Часть ii представители человечества 17 страница
На заглавных листах своих творений Сведенборг называет себя «Рабом Господа Иисуса Христа», по силе же своего ума и влияния он может быть назван великим богословом, и преемник ему найдется не так скоро. Неудивительно, что глубина нравственной мудрости доставляет ему влияние законоучителя. Его религия владычествует над мыслью и находит себе повсеместное приложение. Он представляет вам ее со всех сторон; одушевляет в каждое мгновение жизни, дает цену и смысл каждому событию. Здесь преподается ему учение, сопровождающее его и во сне, и в бодрствовании; показывающее ему при всяком помысле, из какого отдаленного истока наше мышление ведет свое начало,
Оно указывает ему в обществе, по какому сродству он примыкает к единомышленникам и каким — к противникам; оно подводит его к предметам, находящимся в природе, и знакомит с их происхождением и значением: какие из них дружелюбны и какие пагубны; наконец, оно отверзает ему мир будущий, удостоверяя его в продолжение тех же самых законов. Все читатели Сведенборга свидетельствуют, что дух их мужает от изучения его книг.
Чрезвычайно, однако, трудна задача критического обзора его богословских сочинений: неоспоримое их достоинство вселяет глубокое почтение, и, между тем, невозможно обойтись без серьезных оговорок. Их безмерное, песчаное изобилие похоже на саванны и пустыни, тогда как несообразности напоминают горячечный бред. Он излишне многословен в своих толкованиях; и его понятие о людском невежестве странно преувеличено. Люди, напротив, очень скоро схватывают истины подобного рода. Но как он богат доводами, какой великолепный изыскатель всего того, что нам так нужно знать! Мысль его пребывает на сходстве самой сущности вещей; он видит его в их началах и в их отправлениях, а не в наружном их устройстве. Этот метод и порядок его изложения истин неизменен. Он постоянно проводит свои заключения от внутреннего к внешнему. И во всем какая важность, какая вескость! Его глаз никогда не блуждает: в нем нет ни искры тщеславия, ни малейшего обращения на самого себя, по какому бы ни было движению авторского самолюбия! Пускай он теоретик, пускай умозритель, но ни одному практическому человеку во вселенной нейдет принимать насмешливый вид по отношению к нему. В сравнении с ним Платон — просто академик: его мантия, хотя из пурпурной, хоть из эфирной ткани своими широкими складками, все же мешает свободе его движений. Но этот мистик величествен даже для Кесаря, и сам Ликург преклонился бы пред ним.
Сведенборг, одаренный высокою нравственною прозорливостью, Сведенборг, исправитель общепринятых заблуждений, провозвестник законов чистой этики, изъят от всякого сравнения с каким бы то ни было писателем новых времен. Ему по праву принадлежит место, не занятое в продолжение многих веков, среди законодателей человечества. Медленное, но властительное влияние, приобретенное им, как и другими гениями религии, должно быть также чрезмерно и иметь свой прилив и отлив, пока оно не установится на постоянном уровне. И конечно, все, что есть в нем существенного и всемирного, не будет ограничено кружком людей, вполне сочувствующих его гению, но перейдет во всеобщее достояние мудрого и праведного образа мыслей. Мир имеет непогрешительную лабораторию: с ее помощью он извлекает все, что есть превосходного в его детях, и отметает немощное и ограниченное самых возвышенных умов.
Метемпсихоз [переселение душ], общепринятая в древней греческой мифологии, собранной Овидием, и в реинкарнации индусов, у которых она является объективно и действительно свершается в телах вследствие испорченной воли, — метемпсихоз принимает у Сведенборга высокофилософический характер. Она субъективна и вполне зависит от образа мыслей человека. Все в мире само собою принимает различный вид, согласно с преобладающими наклонностями каждого. Каковы чувства и мысли, таков и человек; каков он, такими и кажутся ему предметы. Человек становится человеком по доброкачественности своих хотений, а не по качеству своего знания и смышленности: «Все, на что ни взглянут ангелы, становится ангельским. Каждый Сатана кажется для самого себя человеком; для духов, таких же падших, как сам он, — даже очень порядочным человеком; для душ же очищенных, он — куча падалицы».
И вот мы вступаем в мир настоящей поэмы в действии. Противоборство постановлениям исчезает; всюду притяжение: родное ищет сродного. Земные браки расторгнуты. Одно внутреннее сходство соединяет в мире духовном. Каждый сам себе созидает и обитель, и положение. То, что мы называем поэтической справедливостью, свершается во мгновение ока. Духи терзаются страхом смерти и никак не могут припомнить, что они уже умерли. Те, кто были злы и коварны, боятся всех прочих. Не исполнившие дел милосердия и сострадания блуждают и носятся взад и вперед; собеседники, к которым они приближаются, понимают их свойства и отгоняют их прочь. Корыстолюбцам мнится, что они живут в подвалах, где зарыты их сокровища, и что их поедает моль.
У Сведенборга множество золотых изречений, которые с необыкновенною красотою выражают этические законы: «Ангелы на небе беспрерывно приближаются к весенней поре своей юности, так что самый старший из них кажется самым младшим». «Чем более ангелов, тем более простору». «Совершенство человека состоит в желании приносить пользу и добро». «Цель возвышается по мере понижения материальной природы». «Человек, в совершенстве своего образа, — это небо». «По звуку голоса ангелы распознают любовь человека; по произношению звуков — его мудрость; по смыслу слов — его знание».
В «Супружеской Любви» Сведенборг изложил учение о браке. Про эту книгу можно сказать, что, несмотря на самые возвышенные элементы, она не достигла успеха. Он приблизился ею к «Гимну о Любви», которой Платон коснулся в своем «Банкете», — к той любви, которую провозгласил Данте, которую воспел Казелла как одного из ангелов Эдема и которая, если бы она была достойно восхвалена и в своих началах, и в своей плодотворности, и в красоте своих действий, вполне могла бы привести в восторг все души, явясь как родоначальницей всякого благоустройства в обычаях и в нравах. Это была бы великая книга, если бы гебраизм был отложен в сторону, и закон ее утвержден, без готики, на одной этике, с произвольным стремлением к возвышению, требуемом самою сущностью предмета.
Но у него прекрасно развито платоническое понятие о браке, поучающее, что пол повсеместен, что мужественность выражается в каждом действии, органе, помысле мужчины, равно как и женственность в женщине. Следовательно, в действительности или в мире духовном брачный союз беспрерывен, полон, совершенен, и целомудрие не есть местная, но всеобъемлющая добродетель. Отсутствие целомудрия обнаруживается в каждом поступке: в торге и в разговоре, в земледелии и в философствовании точно так же, как и в браке. И Сведенборг видел, что хотя на небе девы прекрасны, но жены несравненно прекраснее, и красота их возрастает более и более.
По своему обычаю, Сведенборг сжал, однако, свою теорию в форму временную. Он преувеличивает случайное обстоятельство брака, и хотя находит на земле несовместные супружества, воображает более мудрые выборы на небе. Но в душах прогрессивных всякая любовь и дружба преходящи. Любишь ли ты меня? — значит: видишь ли ты ту же истину? Если да, — мы счастливы одинаковым счастием. Но вот один из нас доходит до умозрения новой истины, — мы расходимся, и никакие силы в мире не могут удержать тогда одного возле другого. О, знаю я, как сладостна эта чаша любви: ты живешь для меня, я — для тебя! Но это не что иное, как ребяческое пристрастие к игрушке, как попытка увековечить домашний очаг и свадебную горницу; желание не выпустить из рук детскую азбуку, которую мы выучили шутя. Эдем Господень подавляет своим величием и обширностью; он кажется нам холоден и суров, как пустынная окрестность, наводящая на нас оторопь, когда мы греемся вечерком у пылающих угольев камина; но мы снова пускаемся в путь, и нам кажутся жалки те, кто лишает себя великолепия природы для карт и для свечного освещения.
Может быть, настоящая сущность «Супружеской Любви» заключается в «Беседе», где все положения глубоко обдуманы. Они, однако, оказываются несостоятельными в буквальном применении к браку, потому что Небо не есть сочетание двух, но общение всех душ, и Господь — верховный жених и невеста души. Мы же встретимся, пробудем минуту друг с другом в храме одной мысли и расстанемся, как бы не расставаясь, чтобы приобщиться к другой мысли, с другими соучастниками блаженства. Итак, не только нет ничего божественного в плохом и особняющем смысле того вопроса «Любишь ли ты меня?», но я, напротив, тогда лишь захочу сблизиться и стать рядом с вами, когда вы покидаете и лишаетесь меня, чтобы предаться чувству, которое выше вас и меня; но я отвергнут, когда, устремив глаза на меня, вы еще жаждете любви. Фактически, в духовном мире, мы ежеминутно меняем пол. Вы любите во мне достойнейшего из двух — я ваш муж; не я, однако, а мои качества решают нашу любовь; но что за капля эти качества в сравнении с океаном достоинств, которые превосходят мои! Тем временем я обожаю высшие достоинства в другом и становлюсь в отношении к нему женою. Он стремится к еще высшим доблестям другого духа, следовательно, он его жена или восприемник его влияния.
От преувеличенного ли наблюдения за собою или по отвращению к греху, Сведенборг впал в мнительность, эту особенную немощь излишней совестливости. Я ссылаюсь на его презрение к мышлению и на отделение добра от знания: «Рассуждать о вере — значит сомневаться и отрицать, — говорит он, и это щепетильное мнение повторяется беспрестанно. Такие избитые фразы внушают нам грустную мысль, что в этом-то и скрывался корень его болезненного состояния, что этим-то он и поплатился, может быть, за перелом, произошедший в его способностях. Успешная или удачная гениальность зависит, по-видимому, от счастливого согласования ума и сердца; от надлежащей пропорции, которую трудно определить между нравственными и умственными силами. Но слишком переполненную чашу трудно нести, и этот человек, щедро одаренный и умом, и сердцем, скоро впал в разлад с самим собою. В своем «Животном Царстве» он провозгласил, что предпочитает анализ синтезу, и вдруг, прожив более пятидесяти лет, он начинает презирать разум, и хотя сознает, что ни истина, ни добро не могут быть объединены, но оба должны сочетаться и слиться, он принимается ратовать против своего рассудка; в силу этого становится на сторону одной совестливости и на каждом шагу изрекает на разум хулу и клевету. Насильственное расторжение отмщается немедленно. Красота теряет свою прелесть, любовь — любезность, когда отрицаешь целую половинную часть неба — истину. Сведенборг мудр, но он остается мудр наперекор себе. Есть что-то бесконечно печальное в этой подложной вселенной, в ней всюду и отовсюду слышатся вопли. На месте провозвестника воссел вампир, и с мрачною ненасытностью он не отводит глаз от образов мук. Новый ад и новая преисподняя, одно отвратительнее другого, вмещают то те, то другие толпы законопреступников.
Сведенборг нисходил туда по столбу, казавшимся из ярой меди, но его образовали небесные духи, заботящиеся, чтобы он невредимо посетил обитель злополучных и был свидетелем их мук Там долго и долго слушал он их стенания; видел их мучителей, увеличивающих и усиливающих все казни до бесконечности. Он видел ад обманщиков, ад смертоубийц, ад сластолюбцев, ад льстецов, преисподнюю коварных и даже сточные ямы преисподних...
С его книгами должно обходиться осторожно. Опасно изваивать эти мимолетные представления мысли. Истинные в своей призрачности, они становятся лживы в определенном виде. Мудрый народ греческий имел обыкновением для довершения воспитания принимать самых даровитых и нравственных юношей в участники Элевзинских таинств. Постепенно и с большою торжественностью вводили их в святилище, где высшие истины, вверенные древней мудрости, были им преподаваемы. Молодой человек ума пылкого и созерцательного может, лет в восемнадцать или в двадцать, прочесть творения Сведенборга — эти таинства любви и совести — и потом отложить их навеки. Подобные мечты посещают все пламенные головы, в ту пору, когда мысль о рае и об аде впервые поражает их. Но такие картины должны считаться чисто мистическими, то есть случайным и произвольным изображением истины, но не самою истиною. Каждый другой символ будет одинаково годен: в таком случае на них можно глядеть без опасения.
Сведенборгова система мира лишена центрального могущества внезапности; она основана у него на динамике, не на силе жизни, не на могуществе порождать жизнь. В ней нет ни индивидуума, ни его свободной воли. Его вселенная — какой-то огромный кристалл, где все идет в ненарушимом порядке, но холодно, молчаливо, мертво; она сама будто окована магнетическим сном и бесстрастно отражает волю магнетизера. Каждая мысль проникает в каждый отдельный ум вследствие влияния общества духов, его окружающих. Эти заимствуют влияние от духов высших, и так далее. Все его типы означают одни и те же малочисленные предметы: все лица ведут одну речь, и все разговаривающие сведенборгствуют. Будь они кто им угодно, в конце концов, они все придутся под его стать: и король Георг II, и Магомет, и сам Цицерон. Куда девался его Рим, его красноречие? Он тот же богословствующий Сведенборг. От недостатка индивидуализма бесцветны его ад и небо. В них нет этих тысячеобразных людских отношений. Нет того участия, естественно возбуждающегося в них к тому или другому человеку, потому что он отчасти прав в своем проступке, отчасти виноват в своей правоте; потому что он не подходит ни под какую классификацию, ни под какое догматизирование, — так много законностей, случайностей, возможностей, будущностей должно принимать в соображение; потому что иногда порок придает ему силу, а добродетель отнимает ее, вследствие чего он делается понятен и доступен своего рода сочувствию. Этот недостаток отзывается даже и на средоточии всей его системы. Вмешательство «Господа» упоминается на каждой строке как имя, но нигде не постигаешь Бога Живого. Нет блеска в этом оке, которое призирает из своего центра и должно бы одушевлять неизмеримую зависимость своих созданий.
Погрешность духа творений Сведенборга состоит в богословской ограниченности. Всюду с ним мы стоим в Церкви: нигде не проявляется необъятность всеподательной и всеобъемлющей премудрости. И он, и Бёме впали в заблуждение от излишнего пристрастия к символам христианства, мало радея притом о духе его нравственности, который заключает в своих недрах несметности человечеств, христианств, божественностей.
Гений Сведенборга, обширнейший из всех дарованных душам нового времени в этой области дум, истощил сам себя в усилий сохранить и воскресить то, что уже достигло своего окончательного естественного предела. Некоторые вековые, величественные образы утратили свое преобладание над мыслью и- способом выражений западных богопочитателей; но чрезмерность того влияния обозначается у Сведенборга в нескладной подражательности иноземному витийству. «Что мне за Дело, — может сказать читатель, — до сапфира и до топаза, до яшмы и до сардоника, до кивота и до кущей, до прокажённых и до смарагдов, до огненных колесниц, до драконов рогатых и венчанных, до бегемота и до единорога? Это хорошо для жителей востока, а не для меня. И чем более вы запасаетесь ученостью для истолкования мне всего этого, тем более выказывается ваша дерзость. Чем обдуманнее и сплошнее ваша система, тем менее она мне по сердцу». Еврейская муза, наставившая людей в познании добра и зла, возымела и над ним, как и над народами, свое преувеличенное влияние. Такою судорогою сведены все его догматы. Его главное нравственное предписание — избегать зла наравне с грехом; но он не объясняет, в чем состоит зло, в чем добро. Человек может бояться лихорадки, смерти и проч. Докажите ему, что эта боязнь, как и боязнь самого ада, есть уже зло. Докажите ему с другой стороны, что по одной любви к добру, по одному почтению к достопочтенному он уже становится сопричастен Ангелам и пребывает в Боге. Чем менее мы имеем дела с грехом, тем лучше/Никто из нас не достаточно богат для того, чтобы расточать жизнь на сокрушения о грехах.
Другой его догмат, который становится пагубен по своей ограниченности, заключается в его «Inferno». У Сведенборга есть дьяволы. Утверждать, что Зло может существовать самостоятельно, есть крайний предел безверия. Это атеизм, это окончательное святотатство. Ничто в разумном существе не может его себе усвоить. Зло, по мнению древних, есть развивающееся добро. И справедливо сказал Эврипид:
Добро и бытие — одно в богах бессмертных;
Приписывать им зло, их значит отрицать.
До какого бедственного извращения достигло готическое богословие, что и сам Сведенборг возомнил, будто для падших душ обращение невозможно! О нет! Божественное усилие никогда не ослабевает: самая гниль, истлевающая на солнце, превращается со временем в зелень и цветы; а человек, — будь он в узах, в темнице, на виселице, — все же находится на пути к истине и к добру. Все поверхностно и все преходяще, кроме истины и любви. Самое обширное всегда бывает, самым истинным понятием, самым истинным чувством, и мы с отрадою повторяем великодушные слова индийского Вишну: «Вызывает деятельность тот долг, который не налагает на нас цепей; то знание, которое способствует нашему высвобождению. Все же прочие обязанности суть блага, переходящие в истомление».
В том же духе услышали мы весть, что прозорливец достигнул в своих странствиях и неба. Но в его небе нет красоты; оно похоже fete champetre, на евангелический пикник, на раздачу наград добродетельным поселянам во Франции; его ангелы не дают нам высокого понятия о своем развитии и образовании: они очень напоминают деревенских пасторов. Откровения его о духовном мире имеют такое же отношение к неизмеримости наслаждений истиною, — о которой человеческая душа отчасти уже здесь имеет предчувствие, — какое дурной сон имеет к идеальной жизни. Я не понимаю его языка, когда он возносится в горнее. Его откровения лишаются всякого вероятия от многочисленности подробностей. Человеку не нужно рассказывать мне, что он прогуливался среди ангелов; достаточным удостоверением послужит мне то, если его красноречие сделает из меня ангела. Неужели архангелы менее величественны, менее увлекательны, чем те существа, которые еще и теперь ступают по земле! Эта странная, схоластическая, дидактическая, бескровная, бесстрастная личность описывает вам разряды душ, как ботаник классифирует растения, и обозревает мучительные ады, как пласты известняка или кремнезема. В нем нет сочувствие Он ходит взад и вперед, среди мира существ, каким-то новым Радамантом, — в парике, с палкою с золотым набалдашником — и с видом небрежности и произвола распределяет души. Пылкое, многообуреваемое, страстное народонаселение земли — для него грамматика иероглифов или эмблематические постановления масонов. Как отличен от него Якоб Бёме! Этот трепещет от волнения; внимает, объятый благоговением, исполненный нежнейшего человеколюбия, поучением Наставника; он передает их нам, и сердце у него бьется так сильно, что его стук о кожаный кафтан вещателя слышен нам через даль столетий. Между ними разница велика. Бёме бодро и прекрасно мудр, несмотря на мистическую узость и непонятность. Сведенборг — неприятно мудр; со всеми своими разнообразными дарами он отталкивает, он холодит нас.
Лучший признак возвышенной природы — открывать нам перспективы, как ширь сельского пейзажа, заманивающая нас весенним утром все вдаль и вперед. Сведенборг постоянно смотрит назад и не расстается со своим саваном и заступом. Есть люди, которым что-то препятствует низойти в природу; есть другие, которые лишены способности подняться над нею. Так, одаренный силою многих людей, Сведенборг никогда не мог развязать узел, привязывавший его к вещественному, и стать на пьедестал свободного гения.
Замечательно, что человек, усмотревший символизм и через него провидевший поэзию мироздания и тайную связь материи и духа, остался вполне лишен всякого поэтического выражения, которое должно бы быть вызвано подобными провидениями. Зная грамматику и правила родного языка, как не переложить на музыку ни одного звука! Было ли с ним то же, что с Саади, который, в своем видении, набрал множество небесных цветов в подарок друзьям, но благоухание роз так его упоило, что они повыпадали из рук? Узнавать, не есть ли нарушение условий с теми небесными обитателями или его видения были чисто умственные, и потому внушили ему ко всему умственному тот ужас, что пронизал все его книги? Какова бы ни была причина, но в его книгах нет сладкозвучия, трогательности, живости; нет отдыха на их мертво-прозаическом уровне. В тоскливой безнадежности блуждаем мы по этим вертоградам, лишенным света и блеска. Никогда песнь птицы не прозвучит в их мертвящей сени. Совершенное отсутствие поэзии в таком высоком уме дает намек о болезни, как охриплый голос красавицы есть своего рода предостережение. Мне иногда кажется, что его перестанут читать, что творения его обратились в памятник, а славное имя в эпитафию. Так перемешаны его лавры с кипарисами и фимиам храма с запахом тления, что юноши и девы будут обегать эту ограду.
Тайна неба остается сокровенною от века и до века. Ни один легкомысленный, ни один сообщительный Ангел никогда не проронил даже одного слова в ответ на томительные желания святых, на страх, обуревающий смертных. На коленях приняли бы мы избранника, который, не нарушая долга повиновения, поведал бы человеческому уху о состоянии, о местопребывании новопреставленной души, о ее видениях, подтвердил бы своим словом прочув-ствия и провидения, которые уже мы имеем о небе. Достоверно то, что оно должно быть в связи со всем наилучшим в природе. Оно не должно быть, по своему духу, ниже известных уже нам творений того архихудожника, который изваял миры на тверди небесной и начертал нравственный статут. Оно должно быть свежее радуги, величественнее гор; оно должно гармонировать с цветами, с волною, с восходом и закатом осенних светил. Самые сладкогласные поэты показались бы хриплы как уличный шарманщик, если б когда-нибудь прозвучала та нота природы и духа, на которую настроено и движение земли, и движение морей, и движение сердца; та нота, под звук которой вращается и сок в растениях, и кровь в наших жилах, и солнце в небе.
Не забудем, впрочем, что Сведенборг заклал свою гениальность и свою славу на алтаре совести; такое высокое самоотвержение превосходит всякую хвалу.
Его жизнь, имея цель и смысл, сама говорит за себя. Он произнес решение и остановил свой выбор на добре, как на единственной нити, за которую душа должна держаться во всех лабиринтах этой жизни. Множество мнений препираются о том, где искать истинный центр опоры. Как в кораблекрушении, один хватается за ускользающие снасти, другой за бочонок, за доску, за мачту; кормчий же выбирает себе место со знанием дела: я остаюсь здесь, все потонет прежде этого, «плывущий со мною — достигнет берега!» Так и вы не надейтесь на небесное милосердие, на его снисходительность к вашему безумию или на свою осторожность и благоразумие — старый обычай и главный оплот у людей — ничто не пособит вам: ни судьба, ни здоровье, ни дивный ум; ничто, кроме безукоризненной правоты, во всем и всегда! И со стойкостью, никогда не ослабевавшею ни при занятиях, ни в изобретениях, ни в грёзах, Сведенборг отдался этому мужественному выбору.
Он оказал человечеству двойную услугу, которая начинает теперь приходить в известность. С первых шагов на поприще науки он открыл, опытами и практикой, многие законы природы и передал их нам. Потом, восходя с должною постепенностью от фактов к их началам и к их вершинам, он воспламенился благоговением, прочувствовав полноту гармонии, и предал всего себя восторгу и обожанию. Это — первая его заслуга. Если сияние слишком ослепило его глаза, если он пошатнулся, упоенный восхитительным созерцанием, тем достовернее должно заключить о превосходстве того зрелища, о действительности того бытия, которое горит и сверкает сквозь него так, что немощность прорицателя не возмогла его потемнить. Вот вторая страдательная его заслуга пред человечеством. Быть может, в великом обводе бытия и она не маловажнее предыдущей, а в отношении распределения духовных даров не менее прекрасна и славна для него самого.
Монтень, или Скептик
Каждый факт подлежит, с одной стороны, нашим внешним чувствам, с другой — нравственному обсуждению. Упражнение мысли состоит, при появлении одной из двух сторон, отыскать другую: подставлена верхняя, найдите нижнюю. Нет ничего столь Малого, что бы не имело этих обеих сторон, и наблюдатель, оглядев лицевую, оборачивает ее, чтобы посмотреть изнанку. Жизнь устраивает эту игру в орлянку, а мы не устаем играть, всегда чувствуя легкий трепет удивления при виде оборотной стороны, противоположной первой! Счастие льется на человека, а он раздумывает: что бы это значило? Он выталкивает на улицу торгашей, но оказывается, что сам он продан и куплен. Он видит в человеческом лице красоту и ищет ее причину, которая должна быть еще прекраснее. Он заботится о своем состоянии, соблюдает законы, с любовью относится, к своим детям и между тем спрашивает себя: почему? и зачем? Эти орел и решка на языке философском называются Бесконечное и Конечное, Абсолютное и Относительное, Существенное и Наружное и многими другими хорошими именами.
Всякий человек родится с большею наклонностью к той иди другой стороне этой природы вещей и естественно прилепляется к одной из двух. Иные усматривают различие; они занимаются фактами и no-верностью, городами и лицами; управляют некоторыми внешними событиями: это люди умения и деятельности. Другие провидят тождественность: это люди веры, мышления, люди гениальные.
Всякое стремление слишком тяготеет к своему направлению. Плотин верил только в философов, Фенелон в святых, Пиндар и Байрон в поэтов. Прочтите высокомерные отзывы Платона и платонистов о людях, неспособных к их блестящим отвлеченностям: по их мнению, это крысы, это мыши. Класс мыслителей и писателей вообще кичлив и исключителен. Это понятно. Гений уже гениален при первом взгляде, брошенном на что бы то ни было. У него глаз творческий. Он не останавливается на линиях и на красках; он видит весь план — и не дает высокой цены исполнению задуманного. В минуты всей мощи своей мысли творения искусства и природы преложились пред ним в свои начала, и потому их произведения кажутся ему тяжелыми, недостаточными. Он носит в себе прообраз такой красоты, какой не осуществит ни один ваятель, ни один живописец. В художественной мысли картина, здание, паровая машина, самое Богослужение, государственное устройство, образ воспитания, общественная жизнь и все учреждения предсуществуют без погрешностей, без распада, без столкновений, искажающих осуществленные образы. Так не удивительно, если такие люди, припоминая то, что они провидели и на что в идеале надеялись, надменно отдают преимущество идеям. Убежденные по временам, что торжествующая душа возобладает всеми искусствами, они говорят: «К чему утруждать себя ничтожным выполнением!» — и как нищий, обвороженный сновидением, они говорят и действуют так, как будто эти сокровища уже были их собственностью.
С другой стороны, люди ремесла, труда, наслаждений — мир животный, включая животное и в поэте, и в философе, — и мир практический, включая обидную мелочность, неизвинительную ни в поэте, ни в философе и ни в ком вообще — сильно напирают на противоположную сторону. Торговцы на наших улицах мало заботятся об отвлеченностях и не помышляют о причинах, произведших и торговлю, и планету, на которой водится купля и продажа: они прикреплены к сахару, к соли, к хлопку, к шерсти. Людям практическим, погруженным в свои хлопоты, человек мысли кажется спятившим с ума. Они одни благоразумны.
Спенс рассказывает, что у сэра Годфри Неллера сидел Попе, когда к нему приехал племянник, торгующий неграми. — «Племянник, — сказал сэр Годфри, — ты имеешь честь видеть двух величайших людей в мире». — «Не знаю, почему вы великие люди, — отвечал гвинеец, — но вы мне не нравитесь на вид. Мне иногда случалось покупать за десять гиней человека, гораздо покрасивее обоих вас: и что за кость, что за мускулы!» — Так человек здравого смысла отмщает людям знания и мысли. Один поторопился еще ничем не оправданным заключением и преувеличил истину; другой издевается над философом и весит его на фунты. Собратья его верят, что горчица щиплет язык, перец горячит, серные спички могут причинить пожар, револьверы — опасная штука, подтяжки держат панталоны, что в цибике чая пропасть чувства и что всякий будет красноречив, когда его попотчуешь добрым вином. Если вы чувствительны и нежны, они заключат, что вы питаетесь одними сладкими пирожками. Кабанис сказал же: «Нервы — вот весь человек».
Такой образ мыслей неудобен потому, что он приводит к равнодушию, потом к отвращению. В наши дни жизнь пожирает нас. На нас, на теперешних, надобно смотреть как на что-то баснословное: «Не тревожьтесь: через сто лет все придет к одному знаменателю! Жизнь — вещь недурная, да хорошо бы от нее отделаться, да и они бы рады отделаться от нас. К чему же волноваться, изнемогать над трудом? Вкусная хлеб-соль есть на сегодня и на завтра: надобно довольствоваться этим». «Ах, — говорит тот же вялый оксфордский джентльмен, — нет ничего нового, ничего верного — да и что за дело!»
С прибавкою еще большей горечи взывает циник наша жизнь похожа на осла, которого ведут на рынок, неся пред ним вязанку сена, — он идет себе, не видя, ничего, кроме этого сенного клока. «Столько стоит труда родиться на свет, — говорил лорд Болинброк, — так трудно и недостойно убираться долой со свету, что едва ли стоит труда быть на свете». Я знал философа подобного рода; он обыкновенно подводил краткий итог своей житейской опытности, произнося: «Человечески род — черт знает что такое».