тесная дружба. Когда Фуко заболевает, именно Альтюссер советует ему не соглашаться на лечение в психиатрической клинике. Но самое важное то, что именно под влиянием Альтюссера Фуко вступает в компартию. Альтюссер еще не был коммунистом, когда приступил к исполнению обязанностей «каймана». Он посещал собрания католической группы школы и был пылким католиком. Уже будучи марксистом, он так и не отказался до конца от католицизма. Он учился у Жана Лакруа и Жана Гиттона и сохранил с ними прекрасные отношения. Альтюссер склоняется к марксизму и коммунизму в тот момент, когда к марксизму и коммунизму обращаются французские интеллектуалы, в частности, большая часть Эколь Нормаль. Исповедовать марксизм, вступить в коммунистическую партию — университетская среда бредила этими идеями. Неоднократно отмечалось, что во Франции философия и интеллектуальные поиски напрямую связаны с политикой. Вероятно, никогда эта тенденция не проявлялась так отчетливо, как в годы, последовавшие за Освобождением. Конечно же Эколь Нормаль отнюдь не осталась в стороне от этого процесса. Наоборот, она способствовала его усилению, доведению до максимума. Начиная с 1945 года, а особенно с 1948-го, коммунистическая идеология прочно обосновалась в Эколь Нормаль. Эмманюэль Леруа Ладюри, ссылаясь на Жан-Франсуа Ревеля, учившегося здесь сразу после войны, свидетельствует, что в 1945 году влияние коммунистов еще оставалось довольно ограниченным. Однако эпоха — нарастание холодной войны и забастовки 1947 года — подталкивала к выбору «своего лагеря». Школа стремительно политизируется, делая выбор в пользу «лагеря трудящихся» и, следовательно, коммунистической партии [70].

Поль Виалланейкс рассказывает, что присутствовал при настоящем «буме обращения», когда люди, которых он знал по подготовительным классам как абсолютно аполитичных, со страстью и пылом бросались в борьбу за социалистические идеи. Предупреждения Жака Ле Гоффа, прожившего некоторое время в Чехословакии, не остудили марксистского запала студентов. «Коммунистическое поколение» студентов Эколь Нормаль — это феномен, дающий современным историкам пищу для размышлений [71]. Сколько их было? Трудно ответить на этот вопрос, поскольку «переход» мог колебаться от неформальной симпатии до неистовости почти сектантского толка. Леруа Ладюри, поступивший в 1949 году и сразу же ставший секретарем ячейки, говорит, что среди студентов коммунистом был каждый четвертый или пятый: «сорок или пятьдесят студентов из двухсот состояли в партии». Впрочем, он добавляет, что только двадцать из них регулярно приходили на собрания. Вот самые известные коммунисты Эколь: Мишель Крузе, Пьер Жюкен, Морис Кавейн…

Почему столько интеллектуалов вступало в компартию? Прежде всего, нельзя забывать, что в те годы на выборах за коммунистов голосовало пять миллионов французов, что составляет более 25 процентов от общего числа избирателей. «Люди, которые не жили в ту эпоху, — говорит Морис Агулон, — не могут представить себе объем и силу коммунистической пропаганды, связанной с Сопротивлением, ее назойливость и, осмелюсь сказать, бесстыдство. “Никто так не боролся с фашизмом, как мы, — повторяли они. — Мы были самыми активными, самыми результативными, самыми искренними участниками Сопротивления; наш мартиролог самый длинный, мы заслужили почетное название Партии расстрелянных…” Партия стала свирепым блюстителем чистоты патриотических помыслов. Признаем: способность к критике иссякла. К тому же критичность — это вовсе не то, чем в первую очередь сильны молодые люди в возрасте девятнадцати или двадцати лет, особенно когда пробудившиеся смутные угрызения совести за неучастие в Сопротивлении подогревают желание реабилитироваться и примкнуть к политикам, заявляющим о своей солидарности с этим движением» [72].

Итак, студенты активно вступают в партию, хотя и не в таком количестве, как это изображалось партией, которая на протяжении долгого времени старалась поддерживать репутацию движения, объединяющего интеллектуалов, которая позиционировала себя как «партия интеллигенции» и которая претендовала на то, чтобы управлять всею областью наук и идей, контролировать и использовать ее. Реальность отнюдь не столь однозначна. И все же в течение десяти лет коммунистом становился один студент из четырех или пяти — что не так уж и мало.

Жизнь Эколь Нормаль насыщена политикой, и споры проходят бурно. Обстановку «интеллектуального террора», созданную студентами-коммунистами, тяжело переносить. Все, кто отклоняется от общей линии, выявляются и подвергаются обструкции. Секретарь ячейки Эмманюэль Леруа

Ладюри — один из самых ревностных гонителей оппозиционеров. Он — настоящий инквизитор, отдающий приказы, без устали следящий за всеми и оценивающий всё, а главным образом степень правоверности слушателей Эколь Нормаль.

Конечно, в Эколь есть небольшая группа социалистов, но она непопулярна и воспринимается как нечто старомодное. Среди ее членов Жан Эрхард, Марсель Ронкайоло, Ги Пальмад… Другие вступят в Демократическое революционное объединение, образованное в 1948 году Жан-Полем Сартром и Давидом Руссе. Впрочем, оно просуществует недолго. Эту организацию поспешно назовут «партией Эколь Нормаль», хотя на самом деле в ней было не так уж много представителей школы. Впрочем, нужно сказать, что Демократическое революционное объединение в целом довольствовалось этим небольшим составом — оно так и не сумело привлечь большого числа сторонников. Христиане входили в «группу ревнителей» (то есть тех, кто ходит к мессе), в которой было два крыла: правое и левое, более многочисленное. Большинство членов этой группы — «прогрессивные христиане» — также тяготели к коммунистической партии. Они защищали идею миссионерской церкви, которая должна была идти к самым бедным. Франсуа Бедарида, «принц ревнителей», возглавил католическую группу в 1947 году, когда перешел на второй курс. Этот однокурсник Фуко, будучи совсем юным, участвовал в Сопротивлении. Он был близок «Temoignage chretien», «прогрессивен» и, следовательно, настроен прокоммунистически, ибо, как говорил он много позже, «идея прогресса, то есть коммунизма пропитывала воздух эпохи». Христианин прокоммунистических убеждений: таким был и Роже Фору, впоследствии директор Национальной школы администрации, а затем министр промышленности.

В Эколь Нормаль существовала также горстка тех, кто, придерживаясь других взглядов, принадлежал к поносимым правым и задыхался в атмосфере «конформизма левых», царившей здесь. Этих диковинных существ называют «фашистами». Среди них — Жан д’Ормессон, Жан Шарбоннель, который станет министром в правительстве генерала де Голля, Робер Пужад, впоследствии мэр Дижона… Эта группа сотрудничает с Республиканской партией и интересуется «в первую очередь интеллектуалами-голлистами, сотрудничает с “Liberte (Гesprit” — здесь публикуются Клод Мориак и Морис Клавель» [73].

В 1948 году Луи Альтюссер вступает в коммунистическую партию. Он назвал причины этого поступка в письме к Марии-Антуанетте Мациокки: «В школьные и студенческие годы я был активистом “католического действия”. В тридцатые годы Церковь, желая ограничить влияние “социалистических” идей, создала сеть молодежных организаций. Она оказала нам великую услугу. Мы были отпрысками мелких буржуа. Наш священник говорил нам о “социальном конфликте”. Это позволило нам сэкономить время. Ирония судьбы: большая часть моих тогдашних товарищей-католиков стала коммунистами. Народный фронт, война в Испании, война с фашизмом, Сопротивление — все это позволило нам рассмотреть “социальный конфликт” с близкого расстояния и понять, что его суть — борьба классов. В 1948 году я стал профессором философии и вступил в коммунистическую партию. С того самого времени я преподаю философию в Эколь Нормаль. В 1949 году, на Пасху, я уехал в Италию. <…> Я занимался своим делом и старался быть коммунистом. Быть коммунистом в философии — значит быть философским марксистом-ленинистом. А быть философским марксистом-ленинистом нелегко» [74].

Луи Альтюссер станет философским марксистом-ленинистом много позже, в период 1968 года, когда он посвятит себя перепрочтению «Капитала» и соберет вокруг себя талмудистов «революционной теории», которая, таким образом, будет обновлена. Однако и в те годы ему хватает влияния, чтобы подтолкнуть некоторых студентов к вступлению в партию, в частности Фуко, который становится коммунистом в 1950 году.

Это означает, что он провел четыре года в Эколь Нормаль, воздерживаясь от поступка, который совершили многие из его товарищей. При этом нужно сказать, что еще на первом курсе, весной 1947 года, Фуко решил вступить в партию. Морис Агулон помнит об этой неудачной попытке Фуко стать коммунистом: он хотел непременно войти в ячейку партии, а не в студенческий профсоюз. Коммунисты, рассматривавшие его просьбу о принятии в партию, сочли невозможным включить его в ячейку и отвергли его кандидатуру. В силу этого на протяжении всех студенческих лет Фуко оставался политически неангажированным, во всяком случае, он не входил ни в одну официальную структуру. «И все же по своим взглядам он был близок к коммунистам», — уточняет Жак Пруст, друживший с Фуко в то время. Но эта близость взглядов не мешала ему критически относиться к интеллектуалам, возглавлявшим партию, например к Роже Гароди. К тому же в те годы Фуко — скорее гегельянец, чем марксист. Он усердно трудился над дипломной работой, посвященной «Феноменологии духа». Интерес к Гегелю сближает его с Луи Альтюссером, чья дипломная работа, защищенная несколькими годами ранее, также основывалась на трудах этого немецкого философа. Гегельянцами были и товарищи Альтюссера — Жак Мартен, которому он посвятит свой труд «За Маркса», а также Жан Лапланш.

Для Фуко 1950 год отмечен не только вступлением в партию. В том же году он не выдерживает экзамен на звание агреже, несмотря на то, что он выбрал четырехлетний подготовительный курс, существовавший в Высшей нормальной школе наряду с трехлетним, к которому прибегали большинство студентов. Весной 1950 года Фуко явился на письменное испытание. Ему предстояло дать развернутый ответ на вопрос «Является ли человек частью природы?», а затем изложить свои взгляды на позитивизм Огюста Конта. По результатам письменного испытания Фуко был включен в список кандидатов, допущенных к устному. Из двухсот девятнадцати претендентов на второй этап прошло семьдесят три. Фуко занимает в списке лишь скромное двадцать девятое место. Чтобы попасть в число первых пятнадцати, которым и присуждается искомое звание, нужно совершить гигантский рывок.

Наши рекомендации