Глава первая. Поэтический дар
Начатое «северными ночами» и законченное под лучами «упрямого солнца польской свободы» [166], «Безумие и неразумие» представляло собой внушительную рукопись, насчитывавшую около тысячи страниц. «Девятьсот сорок три, — уточняет Жорж Кангийем, — не считая примечаний и библиографии». Предисловие, написанное в Гамбурге после того, как работа над текстом была завершена, датировано 5 февраля 1960 года. В те времена соискатель докторской степени должен был представить две диссертации. В качестве основной Фуко был намерен предложить «Безумие и неразумие», а в качестве дополнительной — перевод «Антропологии» Канта, снабженный комментариями и предисловием в сто двадцать восемь машинописных страниц.
Еще до возвращения во Францию Фуко принялся искать человека, который согласился бы сыграть роль научного руководителя, а точнее, допустить диссертацию к защите, поскольку руководить уже было нечем: работа над теорией подходила к концу. Приехав ненадолго в Париж, Фуко отправляется к Жану Ипполиту с просьбой взять его под свое крыло. Ипполит, занимавший в то время пост директора Эколь Нормаль, соглашается стать руководителем дополнительной диссертации. Прекрасный знаток истории философии и немецкой мысли, он чувствует себя в этой области как дома. Однако он советует Фуко отнести основную диссертацию, прочитанную им «с восхищением» [167], одному из своих бывших учеников — Жоржу Кангийему, вот уже несколько лет преподававшему историю науки в Сорбонне. Ипполит полагает, что будет лучше, если гигантский труд, повествующий о восприятии безумия в разные века — явно le традиционная диссертация по философии — попадет под юкровительство университетской науки. Работа должна заинтересовать Кангийема: ведь он и сам когда-то защищал диссертацию по медицине на тему «Норма и патология». И Мишель Фуко обращается к человеку, который уже выступал в качестве жреца во время ритуалов, положивших начаю его научной карьере: на вступительном экзамене в Эколь Чормаль и на устном экзамене на получение звания агреже.
Встреча произошла в старой Сорбонне, перед одной из аудиторий — за несколько минут до начала очередной лекции Кангийема. Фуко коротко изложил свой замысел: он намерен показать, как после прихода к власти классическо- рационализма произошел разрыв, который вывел безумие игры, и как психиатрия придумала, обработала и расчленила свой предмет — душевную болезнь. Кангийем выслуиал его и в ответ лишь ворчливо, как это было ему свойственно, обронил: «Если бы это было так, об этом уже было)ы известно». Однако рукопись повергла его «в настоящий иок». Он не сомневается, что перед ним выдающаяся рабоа, и без колебаний соглашается допустить ее к защите, впрочем, он предлагает Фуко изменить или смягчить некоорые, по его мнению, слишком категоричные формулиров-:и. Однако Фуко крайне дорожит литературной формой изюжения и решает не менять ни строчки. Вскоре после; ащиты рукопись будет напечатана — такой, какой ее проюл Кангийем.
Видимо, стоит подробнее рассказать о человеке, которому в очередной раз, теперь уже во время испытания на пути к званию доктора философии, пришлось экзаменовать 1>уко и выносить суждение о его работе. Первые встречи с Сангом, как его звали в Эколь Нормаль, оставили некото- >ый осадок в душе Фуко, но в конце концов он прочел его >аботы — и не без пользы для себя. Почему он раньше игюрировал их? Ведь Альтюссер еще в эпоху, когда главенстювали экзистенциалисты, при всяком удобном случае обращал внимание своих студентов на работы великого глашатая философии науки. Фуко, преодолев личную неприязнь, осилил «Норму и патологию» и статьи Кангийема, которые тот изредка печатал в специальных журналах. Жорж Кангийем >ыл прежде всего профессором и, как говорил Дезанти, оранизатором «философского племени». Он мало публиковал — и не толстые талмуды, а отдельные страницы, которые [ишь со временем составят тома, столь ценимые в профессиональных кругах: «Познание жизни», «Очерки по истории философии науки», «Идеология и рациональность науки о жизни»… В предисловии к «Безумию и неразумию» Фуко назовет Кангийема своим учителем и повторит то же самое в декабре 1970 года в речи, произнесенной им при вступлении в должность профессора Коллеж де Франс. Однако на самом деле он испытывал влияние Кангийема в промежутке между этими двумя событиями: оно более заметно в «Рождении клиники», чем в «Безумии и неразумии». В письме, отправленном Кангийему в июне 1965 года, Фуко говорит, в сущности, об этом: «Когда десять лет назад я лишь приступал к работе, я не знал Вас — то есть Ваших книг. Но я конечно же не смог бы сделать то, что я сделал, если бы не прочел их. Мои труды отмечены Вашей печатью. Я не могу сказать, что именно и каким образом отмечено ею, в частности, в самом “методе”, однако Вам следует знать, что даже мои “контрдоводы”, и особенно мои “контрдоводы”, например, по поводу витализма, появились лишь благодаря Вашим трудам, благодаря тому аналитическому слою, который Вы создали, благодаря изобретенному Вами “эпистемиологическому” и “эйдетическому”. На самом деле “Клиника” — лишь продолжение всего этого и, возможно, целиком укладывается в данные рамки. Я был бы рад когда-нибудь ухватить суть этой связи».
Чтобы «ухватить суть этой связи» и, быть может, понять тайное влияние профессора на целое поколение философов, следует обратиться к пространной статье, написанной Фуко в 1977 году в качестве предисловия к американскому изданию книги «Норма и патология». В этом тексте Фуко настаивает на той исключительной роли, которую Кангийем сыграл в дебатах, перетряхнувших французскую философскую мысль в шестидесятые и семидесятые годы: «Этот человек, писавший скупо, намеренно ограничивавший себя, во всем преданный особой области истории науки, дисциплине, в любом случае не претендующей на зрелищность, оказался некоторым образом втянутым в дискуссии, в которые старался не ввязываться» [168]. Кангийем действительно вступил в спор лишь однажды, прокомментировав в значительной статье, замеченной всеми, «Слова и вещи» [169]. «Просто я был задет критикой в адрес Фуко со стороны сторонников Сартра», — вспоминает Кангийем. После смерти Фуко он отдаст должное ушедшему другу в блестящей статье, раскрывающей эволюцию мысли философа от «Безумия и неразумия» до последних томов «Истории сексуальности» [170]. В январе 1988 года он будет председательствовать на коллоквиуме «Философ Фуко», который соберет в Париже множество исследователей со всего мира.
Жорж Кангийем родился в 1904 году в Кастельнодари, на юго-западе Франции. Он учился в Эколь Нормаль и, наряду с Ароном, Сартром и Низаном, принадлежал к знаменитому выпуску 1924 года. Получив звание агреже по философии, Кангийем принялся изучать медицину. В 1943 году, в разгар войны и оккупации, он защитил диссертацию. Страсбургский университет, где он преподавал, ютился в то время в Клермон-Ферране. Продолжая работать, Кангийем активно участвовал в Сопротивлении. После Освобождения он преподавал в Страсбурге, а затем был назначен главным инспектором национального образования. В этот период он заработал глубокую неприязнь преподавателей среднего звена образовательной системы, чью компетенцию ему по долгу службы приходилось оценивать. Его боялись и даже ненавидели из-за частых вспышек гнева и грубости в манерах. И сейчас можно услышать множество малоприятных историй о его поведении и речах «при исполнении обязанностей», да и само по себе освобождение от должности говорит не в его пользу. Однако в 1955 году он заменяет в Сорбонне Гастона Башляра, и, по всей видимости, именно с этого момента его влияние на французскую мысль становится наиболее ощутимым: влияние подспудное, ускользающее от восприятия, оно будет оставаться в тени до тех пор, пока Фуко не явит его на всеобщее обозрение. Кангийем всю жизнь размышлял над проблемами научной практики, идя по стопам Башляра, но отбросив физику и сосредоточившись на науках о жизни. Его интересуют прежде всего отношения между идеологией и рациональностью в процессе открытия, роль ошибки в поисках «истины», понятия, которое также занимает его… И эти занятия, как замечает Фуко в тексте 1977 года, поставили его в один ряд с другими философами, изучавшими концепты, такими, как Башляр, Кавайес, Койре, которые словно испокон веков противостояли другому лагерю, наиболее яркими представителями которого были Сартр и Мерло-Понти — философам опыта и смысла, экзистенциалистам и феноменологам.
Кангийем, таким образом, притягивал всех тех, кто стремился свернуть с проторенной дороги субъективной философии, то есть тех, кто на протяжении тридцатилетнего периода, с пятидесятых по восьмидесятые годы, пытался обновить теоретический дискурс философии, социологии или психоанализа. Его имя стало лозунгом, воинственным кличем… Кангийема можно назвать предшественником структуралистов. Точнее, он приучил молодых исследователей к тому, что впоследствии станет структурализмом, излагая им курс истории науки и опираясь при этом на структуры.
* * *
В те годы, чтобы защита состоялась, диссертацию следовало опубликовать. А для этого — получить разрешение на публикацию от декана факультета, на котором должна была присуждаться степень доктора. И вот Кангийем садится составлять отзыв в связи с выдачей разрешения на публикацию основной диссертации, представленной на соискание степени доктора наук. 19 апреля 1960 года из-под его руки выходят машинописные страницы, напечатанные с минимальным отступом, на которых он излагает основные положения работы. О высокой оценке диссертации можно судить по длинному фрагменту, сохранившемуся в его домашнем архиве: «Значение этой работы очевидно. Поскольку г-н Фуко ни на минуту не выпускает из виду разнообразие опытов безумия, имевших место от Возрождения до наших дней, доступных современному человеку отраженными в зеркалах пластических искусств, литературы и философии; поскольку он то распутывает, то запутывает основные нити, его диссертация является одновременно и анализом и синтезом, строгость которых не облегчает чтения, но компенсируется мыслью». И далее: «Что же касается источников, г-н Фуко перечел и пересмотрел огромное количество архивных материалов, а многие вошли в научный оборот впервые. Профессиональному историку не могут не импонировать усилия, приложенные молодым ученым для того, чтобы черпать информацию из подлинников. И ни один философ не сможет упрекнуть г-на Фуко в том, что он ущемил автономию философского суждения, подчинив ее источникам с историческими сведениями. Впитывая значительный документальный материал, мысль г-на Фуко с начала и до конца сохраняет диалектическую строгость, идущую частично от симпатии к гегельянскому видению истории и от хорошего знания “Феноменологии духа”. Оригинальность работы состоит, главным образом, в возвращении на новом уровне к философской рефлексии в связи с материалом, который до сих пор игнорировался философами и историками психиатрии, отданный на откуп тем из них, кто, в силу моды или убеждений, интересовался историей или предысторией своей специальности». Отзыв заканчивается формулировкой, принятой в официальных документах: «Таким образом, я полагаю, что исследования г-на Фуко имеют большую значимость и что его работа заслуживает того, чтобы быть представленной к защите в присутствии комиссии филологического факультета, и прошу декана разрешить ее публикацию» [171].
Разрешение конечно же было получено. Оставалось найти издателя. Мишель Фуко уже давно остановил свой выбор на «Галлимаре»: он мечтал, чтобы его книга была опубликована издательством, выпускавшим труды авторов предыдущего поколения, в частности Сартра и Мерло-Понти. И он относит рукопись Брису Парену [172], входившему в редакционную группу издательства, расположенного на улице Себастьян-Боттен. Брис Парен дружит с Жоржем Дюмезилем. Они познакомились после Первой мировой войны в Эколь, когда объявление мира и демобилизация смешали студентов разных курсов. В период между 1941 и 1949 годами Парен издал многие книги Дюмезиля. Однако из-за низких продаж серии, затевавшиеся им, долго не жили [173]. Возможно, именно эти неудачи заставили Парена с недоверием относиться к рукописям, имевшим академический характер.
В начале пятидесятых годов он отклонил сборник статей, представленный неким этнологом, автором единственной книги «Элементарные структуры родства». Клоду Леви- Стросу — они был этим этнологом — пришлось ждать публикации этого сборника много лет. Наконец он вышел в издательстве «Плон» под названием, которое не могло не обеспечить ему успех — «Структурная антропология» [174].
Брис Парен отверг и рукопись молодого философа, несмотря на уверения Дюмезиля, помогавшего Фуко на всех этапах его карьеры. «Мы не печатаем диссертаций», — объяснил он раздосадованному автору. Фуко на протяжении многих лет излагал друзьям следующую версию этой истории: «Они не захотели печатать мою рукопись, потому что в ней содержались постраничные сноски». И все же поход в издательство «Галлимар» не был совсем бесполезным. Ибо среди работавших там людей нашелся еще один читатель: Роже Кайуа [175]. Он также был связан с Дюмезилем, у которого учился в Высшей школе практических исследований. Кайуа входил в комиссию по присуждению «Премии критиков». Он решил дать рукопись на прочтение другому члену комиссии, чтобы узнать, имеет ли подобный труд шанс на получение премии. У Мориса Бланшо не было времени прочесть рукопись полностью. Однако того, что он прочел, оказалось достаточно, чтобы оценить значимость работы. Своим восторгом он поделился с Кайуа. Годом позже, когда книга выйдет из печати, он повторит свой отзыв уже во всеуслышание.
Однако одобрения Бланшо недостаточно, чтобы получить «Премию критиков». А одобрения Кайуа недостаточно, чтобы «Галлимар» принял рукопись к печати. Что ж, Фуко найдет выход. Жан Делай предложил ему опубликовать рукопись в одной из серий издательства «Пресс университер де Франс», составлением которой он занимался. Но Фуко не хотел, чтобы его книга попала в гетто для диссертаций. Успех Клода Леви-Строса произвел на него большое впечатление, о чем он открыто говорил впоследствии: его восхитило, как тот перешел границу между читателями-специалистами и широким кругом образованных людей. Леви-Строс, получив отказ от «Галлимар», нашел приют в издательстве «Плон», где в 1955 году опубликовал «Печальные тропики», а в 1958-м — «Структурную антропологию».
Мишель Фуко хорошо знал Жака Бельфруа, работавшего в издательстве литературным консультантом. Он познакомился с ним в Лилле. В то время Бельфруа был лицеистом и много общался с Жан-Полем Ароном. Впоследствии он перебрался в Париж, где занялся издательской и литературной деятельностью. Бельфруа посоветовал Фуко отдать рукопись издателю, который дал ход рукописям Леви-Строса. Двадцать лет спустя Фуко так рассказывал об этом: «По совету одного друга я отнес свой труд в “Плон”. Через несколько месяцев я решил забрать его назад. Мне дали понять, что сразу вернуть рукопись затруднительно, поскольку для этого еще ее нужно найти. И в один прекрасный день ее нашли в каком-то ящике. И тут вдруг обнаружилось, что это книга по истории. Ее отдали на чтение Ариесу. Так я с ним и познакомился» [176].
Филипп Ариес [177]возглавлял серию «Цивилизация: прошлое и настоящее». Издательство «Плон» вознамерилось изменить политику и продвигать престижные серии. Эрик де Дампьер специализировался на социологии и опубликовал переводы трудов Макса Вебера; Жан Малори основал серию «Земля людей»; Ариес отвечал за исторические исследования. В его серии уже вышли «Рабочий класс, опасный класс» Луи Шевалье и его собственный труд «Ребенок и семья при Старом режиме». И вот как пишет он в своих воспоминаниях: «Мне принесли объемную рукопись: диссертацию по философии, посвященную соотношению безумия и неразумия в классическую эпоху, написанную автором, о котором я ничего не знал. Я прочел ее и был сражен наповал. Однако чего мне стоило протолкнуть ее!» [178]Увы, ветер перемен, подувший было в издательстве «Плон», ослабел, и новые хозяева, взявшие дело в свои руки, косо смотрели на серии, пусть даже и престижные, но малорентабельные. Ариес дерется как лев — и побеждает. Книга «Безумие и неразумие» появится под маркой издательства «Плон».
Фуко навсегда сохранит глубокую благодарность человеку, к которому мог бы испытывать враждебность. Они походили друг на друга как ночь и день, дьявол и Бог. Ариес — католик, консерватор. Долгое время он был монархистом и не скрывал своих правых и даже крайне правых взглядов. Трудно представить себе большего традиционалиста. И тем не менее! Этот историк без кафедры, маргинал, державшийся в стороне от академических учреждений, называвший себя «историком выходного дня», оказался более других способен вопреки всему увидеть всю мощь новаторства странного, не вписывающегося в академические рамки труда, который попал ему в руки.
После смерти Ариеса Мишель Фуко напишет: «Филиппа Ариеса трудно было не любить: он исправно посещал мессы в своем приходе, но каждый раз вставлял в уши затычки, чтобы не слышать литургических пошлостей Ватикана…» И следом так отзовется о его исторических исследованиях: «Круг за кругом, он изучал сначала факты демографии, которые были для него не биологическим фоном общества, а средством осознать себя, свое прошлое и будущее; затем детство, понимаемое им как этап жизни, препарированный, оцененный и сформированный взглядом на него мира взрослых и его чувствительностью к нему; наконец, смерть, которую люди ритуализируют, превозносят, обставляют подобно спектаклю, а иногда, как в наши дни, нивелируют и отменяют. Это он произнес слова “история менталитета”. Достаточно прочесть его книги: он создал “историю практик”, одна из них порождает униженную и сопротивляющуюся форму, другая — величественное искусство; он пытался разгадать взгляд, способ делания, бытия или действования, из которого вырастают обе практики — та и другая. Внимательный к немому жесту, существующему испокон веков, к своеобычному предмету, дремлющему в музее, он выработал принцип стилистики бытия — я хочу сказать, исследования форм, при помощи которых человек проявляет, придумывает и забывает или отрицает себя, будучи обреченным на жизнь и смерть» [179].
Этот текст, написанный в феврале 1984 года, очевидным образом является передачей чувств Фуко особым языком — языком исследования, посвященного искусству владеть собой, эстетике личности, над которой он в то время работал. Фуко закончит этот труд через четыре месяца, незадолго до смерти. Он составит два объемных тома, озаглавленных «Использование удовольствий» и «Забота о себе». Читая этот текст, можно угадать мотивы, которые легли в основу долгой дружбы этих людей, какой бы невероятной она ни казалась. И главное, он показывает, с какой искренностью и преданностью Фуко относился к Ариесу, насколько велика была его потребность говорить о «личном долге» перед ним [180].
* * *
20 мая 1961 года, суббота. «Чтобы говорить о безумии, нужно иметь поэтический дар», — заключает Фуко, ослепивший комиссию и публику блестящим изложением сути своей работы. «Но вы им обладаете, месье», — парировал Жорж Кангийем. Между первой встречей в коридоре Сорбонны, на которой обсуждалась защита, и этим весенним днем, когда соискатель, в соответствии со старинным ритуалом, перед тем как комиссия подвергнет его пристрастному допросу, изложил основные положения своей работы, прошло чуть больше года. Заседание началось в половине второго в зале Луи Лиара, предназначенном для громких защит. Здесь все пропитано торжественностью: возвышение, длинная деревянная кафедра, громоздящаяся на нем, древняя обшивка стен, ряды скамеек, нависающие с двух сторон наподобие балконов в итальянском театре, тусклое приглушенное освещение — в зале почти темно… Зал заполнен. Конечно, через десять лет, когда Фуко должен будет произносить речь по случаю вступления в Коллеж де Франс, послушать его будут ломиться толпы. Но и в этот день собралось не меньше ста человек, и о том, что событие неординарно, догадывался каждый, кто пришел сюда.
Комиссию возглавляет известный историк философии Анри Гуйе, с 1948 года преподающий в Сорбонне. Среди членов комиссии он — «самый титулованный и имеющий самое высокое звание из старейших профессоров». Именно поэтому он председательствует: таково правило. Гуйе — приветливый, открытый человек, исключительно эрудированный, и не в одной области. Он знаменит своей работой «Метафизическая мысль Декарта», занимался Мальбраншем, Мен де Бираном и Огюстом Контом. Известен он также своей страстью к театру. В 1952 году опубликовал эссе «Театр и существование», а в 1958-м — эссе «Театральное искусство». В те же годы он вел колонку драматургии в журнале «Круглый стол». Жорж Кангийем и Даниель Лагаш, глава кафедры психопатологии в Сорбонне, с которым Фуко изучал когда-то психологию, входили в его окружение. Кангийем и Лагаш — давние друзья. Они познакомились в Эколь Нормаль, преподавали вместе во время войны, вместе оказались в Сорбонне. В 1939 году Лагаш был мобилизован и работал на фронте в качестве судебно-медицинского эксперта. Попал в плен, бежал и прибился к Страсбургскому университету, переехавшему в Клермон-Ферран. В этом городе он обретает Жоржа Кангийема, который присутствует на его лекциях и демонстрациях больных. Когда Кангийем опубликовал свою диссертацию, посвященную медицине, Лагаш поместил краткое изложение ее содержания в бюллетене филологического факультета Страсбургского университета, которое было тремя месяцами позже перепечатано в «Revue de metaphysique et de moral» [181]. В 1946 году он защитил диссертацию «Любовная ревность» и на следующий год получил место в Сорбонне. В 1953 году вместе с Жаком Лаканом, несмотря на разногласия, отдалившие друг от друга этих двух людей, он создал французское Общество психоанализа. В 1958 году он опубликовал труд «Психоанализ и структура личности» и приступил к осуществлению другого обширного замысла — «Словаря психоанализа», к работе над которым привлек своих коллег Жана Лапланша и Жан- Бернара Понталиса.
Гуйе, Кангийем, Лагаш… Без сомнений, схватка диссертанта со знаменитым трио обещала быть жаркой. Тем более что защита включала помимо диспута своего рода обряд инициации — с обязательными испытаниями и ловушками.
Публике, в нетерпении ожидавшей выступлений и обмена мнениями по поводу «Безумия и неразумия», пришлось набраться терпения. Так как в начале защиты рассматривалась дополнительная диссертация, Фуко должен был прежде всего ответить на вопросы по «Антропологии» Канта. Его основными оппонентами были Жан Ипполит и Морис Гандийяк, профессор Сорбонны, большой знаток Средних веков и Возрождения, на счету которого числилось немалое количество переведенных немецких текстов. Фуко, объясняя свой замысел, замечает, что, для того чтобы понять текст Канта, писавшийся, переписывавшийся и редактировавшийся на протяжении двадцати пяти лет, необходимо совместить структурный анализ и анализ генезиса. Как складывался этот текст, из каких пластов он состоит — это анализ генезиса. Каков его статус внутри кантианской системы, как он соотносится с «критическим» направлением, развивавшимся Кантом, — это структурный анализ.
В устном выступлении, равно как и в тексте диссертации, Фуко широко использует собственную лексику — вскоре она широко войдет в научный обиход. Он говорит об «археологии текста Канта», задается вопросом о «пластах» и «глубокой геологии» и т. д. Дополнительная диссертация так и не будет опубликована. Перевод же текста Канта в 1963 году выпустит издательство «Врен», хотя Фуко, отвечая на замечания членов комиссии, заявил, что не предполагал публикацию «Антропологии» и взялся за эту работу только ради того, чтобы поставить вопрос о возможности философской антропологии. Что же касается исследования, то Фуко предпочел похоронить сто тридцать страниц в архивах Сорбонны, где они и покоятся в настоящее время. Но пусть нас это не обманывает: их нельзя классифицировать как мертвый груз. В дальнейшем мы увидим, насколько важным было это исследование и к чему оно привело. Возможно, именно эти страницы стали толчком к исследованию, вышедшему впоследствии под названием «Слова и вещи».
Но пока эта работа — всего лишь дополнительная диссертация, поданная на закуску. Наступило время приступить к главному блюду: основной диссертации.
Спектакль продолжился после краткого антракта. Председатель комиссии предоставляет слово соискателю. Высокий голос Фуко звучит напряженно. Он говорит отрывисто, мерно, его формулировки огранены, как бриллианты. «Приступая к исследованию, — объясняет Фуко, — я намеревался писать о сумасшедших, а не о врачах».
Однако это оказалось невозможным, поскольку голос безумия был задушен, сведен к немоте. Следовало собрать воедино отзвуки вечной битвы разума и неразумия, заставить заговорить то, что еще не стало языком, словами самовыражения, поэтому-то он и обратился к архивам. И пыльные документы открыли очевидное: безумие является не «фактом природы», но «фактом цивилизации». Оно всегда, в любом обществе, представляет собой «иное поведение», «иной язык». Следовательно, история безумия невозможна «без истории культур, которые определяют и преследуют его». И Фуко добавляет: чтобы довести расследование до конца, нужно было освободиться от концептов современной психиатрии, ибо медицинское знание о безумии возникло как «одна из многих форм отношения безумия и неразумия». В заключение Фуко ставит вопрос: «Чем рискует культура, вступив в спор с безумием?»
После выступления Фуко начинается дискуссия. Всем запомнились возражения Лагаша. Сейчас принято иронизировать над непониманием, проявленным представителями французской традиционной психиатрии начала шестидесятых годов в отношении труда Фуко, сотрясавшего постулаты научного знания и психопатологических служб. Кстати, и Кангийем в предварительном отзыве, предупреждая возможную реакцию, подчеркивал: «Пересмотр основ научного статуса психологии является одним из сюрпризов, которые преподносит это исследование». Действительно, Лагаш разражается замечаниями и выказывает недовольство. Но не следует также забывать — и об этом свидетельствуют записи, сделанные Анри Гуйе, — что Лагаш от начала и до конца дискуссии проявляет большую осторожность. Его критика касается лишь деталей, причем замечания лишены агрессивности. По сути, он отказался от спора и скорее принял работу Фуко. В конечном итоге его выступления ограничились рассмотрением уязвимых мест (информация о медицине, психиатрии и психоанализе), а также констатацией того, что автор не сумел, вопреки замыслу, в полной степени отрешиться от современных концептов. Лагаш воздержался от тотальной критики видения проблемы, которое, скорее всего, было ему совершенно чуждо.
Главным оппонентом соискателя на этой знаменательной защите, видимо, являлся председатель комиссии. Но дело было не во враждебном отношении к Фуко или к его работе, а в профессиональной и интеллектуальной совестливости. «Меня попросили войти в комиссию как специалиста по истории философии, — объясняет он, — и я был обязан сыграть отведенную мне роль». Таким образом, перед Гуйе стояла конкретная задача, и он справился с ней с блеском. Его вопросы и комментарии не иссякают. Он оспаривает отдельные интерпретации текстов и произведений. «Нужно разграничивать философию текста и философию, основанную на тексте», — бросает он соискателю. Вносит исправления в историческую часть работы… Изложить все замечания, высказанные профессором, упомянуть о всех ссылках, подсказанных его могучей эрудицией, которые он обрушивал на соискателя, представляется непосильной задачей. Однако профессор оценил талант и красноречие Фуко, а также изящество его стиля. Возражения профессора касались всех аспектов книги, в частности, страниц, посвященных Священному Писанию. «Я не готов принять вашу интерпретацию, — говорил он. — Фрагменты Писания, которые Вы цитируете, а также комментария святого Винцента де Поля говорят не о том, что Иисус был безумен, а о том, что он намеренно вел себя так, чтобы его принимали за помешанного». И еще: «Думаю, вряд ли можно говорить о “безумии Распятия”, как это делается в главе об умалишенных, поскольку существует представление о высшей мудрости».
Гуйе оспаривает также подход к теме «плясок смерти», согласно которому выражение безумия могло заменять в театре и изобразительном искусстве образ смерти. «Мне ясно, как вы к этому пришли. Для вас важна философская преемственность: безумие — своего рода смерть. И вы переносите эту преемственность на искусство». По мнению профессора, такая транспозиция незаконна. Он не согласен также и с описанием картин Босха. Гуйе обнаруживает некоторые пробелы в знаниях классики: «Там, где вы цитируете Шекспира, следовало бы также обратиться к Джону Форду, к безумию Пентеи в “Разбитом сердце”» [182]. Профессор не принимает произвольное, с его точки зрения, прочтение «Племянника Рамо»: соискатель манипулирует текстом, приписывая героям Дидро те или иные мысли. То же самое происходит с текстами Декарта. На интерпретации текстов Декарта Гуйе останавливается особенно подробно. Вот что он говорит по поводу «злокозненного гения» из «Метафизических размышлений»: «Злокозненный гений символизирует гипотезу о существовании абсурдного мира, в котором 3+2 не равно пяти. Однако я не усматриваю здесь ни малейшей связи с символикой безумия: эта идея навязывается сближением понятий злокозненности и вседозволенности. Психология этого персонажа намечена в начале четвертого размышления: речь идет о представлении о вседозволенности, подсказанном расцвеченными образами макиавеллизма, которая лежит в основе бытия. Вы видите в нем угрозу неразумия. Но нет, это лишь обоснование возможности существования иного разума. Именно в этом состоит метафизическая основа гипотезы». Гуйе также возражает против того, чтобы видеть в формуле из первого размышления Декарта «но ведь это помешанные!» — жест, подстрекающий к отделению разума от неразумия. Гуйе понял, что страницы, посвященные Декарту, являются центром здания, выстроенного Фуко, по- этому-то он и уделяет им особенное внимание. Он также упрекает Фуко в том, что тот «мыслит аллегориями»: «Безумие персонифицировано, оно развивается, двигаясь от одного мифологического концепта к другому: Средние века, Возрождение, классическая эпоха, европейский человек, Судьба, Ничто, память людей… Благодаря этой персонификации происходит вторжение метафизики в историю, которое превращает повествование в эпопею, историю в аллегорическую драму, оживляющую философию». В заключение председатель комиссии заявляет: «Я не понимаю, что вы имеете в виду, когда определяете безумие как отсутствие творения». Фуко, по всей видимости, учтет это последнее замечание, поскольку чуть позже посвятит длинную статью разъяснению данной фразы*. Во втором издании «Истории безумия» он признает, что написал ее «необдуманно» [183].
Спектакль окончен. Председатель комиссии провозглашает, что соискателю присуждается степень доктора des let- tres (филологии) с квалификацией «весьма похвально». Через несколько дней Анри Гуйе составит официальный отчет, в котором изложит ход защиты. Это заслуживает того, чтобы привести его полностью, так как в нем запечатлена первая реакция на появление философии Фуко.
«20 мая г-н Мишель Фуко, преподаватель факультета филологии и гуманитарных наук Клермон-Феррана, представил следующие диссертации на соискание степени доктора:
Кант: “Антропология”. Введение, перевод и комментарии. Дополнительная диссертация, основной оппонент — г-н Ипполит;
“Безумие и неразумие”. История безумия в классическую эпоху. Основная диссертация, первый оппонент — г-н Кангийем, второй оппонент — г-н Лагаш.
Из членов комиссии в дебатах по дополнительной диссертации выступал г-н де Гандийяк, а по основной — председатель комиссии.
Г-н Фуко представил две очень несхожие работы, вызвавшие как похвалы, так и критику самого живого характера. Г-н Фуко, несомненно, яркая личность, обладающая большой культурой и недюжинным интеллектуальным багажом. Защита лишь подтвердила то, что он наделен всеми этими качествами: изложение основных положений обеих диссертаций отличалось ясностью, непринужденностью, изяществом, точностью, стройностью в развертывании мыслей, которые отличала строгость и твердость. Однако кое- где проскальзывало некоторое небрежение правилами — а они не отменяются, даже если работа написана на самом высоком уровне: перевод текста Канта хотя и точен, но несколько незрел и неотточен, идеи соблазнительны, но сформулированы несколько скоропалительно и на основе лишь нескольких фактов: г-н Фуко больше философ, чем комментатор или историк.
Оппоненты дополнительной диссертации обратили внимание на то, что в ней содержатся две работы:
Предисловие исторического характера, являющееся наброском книги об антропологии, более связанной с Ницше, чем с Кантом.
Это замечание г-на Ипполита. Второе сделано Гандийяком:
Перевод текста Канта, играющий в диссертации подчиненную роль, должен быть переработан.
г Г-н Гандийяк советует разделить диссертацию на две части и подготовить к публикации, с одной стороны, книгу, набросок которой содержится в предисловии, а с другой стороны — критический перевод Канта.
Трое оппонентов, ознакомившихся с основной диссертацией, признают оригинальность этой работы. Автор полагает, что в каждую эпоху люди формируют свое представление о безумии, и определяет многие ментальные “структуры” “классической эпохи”, то есть XVII, XVIII и начала XIX века. Невозможно дать перечень всех вопросов, возникающих в связи с работой. Упомянем лишь некоторые из них. “Имеем ли мы дело с диалектикой или с историей структур?” — спрашивает г-н Кангийем. “Смог ли автор действительно освободиться от концептов, выработанных современной психиатрией, определяя структуры и создавая историческую фреску?” — спрашивает г-н Лагаш.
Председатель комиссии предлагает разъяснить глубинную метафизику исследования: некоторое превознесение опыта безумия в свете таких личностей, как Арто, Ницше или Ван Гог.
Защита примечательна странным контрастом между талантом соискателя, который все признают, и сдержанным отношением к его работам, демонстрировавшимся на всем протяжении заседания. Г-н Фуко, несомненно, наделен писательским даром, однако г-н Кангийем обратил внимание на риторичность отдельных фрагментов, а председатель комиссии нашел, что соискатель явно стремится произвести эффект. Эрудиция соискателя несомненна, но председатель комиссии выявил места, где происходит спонтанный отход от фактов: создается впечатление, что замечания такого рода были бы приумножены, если бы в комиссию входили специалисты по истории искусства, литературы и общественных институтов. Г-н Фуко весьма компетентен в области психологии, тем не менее г-н Лагаш находит, что информация, касающаяся психиатрии, дается скупо и что страницы, посвященные Фрейду, написаны слишком бегло.
Таким образом, можно констатировать, что обе диссертации были подвергнуты достаточно серьезной критике. Однако нельзя не признать, что мы столкнулись с весьма оригинальной основной диссертацией и с личностью, наделенной интеллектуальным “динамизмом” и талантом к описанию, то есть качествами, необходимыми для преподавателя высшей школы. Именно поэтому, несмотря на сдержанность в оценке работ, квалификация “весьма похвально” была присуждена единогласно.
Анри Гуйе 25 мая 1961 года».