Загадка доктора Хонигбергера 20 страница
Он не знал, сколько времени провел в пути вот так, на карачках и по-пластунски. От мысли найти в потемках шаровары он отказался. Что досаждало ему больше всего, так это духота. Точно его занесло на чердак крытого жестью дома в разгар послеполуденного зноя. Ноздри обжигало раскаленным воздухом, и предметы вокруг заметно нагревались. Он был мокрый как мышь и то и дело устраивал привалы: падал на ковер, разбрасывая руки, и лежал, как распятый, пыхтя и отдуваясь.
Один раз он даже задремал и очнулся от неожиданного дуновения, как будто где-то открыли окно, впуская ночную сырость. Но очень скоро он распознал, что это веет чем-то другим, не имеющим подобия, неназванным, и мороз прошел у него по коже, остудив капли пота. Что было после, он не помнил. Он испугался собственного крика и обнаружил, что опрометью несется в темноте, налетая на ширмы, сшибая зеркала и множество мелких вещиц, прихотливо разложенных по коврам; временами он спотыкался и падал, но быстро вскакивал и снова наддавал ходу. Потом он заметил, что стал перепрыгивать через сундуки и огибать зеркала и ширмы, и по этому признаку понял, что достиг зоны, где мрак рассеялся и возможно различать контуры предметов. Он вылетел в коридор, в дальнем конце которого, на необыкновенной высоте, манило светом летнего заката окно. В коридоре было жарко сверх всякой меры. Он останавливался все чаще, тылом ладони смахивая пот со лба, со щек. Дыхания не хватало, сердце колотилось на разрыв.
Почти у самого окна путь ему преградили устрашающие звуки: голоса, смех, шум отодвигаемых стульев, словно бы целое общество вставало из-за стола и направлялось прямиком в его сторону. Он увидел себя: голый, тощий, кожа да кости — когда он успел так отощать? И при этом — что за новости — с безобразно обвислым животом! Времени отступать не было. Он ухватился за первую попавшуюся портьеру и попытался ее сорвать. Он чувствовал, что портьера вот-вот поддастся, и, упершись коленями в стену, всей тяжестью откинулся назад. И тогда произошло что-то странное. Портьера начала сама, со всевозрастающей силой, тянуть его на себя, и минуту спустя он уже был прижат к стене. Как ни пытался он высвободиться, бросив ее, выпустив из рук, все было напрасно, и очень скоро она связала его, туго обвила со всех сторон, накрыла с головой. Снова стало темно и нестерпимо душно. Гаврилеску понял, что долго не выдержит. Задыхаясь, попробовал крикнуть, но горло было сухое, одеревенелое, и звуки глохли, как в войлоке.
Он услышал голос который показался ему знакомым:
— А дальше, барин? Говори, что дальше.
— Что говорить? — прошептал он. — Все. Я вам все сказал. Мы с Эльзой приехали в Бухарест. Денег не было. Я стал давать уроки музыки…
Он приподнял голову с подушки и увидел старуху. Она сидела у столика и держала на весу кофейник, собираясь снова наполнить чашки.
— Нет, благодарствую, мне больше не надо! — удержал он ее, выставив руку. — С меня на сегодня хватит. Боюсь, что не буду спать ночью.
Старуха налила себе и опустила кофейник на уголок стола.
— Ну а дальше? — настаивала она. — Что делали? Что было? Гаврилеску надолго задумался, обмахиваясь шляпой.
— Дальше мы стали играть в прятки, — заговорил он несколько другим тоном, построже. — Конечно, они не знали, с кем имеют дело. Я серьезный человек, преподаватель музыки. Я зашел сюда с чисто познавательной целью. Меня интересует все новое, неизведанное. Артистическая натура! Я сказал себе: «Гаврилеску, вот случай расширить свой кругозор». Я не думал, что меня втянут в наивные детские игры. Вообразите, вдруг я сказался совершенно голым и услышал голоса, я был уверен, что с минуты на минуту… Нет, вы только вообразите…
Старуха покачала головой и пригубила кофе.
— Уж как мы твою шляпу искали, — сказала она. — Обыскались, девушки весь дом перевернули, пока нашли.
— Да, я виноват, признаю, — продолжал Гаврилеску. — Я не подумал, что, если не угадаю, кто из них кто, при свете, придется бегать за ними и ловить их в потемках. Меня не предупредили. И, повторяю, когда я оказался совершенно голым и почувствовал, что портьера завивает меня как смертные пелены, даю вам слово чести, она запеленала меня как в саван…
— Уж как мы намаялись, пока тебя одели, — сказала старуха. — Ты никак не давался…
— Я вам говорю, эта портьера меня запеленала как в саван, захлестнулась вокруг меня и запеленала так туго, что я не мог вздохнуть. А тут еще жара! — повысил он голос, сильнее махая шляпой. — Удивляюсь, как это я не задохнулся!
— Жара, жара, — подтвердила старуха.
В ту же секунду издали донеслось громыханье трамвая. Гаврилеску приложил руку ко лбу.
— Ах! — вздохнул он, тяжело поднимаясь с дивана. — Как летит время. Я заговорился, то да се, а ведь мне надо еще поспеть на Преотесскую. Представляете, я забыл папку с нотами. Я уже раз говорил себе сегодня: «Внимание, Гаврилеску, а то прямо как… прямо как…» Да, я сказал себе что-то в этом роде, точно уже не помню…
Он пошел было к двери, но вернулся и, слегка поклонясь, изобразил прощальный привет шляпой.
— Очень приятно было познакомиться.
Снаружи его ждала досадная неожиданность. Хотя солнце зашло, духота стояла хуже чем в послеполуденные часы. Гаврилеску снял пиджак, перекинул через плечо и, старательно обмахиваясь шляпой, пересек двор и вышел за ворота. Отдалившись от тенистой ограды, от деревьев, он погрузился в горячие испарения мостовой, в запах пыли и расплавленного асфальта и зашагал, ссутулясь, удрученный, глядя под ноги. На остановке никого не было. Ему пришлось голосовать, чтобы трамвай подобрал его.
Вагон был пуст, и все окна стояли настежь. Он занял место напротив юноши в одной рубашке и, завидя приближающегося кондуктора, полез за кошельком с мелочью. Тот нашелся, вопреки ожиданию, быстрее обычного.
— Невиданная жара! — воскликнул он. — Даю вам слово чести, хуже чем в Аравии. Не знаю, говорит ли вам что-нибудь имя Лоуренс, полковник Лоуренс?..
Юноша взглянул на него с рассеянной улыбкой и отвернулся к окну.
— Который может быть час? — спросил Гаврилеску кондуктора.
— Пять минут девятого.
— Вот беда! Я застану их за ужином. Они могут подумать, что я нарочно вернулся так поздно, чтобы подгадать к ужину. Вы понимаете, мне не хотелось бы, чтобы они подумали, будто я… Вы понимаете… С другой стороны, если я скажу, где я был, мадам Войтинович — особа любопытная, она меня продержит с расспросами до полуночи.
Кондуктор улыбнулся и подмигнул юноше.
— А вы скажите мадам, что были у цыганок, вот увидите, она вас ни о чем не спросит…
— Ах нет, это невозможно. Я ее хорошо знаю. Она дама любопытная. Лучше я ничего не скажу.
На следующей остановке вошла компания молодых людей, и Гаврилеску пересел поближе к ним, чтобы лучше слышать разговор. Улучив, по его мнению, подходящий момент, он выставил вперед руку.
— Разрешите, я вам возражу. Я преподаю, с позволения сказать, музыку, но я был создан для другого…
— Улица Преотесская, — раздался голос кондуктора, и он, вскочив и откланявшись, поспешно пересек вагон.
Он побрел потихоньку, обмахиваясь шляпой. Перед домом 18 остановился, поправил галстук, провел рукой по волосам и вошел. Медленно поднялся на второй этаж и, набравшись духу, позвонил долгим звонком. Тут его нагнал юноша, с которым он ехал в трамвае.
— Какое совпадение! — удивился Гаврилеску, видя, что юноша направляется к той же двери.
Дверь распахнулась, и в проеме встала женщина, еще молодая, но с бледным увядшим лицом. На ней был фартук, в руке — баночка с горчицей. При виде Гаврилеску она нахмурила брови.
— Что угодно? — спросила она.
— Я забыл свою папку, — робко начал Гаврилеску. — Мы заговорились, и я забыл. У меня были дела в городе, и я не мог вернуться раньше.
— Не понимаю. Какую еще папку?
— Если они сели за стол, не надо их беспокоить, — торопливо продолжал Гаврилеску. — Я знаю, где я ее оставил. Там, подле рояля.
Он попытался боком протиснуться мимо, но женщина не двинулась с места.
— Кого вам надо, милостивый государь?
— Госпожу Войтинович. Я — Гаврилеску, учитель Отилии. Не имел чести до сих пор с вами познакомиться, — добавил он вежливо.
— Вы ошиблись адресом, — сказала женщина. — Это дом восемнадцать.
— Позвольте, — с улыбкой возразил Гаврилеску. — Я посещаю эту квартиру пять лет. Я, можно сказать, член семьи, я бываю здесь три раза в неделю…
Юноша слушал их разговор, прислонясь к стене.
— Как, вы говорите, ее зовут? — вмешался он.
— Госпожа Войтинович. Она доводится тетушкой Отилии, Отилии Панделе.
— Здесь таких нет, — заверил его юноша. — г Здесь живут Джорджеску. Вот эта дама — жена моего отца, урожденная Петреску…
— Будь добр, веди себя прилично, — отрезала женщина. — Приводишь тут в дом всяких…
И, круто повернувшись, ушла в глубь коридора.
— Прошу прощенья за эту сцену, — сказал юноша, пытаясь улыбнуться. — Это третья жена моего отца. На ее плечах — ошибки предыдущих браков. Пятеро братьев и одна сестра.
Гаврилеску слушал его в волнении, обмахиваясь шляпой.
— Сожалею, — сказал он. — Искренне сожалею. Я не хотел ее огорчить. Правда, я выбрал неподходящее время. Люди ужинают. Но, видите ли, у меня завтра утром урок на Дялул-Спирий. Мне понадобится папка. Там Черни, вторая и третья тетрадь, ноты с моими личными пометками на полях. Поэтому я всегда ношу их с собой.
Юноша смотрел на него, все еще улыбаясь.
— Я, кажется, непонятно выразился, — произнес он. — Я хотел сказать, что здесь живем мы, семья Джорджеску! Уже четыре года.
— Это невозможно! — воскликнул Гаврилеску. — Я был здесь каких-нибудь несколько часов тому назад, я давал урок Отилии с двух до трех. Потом побеседовал с госпожой Войтинович…
— В доме восемнадцать, второй этаж, по улице Преотесской? — явно подначивая, спросил юноша.
— Именно. Я прекрасно знаю этот дом. Могу сказать вам, где стоит рояль. Я проведу вас к нему с закрытыми глазами. Он в гостиной, у окна.
— У нас нет рояля, — возразил юноша. — Попытайте счастья этажом выше. Хотя, уверяю вас, и на третьем этаже вы таких не найдете. Там живет капитанское семейство, Замфиры. Может быть, на четвертом? Мне очень жаль, — добавил он, видя, что Гаврилеску слушает его в испуге, все судорожнее махая шляпой. — Я был бы не прочь иметь соседкой некую Отилию.
Гаврилеску постоял в нерешительности, испытующе глядя юноше в глаза.
— Благодарю вас, — выдавил он наконец. — Я попытаюсь и на четвертом. Хотя даю вам слово чести, что в три с четвертью пополудни я находился здесь, — и он твердой рукой указал на коридор.
Он стал подниматься по лестнице, тяжело дыша. На четвертом этаже, прежде чем позвонить, долго отирал пот с лица. Раздались семенящие шажки, и дверь открыл мальчуган лет пяти-шести.
— Ах! — воскликнул Гаврилеску. — Боюсь, что я ошибся. Я ищу госпожу Войтинович…
— Госпожа Войтинович жила на втором этаже, — любезно сообщила молодая женщина, показавшаяся за спиной мальчугана. — Но она уехала в провинцию, насовсем.
— Давно она уехала?
— О да, давно. Осенью будет восемь лет. Она уехала сразу, как Отилия вышла замуж.
Гаврилеску потер лоб, потом взглянул женщине в глаза и улыбнулся сколько мог учтивее.
— Я думаю, тут какое-то недоразумение, — сказал он. — Я говорю про Отилию Панделе, лицеистку шестого класса, племянницу госпожи Войтинович.
— Я их обеих хорошо знала, — кивнула женщина. — Когда мы сюда переехали, Отилия только-только обручилась, это было после той истории, ну, сами понимаете, с майором. Госпожа Войтинович не давала согласия, и правильно делала, слишком большая была разница в возрасте. Отилии и девятнадцати не исполнилось, совсем девочка. Слава Богу, она встретила этого Фрынку, инженера Фрынку, не может быть, чтобы вы о нем не слышали.
— Фрынку? — повторил Гаврилеску. — Инженер Фрынку?
— Ну да, изобретатель. О нем и в газетах писали…
— Изобретатель Фрынку, — протянул Гаврилеску. — Это любопытно. — Погладил мальчугана по головке и, слегка поклонившись, добавил: — Прошу меня простить. Вероятно, я ошибся этажом.
Юноша курил и поджидал его, прислонясь к двери.
— Узнали что-нибудь? — спросил он.
— Дама с верхнего этажа утверждает, что она вышла замуж, но я вас уверяю, это недоразумение. Отилии нет еще семнадцати, она в шестом классе лицея. Мы беседовали сегодня с госпожой Войтинович, затронули массу вопросов, и она мне ничего не сказала.
— Интересно…
— Более чем интересно, — подхватил Гаврилеску, осмелев. — Поэтому, даю вам слово чести, я ничему не верю. Но, в конце концов, что тут настаивать? Ясно, что это недоразумение… Я лучше зайду завтра утром…
И, кивнув на прощанье, он стал решительно спускаться по лестнице.
«Гаврилеску, — прошептал он, оказавшись на улице, — внимание, ты распустился. Голова стала дырявая. Путаешь адреса…» Как раз подходил трамвай, и он прибавил шагу. Только усевшись у открытого окна, он начал ощущать легкое движение воздуха.
— Наконец-то! — воскликнул он, обращаясь к сидящей напротив даме. — А то прямо как… — Но заметил, что не знает, как кончить фразу, и смущенно улыбнулся. — Да, — начал он сызнова, немного погодя. — Я давеча говорил одному знакомому, что прямо как в Аравии. Полковник Лоуренс, если вы о таком слышали…
Дама, не отрываясь, глядела в окно.
— Теперь час-другой, — переменил тему Гаврилеску, — а там и ночь. Я хочу сказать, стемнеет. Ночная свежесть. Наконец-то… Можно будет дышать.
Кондуктор выжидательно остановился перед ним, и Гаврилеску принялся рыться в карманах.
— После полуночи можно будет дышать, — обратился он к кондуктору. — Какой длинный день! — добавил он, нервничая, что роется слишком долго. — Сколько перипетий!.. Уф, слава Богу! — воскликнул он, извлекая на свет бумажник.
— Не пойдет! — сказал кондуктор, возвращая ему сотенную. — Обменяйте в банке.
— А что с ней такое? — удивился Гаврилеску, вертя бумажку в руках.
— Изъяты из обращения год назад, вот что. Обменяйте в банке.
— Любопытно! — протянул Гаврилеску, внимательнейшим образом изучая банкноту. — Сегодня утром она была хороша. И у цыганок их принимают. У меня было еще три таких, и у цыганок их прекрасно приняли…
Дама слегка побледнела и, демонстративно поднявшись, перешла в другой конец вагона.
— Не надо было говорить о цыганках при даме, — попенял ему кондуктор.
— Но все же говорят! — защищался Гаврилеску. — Я три раза в неделю езжу этим трамваем и даю вам слово чести…
— Да, правда, — перебил его один из пассажиров. — Мы говорим, но не при дамах. Это вопрос приличия. Особенно сейчас, когда они придумали завести иллюминацию. Да, да, муниципалитет уже дал согласие; они устроят иллюминацию в саду. Я, в общем-то, человек без предрассудков, но огни вокруг подобного заведения считаю провокацией.
— Любопытно, — заметил Гаврилеску. — Я ничего не слышал.
— Газет не читаете, — вмешался другой пассажир. — Позор! — воскликнул он, повышая голос. — Как только дозволяют!
Несколько человек обернулись, и под их укоризненными взглядами Гаврилеску опустил глаза.
— Поищите, может быть, у вас есть другие деньги, — предложил кондуктор. — Если нет, придется сойти.
Весь красный, не смея поднять глаз, Гаврилеску снова полез в карманы. К счастью, кошелек с мелочью оказался сверху, среди платков. Гаврилеску отсчитал, сколько положено, и подал кондуктору.
— Вы мне дали только пять лей, — сказал кондуктор, суя ему под нос ладонь с монетами.
— Да, до Вама-Поштей.
— Все равно докуда, билет стоит десять лей. На каком вы, сударь, свете живете? — начал распаляться кондуктор.
— Я живу в городе Бухаресте, — парировал Гаврилеску, с достоинством поднимая глаза. — И езжу трамваем по три-четыре раза на дню, и делаю это в продолжение многих лет, и всегда я платил пять лей…
Почти весь вагон с интересом следил теперь за их спором. Некоторые даже подсели ближе. Кондуктор раз-другой подбросил монеты на ладони, потом пригрозил:
— Если вы не хотите доплатить, я вас ссажу на первой же остановке.
— Трамвай еще когда подорожал, года три-четыре как, наверное… — заговорили в вагоне.
— Пять лет назад, — уточнил кондуктор.
— Даю вам слово чести… — с пафосом начал Гаврилеску.
— Тогда сходите, — оборвал его кондуктор.
— Лучше доплатить, — посоветовал кто-то. — До Вама-Поштей пешком далековато.
Гаврилеску порылся в кошельке и достал еще пять лей.
— Интересные дела творятся в этой стране, — сказал он вполголоса, когда кондуктор отошел. — За одну ночь меняются порядки. Точнее, за шесть часов. Даю вам слово чести… Но, в конце концов, что тут настаивать? День был кошмарный. И, что еще серьезнее, мы не можем обойтись без трамвая. Я по крайней мере вынужден им пользоваться по три-четыре раза на дню. Все-таки урок музыки — это сто лей. Вот такая бумажка. А теперь, оказывается, и она не годится. Надо идти в банк менять…
— Дайте ее мне, — предложил один пожилой господин. — Я завтра обменяю у себя в конторе…
Он вынул из бумажника новую банкноту и протянул Гаврилеску. Тот бережно взял ее и стал разглядывать.
— Красивая, — похвалил он. — Давно такие в обращении?
Несколько пассажиров с улыбкой переглянулись, и один сказал:
— Да уж года три…
— Любопытно, что я до сих пор таких не видел. Я, правда, несколько рассеян. Артистическая натура, знаете ли…
Он спрятал банкноту в бумажник и отвернулся к окну.
— Вот и ночь, — прошептал он. — Наконец-то!
Только сейчас он почувствовал, как устал, и, подперев голову рукой, закрыл глаза. Так он просидел до Вама-Поштей.
Он долго возился с ключом — тот никак не входил в скважину. Пришлось жать на кнопку звонка, стучать в окна столовой, сначала тихо, потом сильнее и, наконец, колотить в дверь кулаком. Скоро в доме по соседству из темноты открытого окна появился мужчина в ночной сорочке и хрипло крикнул:
— Что вы тут буяните, сударь? В чем дело?
— Простите, — ответил Гаврилеску. — Я не знаю, что там с моей женой. Она не открывает. И замок испортился, я не могу войти в дом.
— Ас какой стати вам в него входить? Вы кто такой?
Гаврилеску приблизился к окну и отвесил поклон.
— Хотя мы соседи, — сказал он, — я, кажется, не имею удовольствия вас знать. Моя фамилия Гаврилеску, я живу здесь с женой, Эльзой.
— Значит, вы ошиблись адресом. Здесь живет господин Стэнеску. Но он сейчас в отъезде, уехал на воды…
— Позвольте, — запротестовал Гаврилеску. — Мне очень жаль, но я вынужден вам возразить. Вы, вероятно, что-то путаете. Здесь, в доме номер сто один, живем мы, Эльза и я. Пятый год.
— Да уйметесь вы, господа, когда-нибудь? Дайте же спать! — раздался чей-то голос. — Какого черта?
— Тут один утверждает, что он живет в доме господина Стэнеску.
— Я не уверяю! — возразил Гаврилеску. — Это мой дом. И я никому не позволю… Но сначала я хочу знать, где Эльза, что с ней…
— Спросите в комиссариате, — предложил кто-то со второго этажа.
Гаврилеску испуганно задрал кверху голову.
— Почему в комиссариате? Что случилось? — крикнул он в волнении. — Вы что-то знаете?
— Ничего я не знаю, я спать хочу. А если вы тут всю ночь будете выяснять…
— Позвольте, — перебил Гаврилеску. — Я тоже хочу спать, я, можно сказать, очень устал. Жара, как в Аравии! Но я не понимаю, что с Эльзой. Почему она не отвечает? Вдруг ей стало дурно и она лежит там без сознания?
И, вернувшись к своей двери, с новой силой обрушил на нее кулаки.
— Я разве не сказал вам, сударь, что никого нет дома? Что господин Стэнеску уехал на воды?
— Вызовите полицию! — завопил визгливый женский голос. — Немедленно вызовите полицию!
Гаврилеску перестал стучать и прислонился к двери, тяжело дыша. Он вдруг почувствовал полное изнеможение и сел на ступеньку, зажав виски в ладонях. «Гаврилеску, — сказал он себе, — внимание, случилось что-то очень нехорошее, а они не хотят тебе говорить. Усилие, Гаврилеску, напряги память…»
— Мадам Трандафир! — воскликнул он. — Как же я не вспомнил с самого начала! Мадам Трандафир! — громко позвал он, вставая и устремляясь к дому напротив. — Мадам Трандафир!
С верхнего этажа сказали, уже несколько сдержаннее:
— Пусть спит спокойно…
— Но это срочно!
— Пусть спит спокойно, царствие ей небесное, ее давно уже нет.
— Как нет? — опешил Гаврилеску. — Я говорил с ней сегодня утром.
— Разве что с её сестрой, Екатериной… А мадам Трандафир умерла, тому будет пять лет.
Гаврилеску постоял оторопело, потом сунул руки в карман и вытащил свои носовые платки.
— Интересные дела, — прошептал он.
Медленно повернулся, взошел на три ступеньки дома номер 101, подобрал свою шляпу, еще раз подергал за ручку двери, после чего спустился и нетвердым шагом пошел прочь. Он шел волоча ноги, без мыслей, машинально утираясь платком. Трактир на углу был еще открыт, и, потоптавшись возле, он решил войти.
— Только вино, — встретил его мальчишка-половой. — В два закрываемся.
— В два? — удивился Гаврилеску. — Но сколько же сейчас времени?
— Два и есть. Третий час.
— Страшно поздно, — шепотом, больше для себя, сказал Гаврилеску.
Когда он подошел к стойке, ему показалось, что он узнает фигуру трактирщика.
— Вы случаем не господин Костикэ? — спросил он с бьющимся сердцем.
— Он самый, — подтвердил трактирщик, пристально вглядываясь в него. — Я как будто тоже вас знаю, — добавил он, помолчав.
— Наконец-то… а то прямо как… — начал было Гаврилеску, но потерял нить и смолк, конфузливо улыбаясь. — Я бывал здесь когда-то, — с трудом выговорил он, — у меня тут были знакомые. Мадам Трандафир.
— О, царствие ей небесное!
— Мадам Гаврилеску Эльза…
— Да уж, бедная мадам Эльза, она натерпелась, — подхватил трактирщик. — До сего дня неизвестно, что произошло. Полиция искала его несколько месяцев, никаких следов, ни живого, ни мертвого. Как сквозь землю провалился… Бедная мадам Эльза, она пождала-пождала и уехала к своим в Германию. Распродала имущество и уехала. Имущество — так, одно название, жили бедно. Я тоже все прикидывал тогда, не купить ли мне пианино.
— Стало быть, она уехала в Германию, — в мучительной задумчивости сказал Гаврилеску. — Давно она уехала?
— Давно, давно. Как Гаврилеску пропал, несколько месяцев спустя. Осенью будет двенадцать лет. В газетах даже писали…
— Интересные дела, — лихорадочно зашептал Гаврилеску, начиная обмахиваться шляпой. — А если я вам скажу, если я скажу, что не далее как сегодня утром, и даю вам слово чести, что я не преувеличиваю, что сегодня утром я с ней разговаривал… Больше того, мы обедали вместе. Я могу вам сказать и что мы ели на обед.
— Неужто она вернулась? — спросил трактирщик, вытаращив на него глаза.
— Нет, она не вернулась. Она вовсе и не уезжала. Это просто недоразумение. Я сейчас немного устал, но завтра утром я все расставлю по местам…
Он поклонился и вышел.
Держа в одной руке шляпу, в другой платок, он сонно брел, подолгу отдыхая на каждой скамейке. Стояла ясная безлунная ночь, и на улицы уже выплеснулась свежесть садов. Сзади его нагнала извозчичья пролетка.
— Куда, барин? — спросил извозчик.
— К цыганкам, — ответил Гаврилеску.
— Садитесь, докачу за пару двадцаток, — пригласил извозчик, придерживая лошадь.
— Очень сожалею, но я не при деньгах. У меня осталась сотня с мелочью. А сотня — это только за вход к цыганкам.
— Какое там, — со смехом возразил извозчик. — Сотней не обойдетесь.
— Я столько платил сегодня днем, — заверил Гаврилеску. — Доброй ночи, — добавил он, продолжая свой путь.
Но пролетка пустилась за ним шагом.
— Душистый табак, — заговорил извозчик, втягивая в ноздри воздух. — Из генеральского сада. Я потому и люблю здесь ездить по ночам. Есть седоки, нет седоков, я заворачиваю сюда всякую ночь. Страсть как люблю цветы!
— У вас артистическая натура, — сказал Гаврилеску с улыбкой, садясь на скамейку и прощально махая рукой.
Однако извозчик подогнал пролетку поближе, вытащил кисет и стал скручивать цигарку.
— Люблю цветы, — повторил он. — Лошадей и цветы. Я по молодому делу кучером служил на похоронных дрогах. Вот была жизнь! Шестерка лошадей, черные с позолотой попоны и цветы, цветы, пропасть цветов. Эх, где она, молодость, где оно все! И я старик, и кляча у меня одна, и таскаюсь я по ночам, как проклятый… Стало быть, к цыганкам? — переспросил он немного погодя, попыхивая цигаркой.
— Да, по личному делу, — поспешил объяснить Гаврилеску. — Я к ним заходил сегодня, и после вышла какая-то неразбериха.
— Ох, эти цыганки… — сокрушенно протянул извозчик. — Если бы не цыганки, — добавил он, понизив голос. — Если бы не они…
— Да, — поддержал Гаврилеску. — Вот и все то же говорят. Я имею в виду, в трамвае. Когда трамвай идет мимо сада, только и разговора, что о цыганках…
Он поднялся и зашагал дальше, пролетка потащилась за ним.
— Свернемте здесь, — предложил извозчик, указывая кнутом на переулок. — Маленько срежем… И мимо церкви проедем. Там тоже табак. Он, правда, не то что генеральский, но все равно вы не пожалеете…
— У вас артистическая натура, — задумчиво повторил Гаврилеску.
У церкви они остановились подышать благовонным воздухом.
— Как будто там еще что-то, кроме табака, — заметил Гаврилеску.
— Да там каких только не бывает цветов! Особенно если похороны, так тут уж нанесут! И под утро от них самый запах… Я частенько важивал сюда покойников. Вот жизнь была!..
Он с посвистом тронул и снова пустился следом за Гаврилеску.
— Осталось всего ничего, — сказал он. — Садились бы уж.
— Сожалею, но у меня нет денег…
— Дадите мелочью. Садитесь…
Гаврилеску, немного поразмыслив, с натугой взобрался в пролетку. Но стоило ей взять с места, как он уронил голову на спинку сиденья и мгновенно заснул.
— Да, золотые деньки, — начал извозчик. — Церковь была богатая, клиентура отборная… Эх, дело молодое…
Однако, обернувшись и увидев, что седок спит, он стал тихонько насвистывать, и лошадь пошла живее.
— Приехали! — громко объявил он, слезая с козел. — А ворота заперты.
Он стал трясти ворота, и Гаврилеску, вздрогнув, проснулся.
— Ворота заперты, — повторил извозчик. — Придется позвонить.
Гаврилеску надел шляпу, поправил галстук и вылез из пролетки. Затем он начал искать свой кошелек с мелочью.
— Будет, не ищите, — остановил его извозчик. — В другой раз сквитаемся… Я все одно тут подожду, — объяснил он. — В такой час если и подвернется седок, то не иначе как здесь.
Гаврилеску приподнял на прощанье шляпу, после чего направился к воротам, отыскал кнопку звонка и нажал. Мгновенно распахнулась калитка, и, проникнув во двор, Гаврилеску пошел на дрожащий сквозь кусты огонек. Его робкий стук остался без ответа, тогда он сам толкнул дверь. Старуха за столиком спала, уронив голову на руки.
— Это я, Гаврилеску, — зашептал он, осторожно тряся ее за плечо.
И, пока старуха, позевывая, просыпалась, начал:
— По вашей милости вышла полная неразбериха…
— Поздно пришли, — сказала старуха, протирая глаза. — Никого не осталось. — Но, приглядевшись к нему, узнала. — А, это опять ты, музыкант. Есть для тебя немка. Она у нас бессонная…
В который раз у Гаврилеску забилось сердце и озноб прошел по коже.
— Немка? — переспросил он.
— Сто лей, — сказала старуха.
Гаврилеску стал рыться в карманах, но у него так сильно задрожали руки, что, раскопав среди платков бумажник, он выронил его на ковер.
— Прошу прощенья, — сказал он, с трудом нагибаясь. — Я немного устал. День был кошмарный.
Старуха взяла банкноту, поднялась и указала ему с порога хибарки на большой дом.
— Смотри не перепутай, — сказала она. — Ступай прямо по коридору и отсчитай семь дверей. Как дойдешь до седьмой, постучи три раза и скажи: «Это я, меня прислала старуха».
Зевнула, прикрывшись ладошкой, и захлопнула за ним дверь.
Со стесненным дыханием Гаврилеску тихо пошел к дому, отливавшему серебром при свете звезд. Поднялся по мраморной лестнице, отворил дверь и на минуту замер в нерешительности. Перед ним тянулся слабо освещенный коридор, и Гаврилеску услышал, как снова заколотилось, на разрыв, сердце. Сам не свой вступил он в коридор, вслух считая двери, мимо которых проходил, и очнулся, только когда услышал собственный голос: «Тринадцать, четырнадцать…»
«Гаврилеску, — прошептал он, останавливаясь в замешательстве, — внимание, ты опять все перепутал. Не тринадцать, не четырнадцать, а семь. Так сказала старуха, отсчитать семь дверей…»
Он хотел было вернуться и начать счет снова, но через несколько шагов почувствовал, что ноги подкашиваются, и, трижды постучав в первую попавшуюся дверь, вошел. За ней оказался большой салон, просто, почти скудно обставленный, а у окна, выходящего в сад, тенью стояла юная девушка.
— Простите, — через силу произнес Гаврилеску. — Я обчелся. Тень отвернулась от окна, приблизилась к нему, мягко ступая, и запах забытых духов мгновенно ожил в его памяти.
— Хильдегард! — воскликнул он, роняя из рук шляпу.
— Как ты долго, — сказала девушка. — Где я тебя только не искала…
— Я был в пивной, — забормотал Гаврилеску. — Если бы я не зашел с ней в пивную, ничего бы не было. Или если бы у меня было хоть сколько-нибудь денег… А так заплатила она, Эльза, ну, и я, как честный человек… ты понимаешь… а теперь уже поздно, да? Слишком поздно…