Неистовый и энергичный Рембо 7 страница
Этого оказалось мало. Пришлоь вводить целую армию, дабы справиться с разъяренной толпой. После подавления мятежа, люди еще долго думали и гадали, каким это образом нищие лохмотники и «отбросы общества», которые промышляли случайным заработком, воровством, пьянствовали по кабакам, развлекались петушиными боями и тешились скабрезными анекдотами, каким это образом они могли образовать страшную, озверелую, неистово жестокую толпу.
Французская революция, организованная сословно и политически, имея конкретных врагов(короля и духовенство), сумела, более или менее успешно, превратить население в массу , хотя и не искоренила буйных элементов толпы. Лидерство, патриотизм, порядок и дисциплина не помешали вспышкам отвратительного изуверства и бунтарства во многих департаментах страны. Толпа не хаотична, у ней имеются свои веками унаследованные авторитеты, вернее сказать, идолы — Господь Бог, духовенство, сеньеры. Над ними постыдно думать, это в крови, подвергать это сомнению — страшный грех. Заменять их «свободой, равенством, братством», по меньшей мере, нелепо. Первые два термина непонятны толпе, а третий производит только митинговое, так сказать, фонетическое волнение. Французская революция сугубо буржуазна, а буржуазия неведомо почему считала, что народ стремится к слиянию с ней, препятствуют только религия, королевская власть и дворянство. Крайне ошибочная точка зрения, объясняющая полную неразбериху этой революции. Превратить толпу в массу , то есть в в обезличенную материю, послушную вдохновенным декларациям и обещаниями хорошей жизни — дело безнадежное. Толпа любит пышность богослужения, роскошь дворянских праздников, а вовсе не учение и просвещение. Учение — дело божественное. Уважительно, когда монах благоговейно склоняется в келье над листом бумаги, терпимо, когда дворянин строчит любовную записку своей возлюбленной, но никуда не годится, когда справно одетый купец или «аблакат» корпят над своими кляузами да расчетами с целью кого-нибудь обмануть или потащить в суд. Поэтому народ разделял глубокое презрение дворянства к буржуазии. Для толпы, буржуа — скряги, ворюги, взяточники, кровососы. Расклад Французской революции таков: с одной стороны — толпа и дворянство, с другой — буржуазия. Толпа признает две добродетели — удаль и веру в Бога. Бережливость, здравый смысл, усидчивость, терпение, накопление — не для толпы. Богиню Разума толпа принимала как покровительницу денег, а потому презирала. Более всего непонятно было равенство. Толпа признает иерархию — незыблемый порядок вещей. Пусть она с наслаждением предается разрушению, разного рода издевательствам, пожарам, зная прекрасно, что за этим последует возмездие. Но ей нечего терять, ибо собственности у нее нет. В любых, даже самых кровавых расправах толпы, всегда чувствуется лихость, озорство. Вспомним сказку, что Пугачев рассказал Петруше Гриневу про ворона и орла: почему ты, ворон, живешь триста лет, а я всего тридцать? Потому, что я питаюсь падалью. Нет уж, уволь! Лучше один раз напиться живой крови, а там… поминай как звали! (А. С. Пушкин. Капитанская дочка)
При всей своей лихости, буйстве и бунтарстве, толпа чтит иерархию, устроенную Господом Богом, который поставил на первое место царскую власть, на второе — дворянство, на третье — простой народ. Потому-то игнорируется буржуазия с ее демагогами и краснобаями, ратующими за лучшую жизнь в будущем. Толпа живет секундой: выкатит царь-батюшка бочку вина, сбросит простому человеку шубу со своего плеча, пожалует червонцем — вот оно и светлое будущее. Ну, а если не пожалеет кнута — на то его царская воля. Обсуждать поступки царя достойно муравья, а не человека.
Заодно с буржуазией народ ненавидит ее детище — механизацию, считая оную дьявольскими кознями. Паровозы, пароходы и прочие машины поначалу вызывали страх и ненависть, потом просто неприязнь. Их избегали и сторонились. Крестьяне толпились в приемных разных сановников, доказывая пагубу новых изобретений и уходили, махнув рукой — видать везде кривда правду передолила. Просили священников в церкви — те также относились отрицательно к механике — помолиться хорошенько, приносили в храмы множество даров — всё напрасно. Низводили рабочие подчистую леса и поля, повсюду громыхало дьявольское железо. Видать разгневался Господь на дела людские. Один старый крестьянин из рассказа Глеба Успенского поведал следующую историю: «И вышел святой Варсонофий, высоко подняв крест, навстречу ихней сатанинской машине. Сотворил молитву праведник — и полетел нечистый на своей железяке куда-то в болото. Там и сгинул. Долго еще раздавались вопли и визги бесовские.» (Очевидно, принял крестьянин крики жертв за «вопли бесовские».) К тому же крестьяне, со своей любовью к буйству и размаху, не могли понять, как это свободную стихию втиснуть в металлические передачи да колеса и заставить работать. По прихоти своей стихия может крутить мельничные крылья, гнать рыбу в сеть, собирать тучи, но не прилежно трудиться на благо человека. Не подобает урагану за прялкой сидеть или огню в топке гореть: дело урагана — крушить корабли в море, срывать дома в пропасть, дело огня — сжигать деревни и леса. Стихия должна быть свободной — иначе какая же это стихия! Нельзя построить мир только лишь на дисциплинированном созидании, нужны силы, способные в любой момент его уничтожить. Так думали мыслители толпы и к тому призывали. Свобода всегда связана с разрушением — иначе это не свобода. Только разрухи и катастрофы вызывают творческий импульс и энергический порыв — тогда — в неустанных постройках, в устройстве более удобных мест проживания рождаются новые инициативы и решения. Но для этого необходимо готовое к труду население, а создать из толпы «послушный народ» не смогут «мундиры голубые». Потому что толпа — первичная человеческая группа. Мы рождаемся свободными и можем, на потеху матери, хоть день и ночь играть своими погремушками. Через год-полтора начинается легкий прессинг: то и то нельзя, это хорошо, а это плохо. Затем прессинг незаметно переходит в репрессию, дисциплину, послушание. В конце концов, количество «нельзя» неизмеримо превосходит количество «можно». Но всякому «нельзя» всегда внутренне противостоит «можно». Это «можно» и «хочу» сначала возбуждают окрики матери и ремень отца, потом исправительные дома и тюрьмы, где «мундиры голубые» жестоко учат «послушанию». Но у детей способных принудительное воспитание часто вызывает отпетость. В результате иногда вырастают бакалавры отпетости, отчаянные хулиганы, цвет и краса толпы. Это люди опасные, в которых стихия преобладает над гуманностью, талантами и прочими положительными качествами. При случае они становятся вожаками, лидерами, корифеями толпы. Подобная толпа уже не вызывает презрительного пожатия плеч или интеллигентной усмешки — она упорна, бесстрашна и намерена уничтожить мир «до основанья».
Эти замечания касательно толпы сейчас не имеют ни малейшего резона. Время толпы кончилось: ее убил тотальный техницизм, без которого люди уже не могут обойтись, общая тенденция к порядку и миру, размывание национально-расовых границ, невероятное распространение пропаганды, развлекающее население «сенсациями», запугивающее мелкими и крупными угрозами, начиная от эпидемий и постоянной опасности терроризма и кончая атомной войной. Любое правительство склонно приписывать собственным усилиям относительное благополучие и благосостояние населения. Демагогия, ложь, выдумки о процветании, о котором беспрерывно думает руководство и о тех, кто тормозит сие процветание заполняют страницы газет и экраны телевизоров.
Деньги стерли любое классовое различие. Ганги, спаянные финансовыми интересами группы, успешно вытеснили удачливых воров и бандитские шайки. Причем все равно, как эти деньги появляются, сам факт их наличия обеспечивает обладателю всеобщее уважение, несмотря на слухи о коррупции и махинациях. Богатые люди держатся скромно и достойно, слухи о дорогостоящих дебошах и покупках невероятной цены вызывают у них в памяти устойчивые поговорки: поговорят — забудут, собака лает, ветер носит…и т. д.
В триаде «толпа — народ — масса» лишь последнее приобрело капитальную роль Только речь может идти не о «восстании масс» в духе Ортеги-и-Гассета, но о массах, низведенных до состояния послушной текучести. Это объясняется технической цивилизацией, мегаполисами, где необычайное скопление населения упрощает манипуляцию с ним. Здесь количество довлеет качеству: грандиозное количество автомобилей, страшная давка в общественном транспорте, бесконечная сумятица в метро и аэропортах не улучшает настроение массы. Отсюда, помимо всего прочего, постоянная раздражительность, беспокойство, вспышки внезапного гнева. Равно с классовой, распалась и семейная структура. Молодежь чувствует себя независимой от старшего поколения, зачастую выказывая откровенное презрение и демонстрируя «стихийность». Но это не более чем пародия на буйство, спровоцированное неудачей любимой футбольной команды, проигрышем в игровом автомате, действием наркотиков.
Можно многое к сему прибавить, но зачем? Любые негодования не изменят катастрофической демифологизации мира.
Миф о Дон Кихоте
Вопрос о прошлом, настоящем и будущем один из самых простых и расплывчатых вопросов. На уровне сознания «настоящего» вообще не существует — всякое «настоящее» уже в ближайшем прошлом. Будущее всегда предположительно — даже самое уверенное будущее, которое «не страшит», в которое «смело смотрят» или высказывают самые оптимистические эпитеты, основываясь на удачном прошлом и великолепном настоящем. Прошлое — вот реальная загадка. Оно меняется в зависимости от настроений, от поведения знакомых людей или объектов (я думал, он такой добрый, а он оказывается способен… я думал, эта птица сядет на ветку, а она пролетела мимо…я думал, он давно в тюрьме сидит, а он по-прежнему шляется по электричкам… и т. д.)
Мало сказать, что прошлое неопределенно. Прошлое, даже близкое прошлое почти целиком зависит от специалистов — историков, архивистов, археологов, в известной степени, от астрономов и астрологов. И уж конечно, оно зависит от тиранов, королей и разного рода правительств, которые всегда заинтересованы в своем понимании прошлого. И заметим: это касается реального прошлого. Что же сказать о мифических персонажах? Они несомненно живут в прошлом, потому что время мифов кончилось, и мы вряд ли дождемся в будущем мифического героя.
Несмотря на разрозненные исторические указания автора, следует сказать, что дон Кихот жил когда-то , подобно персонажу легенды или сказки. В чем его беда? «Идальго наш с головой ушел в чтение, и сидел он над книгами с утра до ночи и с ночи до утра: и вот оттого, что он много читал и мало спал, мозг у него стал иссыхать, так что в конце концов он и вовсе потерял рассудок. Воображение его было поглощено всем тем, о чем он читал в книгах: чародействами, распрями, битвами, вызовами на поединок, ранениями, объяснениями в любви, любовными похождениями, сердечными муками и разной невероятной чепухой: и до того прочно засела у него в голове мысль, будто все это нагромождение вздорных небылиц — истинная правда, что для него в целом мире не было уже ничего более достоверного.»
Поначалу кажется, что Сервантес представляет нам романтического подростка с буйной фантазией, который, в соответствие с эпохой, запоем читает Конан- Дойля или Сабатини. Со временем это увлечение проходит, и подросток превращается в достойного члена общества. Последнего никто не упрекнет, что он в юности увлекался приключенческими романами, хотя предпочтительней серьезное чтение: книги по математике, физике, биологии или астрономии. Тогда ему может больше повезти в открытии какой-нибудь звезды или редкого природного явления. Дон Кихот открыл только одно редкое природное явление — крестьянскую девушку Альдонсу Лоренсо, которую превратил в прекрасную даму Дульсинею Тобосскую, да и то мало ей интересовался: сочинил на эту тему балладу, вызывал на поединок рыцарей, сомневающихся в ее красоте…и не более того.
Книги в данном случае сыграли совершенно необычную роль. Человеческая душа четырехчастна (anima celestis, rationalis, animalis, vegetabilis — душа небесная, рациональная, анимальная, вегетативная). Книги пробудили «небесную душу» дон Кихота — из обыкновенного, довольно бедного идальго он стал «зерцалом рыцарства». Знаменитая книга Сервантеса раскрыла нам вообще тайну рыцарского идеала. Дело не в ржавых доспехах, не в хромой лошади, не в простоватом крестьянине-оруженосце, точно так же, как дело не в дворцах, не в укрепленных замках, не в драгоценностях, не в богатом платье и прочих слишком человеческих ценностях. В этих дворцах и замках, судя по литературе восемнадцатого или девятнадцатого века, жили подлинные разбойники, грабящие окрестности, нападающие на купцов без солидной охраны и без конца воюющие друг с другом. Но Сервантес, во времена которого рыцарская эпоха осталась далеко позади, не предавался домыслам и фантазиям касательно тамошней жизни, а решил отобразить истинный дух рыцарства в теле современного ему сумасшедшего идальго. Поэтому роман изобилует смехотворными сценами, неожиданными комическими поворотами, шутовскими пассажами, юмористическими диалогами. При этом, как неоднократно замечает автор, обо всем, кроме миссии странствующего рыцарства, дон Кихот рассуждает здраво и рассудительно. Но его открытая «небесная душа» несколько изменила параметры восприятия и потому он видит удивительные, сокрытые для других, вещи: великанов в облике ветряных мельниц, армию рыцарей, превращенную в баранов, шлем знаменитого Мамбрина под формой тазика цирюльника, что, разумеется, немало потешает Санчо Пансу и других свидетелей.
Обычаи публики, с которой общается дон Кихот — сельчане, торговцы, солдаты, трактирщики, мелкие дворяне, актеры кукольного театра, за исключением мелких реалий шестнадцатого века, — поразительно современны. Эти люди тщеславны, корыстолюбивы, льстивы в предвидение выгоды, не прочь надуть ближнего своего, обмануть благодетеля. Главное устремление, главный замысел — нажить денег, выдвинуться в «люди», попытаться занять должность при дворе или хотя бы завести дружбу с влиятельным человеком. За исключением совсем темных крестьян, они не верят ни в чародеев, ни в колдунов, ни в злых духов и подозрительно относятся к магам, экзорцистам и представителям «тайных наук». В любовь они тоже не особенно верят. В романе есть несколько вставных новелл, повествующих о несчастной любви — герои этих новелл страстно привлекают дон Кихота. Это, как правило, молодые люди романтической внешности, одетые небрежно, со спутанными прическами и неухоженными ногтями, часами рыдающие на берегу ручья о жестокости и надменности возлюбленных, либо о коварстве и лицемерии «преданных» друзей. Сам он крайне жалеет этих людей, считая себя счастливым, поскольку убежден в любви Дульсинеи. Исполняя обет странствующих рыцарей, он удаляется в пустынные скалы Сьерра-Морены, с тоской размышляя о прелестях и занятиях Дульсинеи. Не забыв послать восторженное письмо своей даме, (которое незадачливый Санчо Панса теряет по дороге), дон Кихот, почти голый, предается эквилибристике на утесах, либо погружается в тяжелые размышления о собственных несовершенствах и невыносимых мучениях любви. Мечтая о новых подвигах, он, уподобляясь «мрачному красавцу» (так прозвали в средневековье великого Амадиса Галльского) хватает меч и отрабатывает удары, предназначенные будущим драконам и злым волшебникам.
«Рыцарь печального образа» отважен, смел, великодушен. Он — истинный христианин. Когда, после освобождения каторжников, он выслушивает упреки в неразумности и общественной опасности такого поступка от своих односельчан — священника и лиценциата — он произносит монолог, который стоит процитировать целиком:
«В обязанности странствующих рыцарей не входит дознаваться, за что таким образом угоняют и так мучают тех оскорбленных, закованных в цепи и утесняемых, которые встречаются им на пути, — за их преступления или же за их благодеяния. Дело странствующих рыцарей помогать обездоленным, принимая в соображение их страдания, а не их мерзости. Мне попались целые четки, целая вязка несчастных и изнывающих людей, и я поступил согласно данному мною обету, а там пусть нас рассудит бог. И я утверждаю, что кому это не нравится, — разумеется, я делаю исключение для священного сана сеньора лиценциата и его высокочтимой особы, — тот ничего не понимает в рыцарстве и лжет, как последний смерд и негодяй. И я это ему докажу с помощью моего меча так, как если бы этот меч лежал предо мной.»
Чисто религиозная мысль, достойная хорошего теолога. Только глупец или человек, плохо знакомый с учением Христа, может посчитать дон Кихота сумасшедшим. Тем более странно, что герцог и герцогиня, люди казалось образованные, приглашают дон Кихота к себе, чтобы над ним издеваться и насмехаться, наподобие черни. Только это делается с размахом. Дон Кихоту воздают шутливые почести, устраивают представления и комические спектакли, словом, выжимают максимум юмора из диковины, которую подбросила им судьба. Никто из них ни разу не задумывается, что такое дон Кихот. Они счастливы, что им попался безумец столь уникальный, доподлинно упоенный величием странствующего рыцарства и готовый отдать за него жизнь. И когда их (дон Кихота и Санчо), наконец, отпускают на все четыре стороны, и Санчо, довольный, прижимает к сердцу награду (кошелек с двумястами золотых), дон Кихот находит редкие слова о свободе:
«Свобода, Санчо, есть одна из самых драгоценных щедрот, которых небо изливает на людей; с нею не могут сравниться никакие сокровища: ни те, что таятся в недрах земли, ни те, что сокрыты на дне морском. Ради свободы, так же точно, как и ради чести, можно и должно рисковать жизнью, и, напротив того, неволя есть величайшее из всех несчастий, какие только могут случиться с человеком. Говорю же я это тебе, Санчо, вот к чему: ты видел, как за нами ухаживали и каким окружали довольством в том замке, который мы только что покинули, и, однако ж, несмотря на все эти роскошные яства и прохладительные напитки, мне лично казалось, будто я терплю муки голода, ибо я не вкушал их с тем же чувством свободы, как если б все это было мое, между тем обязательства, налагаемые благодеяниями и милостями, представляют собою путы, стесняющие свободу человеческого духа. Блажен тот, кому небо посылает кусок хлеба, за который он никого не обязан благодарить, кроме самого неба!»
Дон Кихот не очень-то логичен в данном монологе. Встреча с герцогом и герцогиней вышла случайной, в конце концов, и элементарный закон гостеприимства обязывал хозяев принимать и кормить своих гостей. В своем максимализме дон Кихот обвинил хозяев в их единственной добродетели — в хлебосольстве. Возможно, как бедный идальго, он просто позавидовал, что не мог бы принять гостей столь же хорошо. Благодарность наивного простолюдина Санчо похвальна и понятна. Но дон Кихот высокомерен. Если бы кто-либо дерзнул заявить, что его состояние не превышает жалкого миллиона дукатов, он немедленно вызвал бы насмешника на поединок. Поэтому его замечательный монолог касается, скорее, независимости от помощи богатых людей, а не свободы. И если бы на месте герцога был нищий, он с удовольствием бы принял черствый кусок хлеба и легко нашел бы проникновенные, подходящие случаю слова. Но он — странствующий рыцарь, его дело — спасать бедных и обездоленных, а не гостить в богатых замках.
Так что дон Кихот хорошо сказал о свободе, но несколько отклонился от темы. Вообще книга печальна. Не только злоключения дон Кихота вызывают грусть, а люди, среди которых проходит его вояж. Это хитрецы, скудоумцы, воры, каторжники, продувные трактирщики, шулера, мздоимцы, лихоимцы, проститутки, любители пожить за чужой счет и т. д. С какой стати помогать всей этой сволочи? В романе действительно нет почти никого, кто достоин помощи. Времена странствующего рыцарства реально миновали, но сколько мытарств пришлось испытать дон Кихоту, чтобы это уразуметь! Вместо волшебников, великанов, чародеев и просто достойных жалости несчастных ему пришлось общаться черт знает с кем.
Небесная душа оставила его, а взамен проявилась рациональная душа чрезвычайно здравомыслящего и доброго человека. Правда, он снова принял следствие за причину и во всех своих невзгодах обвинил книги: «Ныне я враг Амадиса Галльского и тьмы тьмущей его потомков, ныне мне претят богомерзкие книги о странствующем рыцарстве, ныне я уразумел свое недомыслие, уразумел, сколь пагубно эти книги на меня повлияли, ныне я по милости божьей научен горьким опытом и предаю их проклятию.» Совсем напрасное проклятие, в особенности касательно доблестного Амадиса, который менее всего виноват в чудачествах дон Кихота. Добрый идальго справедливо разделил свое имущество и ушел из этого мира как хороший христианин.
Жаль, поскольку вместе с ним ушли рыцари — последние истинные люди.
Сны про метро
Помню, мне снились настойчивые сны про метро, которые я хорошо запомнил:
1. Эскалаторы без перил с жирно намыленными ступенями. Они шли только вниз. Люди ступали на них, будто так и надо, и с безмятежными лицами летели кубарем: некоторые, измазанные мылом, спокойно продолжали свой путь, другие = со сломанными руками и ногами, охали, кричали, позли, вопили про безобразие, но упорно старались залезть в подъезжающий вагон, бросая на перроне мешки, ведра, детей, какие-то аккуратно запакованные тюки. Путь наверх отсутствовал. Очевидно так и надо было, поскольку милиционеры и служащие станции лускали семечки, гоготали, играли в пряталки среди колонн.
2. Помню резкую остановку вагона. Свет погас, сыпались кирпичи, скрежетали трубы, сочилась вода. «Батюшки, сейчас потонем», — заохала какая-то старушонка. «Давно пора, — пробасил довольным тоном видимо солидный дядя, — лет пятьдесят, почитай, в сухости да в тепле живем, властям и надоело.» Несколько подростков раздобыли витую свечку и принялись резаться в карты. Пять — шесть бабок разделывали селедку, потом достали водку и стакан. «Черт знает что!
— загорланил какой-то активист в пилотке, — им на кладбище пора, а они вон что затеяли!» Какой-то старик посвистел над сумкой и выпустил живого поросенка.
Тот первым делом опрокинул банку молока зажатую между ногами какой-то молодухи, потом стал сосредоточенно лизать сапоги лейтенанта. Подскользнувшись в молоке, генерал растянулся в проходе и стал матерно ругаться. Затем дотянулся до стакана бабкиной водки, только только собрался выпить, поросенок выбил у него стакан и принялся лакать с молоком. «Нехорошо, товарищ, — заметил интеллигент поросенку, — твоя профессия — быть съеденным под хреном, а ты порядок нарушаешь.» Тут раздался голос в репродукторе: «Товарищи! Ваш вагон лет триста простоит, так что если кто торопится, попытайтесь открыть зажатые двери. Ближайшая станция — километров пять впереди.» Сначала полез парень с одним ухом, но потерял и второе и завыл про врача. Кровища из него хлестала. На всех это произвело приятное впечатление. Генерал в молоке подбодрился, запел про Буденного, протиснулся в дверь, грохнулся о какие-то бетонные блоки и замер. За ним полез интеллигент, потерял очки и портфель и пошел по груде камней. Шел осторожно, нащупывая каждый шаг, провалился в яму, пропал и заорал, чтоб ему бросили канат. Пьяный поросенок захрапел и старик засунул его обратно в сумку. Подростки продолжали резаться в карты. Бабки обглодали селедку, достали пряников и еще бутылку.
Помню кутерьму в вагоне и крики: «Доказательства! Доказательства!» Обсуждался вопрос о тухлости съеденной селедки. Я раскрыл глаза и огляделся. В вагоне пусто. Рядом со мной сидел интеллигент и бурчал «помнят польские паны». Я пригляделся е нему и едва узнал: от него несло жасмином, он был в розовом пуховом жилете, в парчовом галифе и в затейливых восточных туфлях. Потерянные очки он сменил на пенсне, а портфель на дамскую сумку со множеством застежек. «Как же это вы…из ямы?» «Видите ли, это была не яма, а костюмерная. Вы, видимо, в метро впервые?» «В таком метро, пожалуй, да.»
Мимо нас проплыл задумчивый толстяк в джинсовом костюме, держа под руку нарядную куклу. «Да…а, мало вы в метро понимаете. И с чего бы Эмилии Захаровне под ручку плыть с кавалером? На совещание что ли опаздывают или на маскарад? Так о чем это я? Да…а, мало вы в метро петрите, а небось среднее образование имеете, может ВУЗ какой-нибудь кончили. Учение — ерундовый свет, а неучение — роскошная тьма.» «Так поезд стоит, да и туннель провалился, — робко вставил я, — торчи тут еще триста лет.» «А куда вам торопиться? Ну умрете невзначай, куда денетесь? Кстати, вот погрызите.» Мой попутчик сунул руку в жилет и протянул мне пирожное с кремом. «На чем мы остановились? Ах да. Великая война богов. Зевс метнул молнией в мятежных титанов, так они сумели эту молнию запрятать в аккумулятор. Чувствуете разницу? Одни расшвыривают, другие собирают. Я, к примеру, дал вам пирожное, ну что бы вам его выбросить? Подари вам это кольцо, (он снял с пальца перстень с роскошным изумрудом) вы бы долго отнекивались, а после может и взяли. А представьте, поставил бы я здесь кубометр изумруда, сколько бы народу набежало? Вы скажете, вагон пустой? Не волнуйтесь. Стоит чему-нибудь появиться, народ тут как тут.» Он вынул и стал разбрасывать из карманов носовые платки, авторучки, какие- то детали. Тут же зашебуршились какие-то людишки, карлики, калеки, дрались за каждый пустяк, потом опять исчезли. «Собственность прежде всего, — продолжал он, — имею, значит существую. Помните у Чехова купец перед смертью положил свои деньги в тарелку да с медом и съел. Воровать, может, легче, да способности и смелость нужны. А если их нету, горбись всю жизнь до седьмого пота. Недаром мы в Тартаре, то есть в месте, специально предназначенном для работы». «Простите, но ведь и в мифологии есть примеры и работы и воровства», — прервал я. «В мифологии, — протянул он, — в мифологии…», и вдруг исказился, разошелся, как улыбка Чеширского кота.
Помню, мне надо было сойти на «Маяковской». Я вообще рассеянный, а тут эти сны покоя не давали. Проехал. Двинулся сходить, но удивило название станции: «Восьмая Кудахтинская». Нет такой станции, хоть убей. Тут меня толкнули в бок: «Ты что, аль заснул? Здесь же сухари по-дешевке дают. И не червивые.» Смотрю, соседка наша, Марья Тимофеевна. «Глянь, а он мешок-то позабыл. В карманы что ль сухари будешь набивать? Эх ты, рохля!» «Оставь его, Тимофевна. Заучился, совсем чокнутый стал. И ты тоже хороша. Нам же на „Предсахарную“, там сгущенку дают», — засуетилась деловая тетка в черном платке. Я совершенно обалдел. Откуда такие названия? «Робеспьер», «Маршал Забубенный», «Гвозди в сметане». Может, новая ветка? Чушь. Они бы либо старые оставили, либо какую-нибудь «Космическую» накатали. «Извините, Марья Тимофеевна, — вежливо обратился к соседке шикарно одетый господин, — а тот песок можно в чай класть?» «Да вы что, Абрам Натаныч, или нового сахарного песка не пробовали? Во-первых, бесплатно, ах как бесплатно! Во-вторых, вкус, что твой мед с патокой! У вас всего один мешок? Ну давайте я по знакомству вам еще один выдам. Это ты, Григорьевна, верно про сахар напомнила. Без сухарей переживем.»
Поезд подходил к станции «Предсахарная». Давка началась несусветная. Соседка подхватила меня и Абрам Натаныча и потащила в какой-то коридор. Так быстрее. Около станции толпились лоточники и бородатые дюжие мужики с мешками: «Бери, прям по мешку отдаем! Не сахарок — золото». Чуть далее стояли большие магазины с дикими очередями — тоже, видать, за песком. Песок был крупный, зернистый, с желтоватым отливом. За магазинами простиралась необъятная пустыня точно с таким же песком, судя по всему. Людей там не было — кто-то один побежал и тут же провалился. Изредка из песка появлялись вагоны метро и тут же уходили в песок. «Это почему так?», — спросил я Марью Тимофеевну. «Ш… ш… ш… — зашипела она. Это секрет, по вашему государственная тайна. Ее только Абрам Натаныч знает, да может еще один человек». Конечная остановка, станция «Сахара». Некоторые вагоны стояли близко, другие маячили на горизонте. Солнце палило нещадно, мешки нагружались беспрерывно, люди, мокрые от пота, но довольные, выкрикивали лозунги и всякие душевные слова. В основном превалировала хвалебные вопли кому-то и за что-то. Иногда доносились совсем непонятные припевки: чтоб ты сдох, трясун, мы тебе все горло сахаром набьем и в компот сунем, авось очухаеся… Некоторые умывались сахаром, другие их облизывали. Какой-то старик, надрываясь под двумя мешками, радостно напевал:
Сирота я, сахарца,
Ты заместо мне отца.
Несколько вагонов было хорошо видно. В них сидели засыпанные сахаром люди, пригибаясь все ниже и ниже. Когда вагон не хотел уходить, из песка вылезали какие-то спруты, ящеры и прочие монстры и утаскивали вагон вглубь. «Природа на службе прогресса, — возгласил парень в резиновых сапогах, — чтобы значит естественная гармония сливалась с культурной. Инженеры и зверюшек неразумных приспособили к делу!»
Надоел мне этот сахарный апофеоз и побрел я обратно на станцию. Сел в пустой
вагон и поехал неведомо куда. Поезд ускорил ход и помчался, ломая деревья, какие-то автобусы, жилые дома — видимо рельсов не было и он совершал частную прогулку. Наконец наткнулся на какую-то башню и остановился. Часа через два явились рабочие в серебряных шапках и принялись прокладывать рельсы вокруг башни. Материалы они использовали самые разные: бочки, подушки, одеяла, бетонные балки, детские игрушки, автомобильные шины, колючую проволоку и прочий несусветный хлам. Поезд осторожно объехал башню и остановился. Станция «Мирная». В кои-то веки нормальное название. Поезд остановился, двери открылись. Но платформы не было — приходилось соскакивать прямо на землю и чем скорей, тем лучше. Откуда-то появилась толпа с трубами и барабанами и начался концерт если так можно назвать пронзительное дудение, крики без ладу и складу и обработку барабанов отбойными молотками. «Да здравствует ликование»! — визжал женский голос, затем подключился мужской бас: «Ликование и работа на трое суток!» Некто, согнутый в три погибели, отбросил костыли и обратился к субъекту с перевязанной щекой: «Нет, Параллакс Никифорыч, не думал, что доживу до такого счастья!» Второй размазал слезы и прикинул: «Никогда не видел таких крупных карасей. Пальцев на сорок, а то и на сорок пять потянут!» «Таисия, а ведь чегой-то такое, скользливое тает в груди», зажурчал мелодичный женский голос.