Перспективы философской рациональности
В экспликации проблемы возможности актуальной фило — софии как рационального предприятия крайне важно, на мой взгляд, избежать возвышенно — моралистического тона и простым (в максимально возможной степени) языком разъяснить, что такое вообще эта философская рациональность и почему, собственно, она нам нужна еще и сегодня. Я рискнул бы
свести, в общем и целом, философскую рациональность к нормативному комплексу, задающему регулятивы философскому мышлению и тем самым определенным образом его артикулирующему. При этом мною здесь принимается, что рациональная установка является, во — первых, изначальной для философии, во —вторых, основной и доминирующей в западной философской традиции и, в —третьих, эволюционирующей (в связи с чем правомерно говорить об исторически различных моделях философской рациональности).
Нормативный комплекс, составляющий сущность философ — ской рациональности, я бы свел, в самом общем плане, к трем основным слагаемым. Первым из них можно назвать универсалистскую установку философии. Она полагает в качестве интеллигибельного поля философского анализа "мир" как тотальную упорядоченность вещей, их специфическую связность, предпосылочную для любого до — философского опыта. При этом критически важно уяснить (для преодоления расхожих предрассудков относительно философской рациональности), что "мир" — базовое понятие философии— является прежде всего и главным образом операциональным понятием.
Иными словами, "мир" — вовсе не обязательно "космос", "природный универсум" и т. п., соответственно философская тематизация мира сама по себе не предполагает никакого "вселенского размаха". Речь идет только о специфической оптике философского взгляда (наподобие объективирующей оптики научного познания, презентирующей все, на что оно направлено, в виде предмета дистанцированного рассмотрения). В этом смысле мир не отражается (как предсуществую— щий), а производится философией и именно в том виде, который задается исторически изменчивой организацией философского дискурса.
Известно, что в различных моделях философской рациональности были представлены различные воззрения на природу мирового порядка. Так, в традиционной метафизике фокусом имманентной телеологии субстанциального миропорядка является Бог; в модерной "философии сознания" мир центрируется в "Я"; в философии после "лингвистического поворота" мир предстает как раскрытый в языке до всякого методически организованного опыта (или как картина, произведенная языковыми играми).
Природа специфического интеллигибельного поля философского мышления, если не уходить в частности, может быть связана с предельной рефлексивной позицией мыслящего, в рамках которой осуществляется радикальная проблематизация оче — видностей до — философского опыта (включающего как собствен —
но профанный опыт, так и позиции "частичных" интеллектуалов). Тогда универсалистскую установку философии можно в предельно простом языке определить как специально развитую способность видеть лес там, где другие видят только деревья.
Далее, второе нормативное слагаемое философской рациональности — нацеленность мышления на получение такого знания о мире (в указанном выше смысле слова), которое имело бы обязательную силу для всех тех, кому темати — зация мира представляется значимой. В этом смысле рациональное знание является принудительным; однако обвинения в "тоталитарности" должны быть скорректированы с учетом того, что обязательная сила рационального знания необходимо опосредуется его признанием со стороны реципиентов. Поэтому речь в данном случае идет не о внешнем принуждении, а, скорее, о "самозаконодательстве" (в каитовском смысле) свободной воли познающего: принудительную силу имеет лишь то "чужое" знание, которое я сам признаю значимым для меня на основе моих собственных представлений о том, что есть действительное знание.
Известно, что в истории философии концептуальные разногласия и опровержения явно преобладают над согласием и подтверждением. Поэтому резонно допустить, что идеал получения общезначимого знания реально работает в философском мышлении, скорее, как требование приведения мысли к ясности на основе соответствующих процедур (будь то цикл диалектика / аналитика в традиционной метафизике или ко — гиталыюе удостоверение знания в модерной философии).
Причем соответствие исторически изменчивому нормативному стандарту обеспечения ясности вовсе не гарантирует тем или иным положениям универсального признания, а, скорее, легитимным образом делает результаты индивидуального мышления значимым достоянием сообщества и тем самым, делает их доступными для критики. В этом смысле соответствие стандартам рациональной артикуляции знания является жестом интеллектуальной честности, а их отрицание, позволяющее ускользнуть в нарочитую темноту или многозначительную игру двусмысленностями, вообще делает невозможным различение аутентичных результатов философской деятельности от подделок.
Наконец, третьим важным слагаемым нормативного комплекса философской рациональности является, на мой взгляд, метафилософская этика познания, которая запускает философскую рефлексию и определяет форму выражения ее результатов. Обращение к историко-философскому материалу убедительно демонстрирует, что предпосылкой формирования самой
позиции философского познания является специфическая этика '. Именно она обеспечивает выделение философа из сферы профанного опыта, обеспечивая тем самым экстраординарность философского мышления. Противопоставление философского знания наивным мнениям простецов стимулирует высокомерие занимающихся философией, хотя философ, как и профан, всего лишь стремится к удовольствию; разве что удовольствию философа в отличие от преходящих утех прочих людей присуща полнота совершенства (Аристотель в этой связи говорит о богоподобном блаженстве "созерцательной жизни").
Конечно, метафизическая сакрализация философствования давно ушла в прошлое, однако, даже когда философия принимает подчеркнуто служебную позу2, она сохраняет руководящий тон и экстраутилитарную мотивацию. Этой специфической самодостаточностью философское познание напоминает художественную практику, однако в философствовании эстетическое начало все же подчинено этическому и определяется им. Эта специфическая этика направляется идеалом суверенности.
Мне представляется, что рациональность принципиально важна для воспроизводства идентичности философского предприятия и поэтому не может устареть. Альтернативные формы философствования дери^ативны (самоопределяются в полемическом соотношении с философским рационализмом, основываясь на ограниченных рамках того или иного исторического типа рациональности) или паразитарны (например, деконструкция пристраивается к плодам конструктивной работы других, но сама бесплодна).
Принципиально важным достоинством разработанной Ха — бермасом концепции философской рациональности мне представляется то, что в ее основе лежит идея коммуникативного равноправия философа и публики. Собственно, прежде всего, это обстоятельство и позволяет, на мой взгляд, говорить о том, что Хабермас предлагает версию нового типа философской рациональности. Известно, что в рамках как метафизической, так и трансцендентальной моделей рациональности закреплялась коммуникативная асимметрия в отношениях философа, познающего действительное положение дел, и
профана, способного выработать лишь поверхностные и неустойчивые мнения. Философское знание по своей коммуникативной форме являлось знанием — за—другого — и—для—другого, знанием в форме представительства.
В модели, предложенной Хабермасом, философ лишен каких-либо познавательных привилегий: "профаны" сами определяют, что является для них значимым (в том числе, что является для них знанием). В повседневных коммуникативных достижениях согласия они совершенно самостоятельны; философия некомпетентна определять содержание консенсуса (оно вообще негенерализуемо и всецело определяется "профанами" в конкретных ситуациях). Забота философии связана исключительно с формальной стороной коммуникативных практик: философ способствует актуализации их имманентного рационального потенциала и выявляет систематические нарушения коммуникации (при этом он также действует вполне диалогически). Миссия философии в культуре смещается с тотального обоснования к тотальному опосредованию: формообразования культуры и структуры повседневной коммуникации не нуждаются в философской легитимации, но — как обособившиеся моменты разума — требуют философской медиации для обеспечения полноценного воспроизводства жизненного мира.
Ключевая понятийность формальной прагматики как раз и обеспечивает обоснование такой "включенности философа в повседневность": концепции "реконструктивного исследования" и "двойной структуры речи" позволяют представить философскую позицию как актуализацию и систематическое развитие рефлексивности, имманентно присущей каждому речевому акту уже в повседневной коммуникации.
При этом Хабермас сознательно ориентируется на преодоление трансцендентальной модели философствования, что обеспечивается, прежде всего, концепцией "притязаний на значимость". Эти притязания, указывает Хабермас, могут быть уподоблены двуликому Янусу: с одной стороны, в силу своей универсальности, они трансцендируют любой локальный контекст, с другой стороны, они должны выдвигаться и достигать фактического признания "здесь и теперь", поскольку они должны выполнять миссию координации действий участников им — теракции. Трансцендирующий момент универсальности притязания порывает с локальной ограниченностью любого рода, а момент обязательности притязания, признаваемого "здесь и теперь", делает его несущим моментом повседневной практики, всегда связанной с конкретным контекстом'.
Роль, которую в прежней философии отводили трансцендентальному сознанию, исполняет у Хабермаса жизненный мир: в качестве смысловых ресурсов, из которых участники коммуникации формируют свои — потенциально интерсубъ — ективные — символические проявления, жизненный мир является эквивалентом того, что в "философии субъекта" определялось как синтетические акты сознания вообще. Творческие акты соотносятся здесь, правда, не с формой, а с содержанием возможного взаимопонимания. Тогда па место трансцендентального сознания, обеспечивающего единство опыта, приходит многообразие конкретных форм жизни. Разумеется, многообразные частные формы жизни связаны друг с другом не только фамильным сходством, в них проявляются всеобщие структуры жизненного мира как такового.
Наконец, исключительно важную роль в новом обосновании философской рациональности играет концепция социальной эволюции, представляющая модерное развитие как рационализацию. Именно рационализация жизненного мира обеспечивает выделение универсальных структур жизненного мира из локальных контекстов и высвобождение потенциала рациональности, заключенного в коммуникативном действо — вании. В этом смысле обоснованием модели коммуникативной рациональности является у Хабермаса концепция модер — ного жизненного мира.
Для того чтобы оттенить достоинства и изъяны предложенной Хабермасом версии нового типа философской рациональности, целесообразно привести типичные примеры критики его концепции. В этой связи уместно обращение, прежде всего, к позиции Лиотара, явно и последовательно критичной в отношении защиты Хабермасом универсалистского "проекта модерна". По Лиотару, сегодняшнее состояние культуры может быть охарактеризовано по своему существу как "постмодерное", что означает, прежде всего, изменение статуса знания. Модерное знание характеризуется у Лиотара тем, что оно легитимировалось "метанарративами" (большими повествованиями), разрабатывавшимися, главным образом, в философии и неизбежно имплицировавшими философию истории. В качестве примеров таких метанарративов Лиотар приводит, в частности, диалектику духа, герменевтику смысла, эмансипацию разумного субъекта или трудящегося, рост богатства благодаря прогрессу техно —науки.
Причем метанарративы выполняли легитимирующую функцию не только в отношении научного знания, но и относительно общественных институтов и социальных практик, также нуждающихся в обосновании. Справедливость так же свя —
зана с метанарративами, как и истина: "Начиная с Платона, вопрос легитимации науки неразрывно связан с вопросом легитимации законодательной власти. В этой перспективе право решать, что является истинным, не является независимым от
права решать, что является справедливым......Знание и власть
суть две стороны одного и того же вопроса: кто решает, что есть знание, и кто знает, что надлежит решать?"1
Таким образом, характерной чертой модерна, по Лиотару, является эпистемологическое и праксиологическое доминирование метанарративов, которые в содержательном плане представляют собой системы представлений, утверждающих нормативный образ будущего и тем самым мобилизующих на его достижение. "Эти нарративы — не мифы в смысле сказок... Правда, как и мифы, они имеют свою цель в том, чтобы легитимировать институты, социальные и политические практики, законодательства, этические системы, образы мысли. Но, в отличие от мифов, они ищут легитимность не в изначальном обосновывающем акте, а в некоем искупающем будущем, т. е. в идее, которая еще должна быть осуществлена. Эта идея (свободы, "просвещения", социализма и т.д.) имеет легитимирующую силу, поскольку она обладает общезначимостью. Она является направляющей для всех человеческих реальностей" 2. Господство метанарративов над человеческим мышлением и действием свидетельствует о том доверии, которое западный человек питал к принципу всеобщего прогресса человечества: самые различные устремления объединяла вера в то, что всякое начинание правомочно лишь постольку, поскольку оно способствует освобождению человечества.
Переход к постмодерной кондиции связан с изменениями, произошедшими в природе и характере знания. Постмодер — ная наука, обращаясь к изучению таких явлений, как неразре — шимость, границы жесткого контроля, конфликты и катастрофы, развивается прерывно и парадоксально — она производит не известное, а неизвестное и строится уже не на пригщи — пах единства и универсальности, а на принципе различия, понятого как паралогизм. Соответственно иначе решается вопрос легитимации знания: перед лицом роста гетерогенности опыта тотализирующие метаповествования утрачивают свою убедительную силу. "Предельно упрощая, постмодерном можно считать недоверие к метанарративам"3. Закат метанаррати — bob не препятствует бесконечному множеству разнородных и
агональных языковых игр и дальше ткать материю повседневной жизни — место мобилизующих повествований занимают малые нарративы, законные в рамках локальных коммуникативных сообществ и не претендующих на тотализацию.
Предложенная Хабермасом модель коммуникативной рациональности, рассмотренная в контексте концепции "пост — модерного состояния", представляется Лиотару неадекватной, и основные его возражения можно свести к следующим двум. Во —первых, анахронизмом является идея консенсуса как диалогически достигнутого согласия между рациональными субъектами; принципом постмодерного знания является не консенсус специалистов, а паралогизм изобретателей. Лио — таровская модель коммуникации акцентирует не консеису — альное взаимопонимание, а языковое противоборство. Во — вто — рых, концепция коммуникативной рациональности легитимируется метанарративом эмансипации, утратившим в постмо — дерную эпоху свою убедительную силу.
Для аналитически осмысленного восприятия разработанной Хабермасом версии нового типа философской рациональности важно привести ее критику не только "слева", от представителей философского авангарда, но и "справа" — из лагеря философии, ориентированной более традиционно и академически. На мой взгляд, особый интерес в этой связи представляют критические замечания, принадлежащие Апе — лю, многолетнему другу и "соратнику" Хабермаса. Собственно говоря, модель коммуникативной рациональности разрабатывалась ими параллельно, со многими обоюдными заимствованиями и в своем основном содержании является их общим детищем. Основное расхождение между двумя философами заключается в способе обоснования этой модели: если Хабер — мае, принимая тезис о детрансцепдентализации актуальной философии, ориентируется в своей формальной прагматике на методологический образец реконструктивных социальных наук, то Апель убежден, что конститутивная для концепции коммуникативной рациональности идея аргументативного дискурса как модельной формы достижения согласия может и должна получить рефлексивное предельное обоснование посредством трансцендентальной прагматики — своего рода "кри — тики коммуникативного разума", выявляющей априорные условия возможности осмысленной коммуникации.
Предельно кратко' схема такого обоснования может быть
передана следующим образом. В любом акте осмысленной коммуникации, по меньшей мере, виртуально (а в практике аргументации — фактически) принимаются строгие правила дискурса, которые в принципе не могут быть оспорены и в этом смысле представляют собой априорные истины. Кульман, ученик и последователь Апеля, выражает это положение следующим образом: "Предпосылки, которые с необходимостью делаются в случае осмысленной аргументации, не могут быть непротиворечиво оспорены и не могут быть без petitito principii (без того, чтобы их значимость уже предполагалась) обоснованы посредством выведения"'.
Характеризуя априорные условия возможности коммуникации, Апель охотно использует хайдеггеровский "априористический перфект": эти предпосылки, выявляемые трансцендентально—прагматической рефлексией, "всегда уже" имплицируются любым коммуникативным актом. Например, выдвигая посредством речевого акта то или иное притязание на значимость (скажем, на предметную истинность пропозиции) и претендуя на его интерсубъективное признание, участник коммуникации "всегда уже" принимает целый ряд необходимых допущений: что автор может, в случае надобности, аргументативно обеспечить данное притязание на значимость; что свою — позитивную или негативную — позицию в отношении него могут выразить, в принципе, все, кого оно затрагивает; что другие (актуальные и потенциальные) участники являются вменяемыми и обладают коммуникативным равноправием и т. п.
Принципиально важно, что эти предпосылки не только всегда уже признаются в любой осмысленной коммуникации, но и — как показывает трансцендентально — прагматичес — кая рефлексия — вообще не могут быть осмысленно оспорены, поскольку сам критик их неявно признает и подтверждает их силу, претендуя на интерсубъективное признание своих критических положений. Такое состояние определяется трансцендентальной прагматикой как "перформативное са — мопротиворечие", т. е. противоречие в рамках одного и того же речевого акта между содержанием двух его частей — про — позициональной (отрицанием значимости предпосылок) и пер — формативной (имплицитным их признанием в акте выдвижения притязания на интерсубъективную значимость содержания пропозиции).
Аргумент перформативного самопротиворечия широко используется Апелем для депотеицирования "тотальной кри —
тики разума". С этой точки зрения, например, Лиотар наивно (так сказать, сам не ведая, что творит) строит тотализирую — щий и универсалистский "метанарратив кризиса метанарра — тивов". Действительное отрицание правил рациональной аргументации означало бы, по Апелю, утрату субъектом возможности своей самоидентификации в качестве осмысленно действующего существа, что представляло бы собой "коммуникативное самоубийство". Наоборот, решение в пользу рациональной аргументации является априорно рациональным.
Итак, в концепции Апеля процедурная рациональность дискурса получает предельное обоснование при посредстве коммунологически модифицированной трансцендентальной аргументации. Не случайно поэтому он считает позицию Ха — бермаса противоречивой и непоследовательной: с одной стороны, Хабермас подчеркивает универсальность основных притязаний на значимость, регулятивность (в кантовском смысле) "идеальной речевой ситуации", контрфактически предвосхищаемой в фактической коммуникации и т. п., с другой же — эксплицитно отрицает возможность предельного обоснования дискурса. Действительно, если формальная прагматика Хабермаса и могла первоначально считаться "слабой версией" трансцендентальной прагматики, то, начиная, по крайней мере, с "Теории коммуникативного действования", Хабермас недвусмысленно заявляет о своем несогласии и расхождении с трансцендентализмом '.
Критику Апеля — на мой взгляд, весьма меткую — можно свести к выявлению двух основных слабых мест концепции Хабермаса, и причиной обоих этих изъянов является отказ от позиции трансцендентализма. Во —первых, как уже отмечалось выше, идея коммуникативной рациональности фундируется у Хабермаса его теорией социальной эволюции, в частности концепцией рационализированного жизненного мира. В этой связи Апель ставит резонный вопрос: можно ли обосновать идею универсалистского аргументативного дискурса ссылкой на ресурсы фактического жизненного мира? По Хабермасу, именно характер жизненного мира в модерных обществах делает возможной коммуникативно рациональность, но, принимая этот тезис, мы или скатываемся к историцистскому релятивизму (рациональность становится исторической случай—
ностыо, свойством одной из многих возможных форм жизни), или реанимируем спекулятивную философию истории, чтобы обосновать наличный жизненный мир как продукт действия некоей "исторической необходимости".
Во —вторых, отрекаясь от трансцендентализма, Хабермас определяет формальную прагматику как разновидность реконструктивного исследования. При этом, однако, у Хабер — маса фактически стирается методологическое различие между реконструктивными социальными науками и философией. Но в действительности формальная прагматика вовсе не является основанной на принципе эмпирической проверяемости и нормативно нейтральной генерализирующей теорией. Позиция реконструктивного исследования не позволяет обосновать основополагающие идеи философской концепции Хабермаса, в частности специфическую трактовку взаимопонимания и тезис о первичности коммуникативного действо — вания по отношению к стратегическому'.
Трактовка Хабермасом феномена взаимопонимания, отмечает Апель, явно инспирирована двузначностью употреб — ления термина Verstandigung, возможной только в немецком языке: Хабермас употребляет его не только в узком значении возможного посредством языковой коммуникации взаимного понимания смысла, но и в более широком значении "дого — варивания" как достижения согласия относительно притязаний на значимость. В силу такого словоупотребления возникает видимость правомерности утверждения Хабермаса о том, что языку имманентно присущ телос взаимопонимания, который может осуществиться только в консенсусе. Однако такая "телеологическая" трактовка совершенно неоправданна в рамках нормативно нейтрального реконструктивного исследования феномена взаимного понимания смысла в процессах языковой коммуникации.
Что касается тезиса о первичности коммуникативного дей — ствования, то его обоснование у Хабермаса также некорректно. Он впечатляюще анализирует феномен "скрыто стратегического действоваиия", но анализ "открыто стратегического" образа действий остается совершенно неудовлетворительным. Чтобы показать производный и паразитарный характер этого типа действия, Хабермас искусственно подбирает примеры вроде "руки вверх!" или "кошелек или жизнь!" Однако если мы обратимся к рассмотрению, скажем, практики стратегических переговоров, то мы никак не согласимся с Хабер —
масом: приходится признать, что возможная рациональная мотивация адресата речевого акта, на которой основывается социально обязывающая сила речевого действия, коренится именно в стратегической максимизации выгоды и минимизации ущерба1. Реконструктивное исследование способно выявить различие между коммуникативным и стратегическим дей — ствованием, но не позволяет решить вопрос о приоритете преследования исключительно иллокутивных целей перед "эгоцентрической калькуляцией успеха".
Итак, критика Апеля, как представляется, позволяет выявить действительные слабые места формально — прагматичес — кой версии модели коммуникативной рациональности. Эксплицированный при помощи апелевских замечаний "урок Ха — бермаса" может быть сформулирован так: попытка разработки новой модели рациональности, исходящая из тезиса о детрансцендентализации актуальной философии, сталкивается с двоякой трудностью, связанной с утратой философе — ким дискурсом трансцендентальной "стерильности". Во-первых, возникает задача фундировать, идя вопреки всем многовековым привычкам философского мышления, "чистое" в "нечистом" (структурах повседневности), идеальное в фактически наличном, необходимое в случайном, всеобщее в единичном, причем таким образом, чтобы универсальность и необходимость, характеризующие рациональный философский дискурс, не пострадали.
Во-вторых, возникает задача такого включения философского мышления в фактичность повседневного опыта, которое обосновывало бы рефлексивность и дистанцированность позиции философа не только в смысле возможности анализа и объяснения того, что есть, но и в смысле оценочно—критичес— кой дистанции от фактически наличного. Метафилософская этика познания должна в таком случае опираться на потенциальности, скрытые от взгляда наивных участников, но имманентные реальным практикам повседневности, причем, конечно, без всяких философско — исторических костылей. Иными словами, этот урок Хабермаса можно обобщить следующим образом: философский рационализм в условиях детрансцен — детализации предполагает разработку модели последовательно интернированной рациональности. Версия самого Хабермаса (формальная прагматика) в контексте этой задачи предстает как интересный и значительный, по небезупречный опыт.
Следующий урок, касающийся проблемы перспектив философской рациональности, мы можем извлечь из копцеп —
ции Хабермаса, посмотрев на нее в свете лиотаровской критики. Правда, эту критику я не склонен использовать столь же непосредственно, как замечания Апеля, поскольку она не так точна и позиция самого Лиотара несколько наивна.
Начнем со второго его упрека: концепция коммуникативной рациональности легитимируется метанарративом эмансипации, что в наличном "постмодерном состоянии" уже не имеет убедительной силы. Однако развенчание модерных метанарративов Лиотаром (как уже отмечалось, само являющееся не чем иным, как метанарративом) в действительности означает, на мой взгляд, не констатацию их неактуальности и, тем более, схода со сцены (достаточно очевидно, что "большие повествования", гораздо более многочисленные, чем представлялось Лиотару, продолжают "жить и работать"), а осознание их релятивизации. Уходят в прошлое не метанар — ративы, а нерефлексивное к ним отношение; при этом они сохраняют весь свой абсолютистский нормативный заряд1.
С учетом этих соображений позволительно не согласиться с критическим аргументом Лиотара: действительно, концепция коммуникативной рациональности опирается па определенный метанарратив, что само по себе еще не говорит ни "за", ни "против" этой концепции. Причем серьезным достоинством позиции Хабермаса является то, что к своему "большому повествованию" он относится вполне рефлексивно: образ полностью рационализированного жизненного мира, являющийся "телосом" его исторической концепции, вводится как осознанная утопия, а вовсе не как эмпирически достижимое состояние общества. Функция этого утопического образа состоит в том, что он задает нормативный стандарт критики наличного положения дел. Я бы рискнул даже сказать (хотя Хабермаса такая трактовка, наверное, покоробила бы), что метанарратив общественной рационализации вводится Хабермасом как операционально оправданный миф.
Что касается второго критического замечания Лиотара (об унифицирующей и нивелирующей тенденции модели рационального взаимопонимания) и соответственно противопоставления тоталитарному насилию разума иередуцируемой множественности языковых игр, то здесь, прежде всего, необходимо существенно скорректировать лиотаровский образ позиции Хабермаса, которая далеко не столь примитивна, как
представляет критик. Многообразие и гетерогенность ценностных систем, стилей жизни, сообществ, вкусовых культур и т. п. является очевидным фактом, который Хабермас, конеч — но, и не думает отрицать.
Видимо, можно согласиться с замечанием Питера Дыоса, британского "промоутера" Хабермаса, о том, что критика Ли — отара основана на систематическом смешении языковых игр и притязаний на значимость, которые, будучи специализированы в модерной культуре, пронизывают многообразие форм жизни1. По Хабермасу, в ходе рационализации жизненного мира координация действий все меньше определяется традиционными смысловыми взаимосвязями и все больше собственными интерпретативпыми актами самих участников. При этом, во —первых, значительно и неуклонно возрастает многообразие языковых игр, а во —вторых, происходит выделение универсальных структур жизненного мира из конкретных форм жизни.
Иными словами, индивидуализация стилей жизни и универсализация принципов являются двумя сторонами одного процесса, и Хабермасова модель достижения рационального согласия, строго говоря, не имеет ничего общего с нивелированием содержательного своеобразия частных языковых игр, а лишь претендует на выявление общего для этого многообразия формального механизма коммуникативных практик, связанного с выдвижением участниками притязаний на значимость и достижением их интерсубъективного признания.
Вместе с тем, насколько я могу судить, концепция взаимопонимания разрабатывалась Хабермасом по модели коммуникации в относительно гомогенной среде. Тогда действительный вопрос состоит в том, является ли консенсуальная трактовка достаточно гибкой для того, чтобы охватить и другой тип коммуникации — между гетерогенными формами жизни. И соответственно наша оценка концепции Хабермаса зависит от того, можно ли акцентироваш-ю развить его модель в направлении "согласия несходного" — такого механизма взаимопонимания, который включал бы взаимное признание ина — ковости и достижение общих определений ситуации, при котором каждый все же остается при своем. Подчеркну, что речь идет не о стратегическом согласовании гетерогенных интересов, а именно о солидарности разнородного.
Вопрос о реальной возможности такой концептуальной доработки модели рационального согласия я пока оставляю открытым, отмечу лишь, что принципиально непреодолимых
препятствий на пути подобной затеи не вижу. Все сказанное по поводу нивелирующей тенденции концепции Хабермаса относится и к противопоставлению согласия паралогизму: речь должна идти, на мой взгляд, скорее о дополнительной акцептации новативности и динамизма в модели взаимопонимания'. Тем не менее критика Лиотара, при всех ее огрехах, помогает нам извлечь еще один урок из знакомства с концепцией Хабермаса: модель рациональности, претендующая на актуальность в сегодняшнем — разнородном и быстро меняющемся — мире, должна быть специализирована на осмыслении инаковости и новизны. В этой связи уместно, на мой взгляд, ставить вопрос о разработке парадоксальной "логики креативности". Хабермаса, и коль скоро его версия нового типа рациональности рассматривается в таком контексте, можно упрекнуть за недоработки.
Наконец, еще один урок, касающийся перспектив философской рациональности, можно извлечь из концепции Ха — бермаса, если рассмотреть ее в свете критических замечаний Рорти, к взглядам которого мы уже обращались в первой главе. Рорти весьма интересно комментирует противостояние Хабермаса и Лиотара: Лиотар готов отказаться от либеральных традиций Запада ради того, чтобы избежать тотализиру — ющих метанарративов, тогда как Хабермас считает отказ от универсалистской философии проявлением неоконсерватизма2. В этом споре для Рорти ближе пафос позиции Хаберма — са, однако он считает саму эту позицию избыточной: ненарушенная коммуникация и общественная солидарность, исходя из точки зрения прагматиста, могут отстаиваться без использования объективистской философии.
Традиционным эпитетом, который объективисты прилагают к прагматизму, является, отмечает Рорти, "релятивизм". Однако прагматизм вовсе не является некоей позитивной теорией, согласно которой истина относительна, у прагматизма вообще нет эпистемологии. Прагматизм является релятивизмом вовсе не в том смысле, что для него все мнения равноценны, а в очень специфическом "этноцентрическом" смысле: утверждается, что об истине и рациональности ничего нельзя сказать помимо обычных процедур джастифи — кации, используемых в данном — нашем собственном — сообществе 3.
Таким образом, прагматиста неправомерно упрекают в релятивизме, хотя на деле речь идет именно о выражении этноцентрической позиции. Прагматист заслуживает критики, скорее, за то, что он принимает свое сообщество слишком всерьез: "Быть этноцентричным означает делить человеческий род на тех людей, в общении с которыми некто может оправдать свои убеждения, и всех прочих. Первая группа — наш собственный этнос — охватывает тех, кто в достаточной мере разделяет наши взгляды, чтобы плодотворный разговор был возможен. В этом смысле этноцентричным является любой человек, когда он включен в действительное обсуждение, и неважно, сколь много объективистской риторики он производит в своем исследовании" '.
Ритуальные призывы к необходимости преодоления релятивизма являются выражением потребности сохранить важ — ные традиции современной западной жизни, взращенные Просвещением. Однако следует отделить либеральные институты и ценности от устаревшего объективистского (рационалистического) способа их оправдания. Прагматизм как раз и позволяет, считает Рорти, показать, что человеческая солидарность не требует метафизических подпорок и достигается это занятием этноцентрической позиции, осознанной идентификацией с нашим сообществом, сообществом либеральных интеллектуалов секуляризованного Запада.
Эта этноцентрическая позиция была в еще более радикальной форме выражена Рорти во время его дискуссии в 1985 г. в Вене2 с Апелем. В ответ на апелевские доводы о необходимое — ти универсалистского нормативного стандарта Рорти горделиво заявил: "I am just an American", — имея в виду, что принципы демократического образа жизни, либеральные ценности и т. п. вошли в плоть и кровь американцев, а нормативный стандарт, которого домогается Апель, избыточен именно потому, что он уже фактически воплощен в американской повседневности, "должное" здесь совпало с "сущим".