Раньше я тоже думал, вероятно, и под твоим, в частности, влиянием, что лишь бы крутилось: заработную плату, и налоги владелец отдаст обществу. 18 страница
Монтаж заканчивается, идет прокрутка механизмов, объявляется через несколько дней пробный пуск и первая закалка рельсов в масле. Масло охлаждается водой в специальных теплообменниках, обвязанных большим количеством трубопроводов для перекачки 2000 тонн масла ежечасно. Для того чтобы вода не попала в масло, его тракт должен быть абсолютно герметичен и потому, согласно инструкции, сначала испытан на воде, просушен и только затем уже заполнен маслом.
Выясняется, – не только забыли об испытаниях, но еще и не сварено метров двести труб диаметром 400 – 500 мм. Что делать? Панов говорит:
– Я знаю человека, способного выполнить такую работу.
Находят сварщика и он, вероятно, заранее подготовленный Пановым, схода, не задумываясь, обещает высокому монтажному начальству и всем нам не только в срок сварить трубы, но и гарантирует безаварийный пуск системы сразу на масле.
И вот сегодня, по прошествии более трех десятков лет, самые сильные впечатления от данного объекта у меня связываются не с его новизной, не с пуском, не с первыми закаленными рельсами, а с тем: как Химич разговорами о дороге и погоде умиротворил строителей и монтажников, Панов нашими «послаблениями» устранил почти бесплатно недоработки и случайный заводской брак, а сварщик – асс в ажиотажно-цейтнотной предпусковой обстановке с заранее обещанной гарантией сварил те двести метров труб, заставив, к тому же, монтажников, по пути, выкинуть из них (для надежности, как он сказал) все сварные колена и патрубки нашего заводского изготовления.
13.08
О Краузе.
Есть нечто, выделяющее человека из общей массы: красота, породистость, статность, одежда. Но больше всего на меня производит впечатление отражение в облике человека его интеллектуального уровня. Как-то, приглашенный на городское собрание заслуженных изобретателей, от нечего делать остановившись на некотором расстоянии от дома встречи, стал мысленно выделять из толпы тех, кто мог быть отнесен мною к категории, имеющих отношение к данному сборищу. Я не ошибся в части полусотни человек. На их лицах была видна эта печать высокого интеллекта. Не одеяние и не все остальные выше перечисленные признаки, а именно нечто неуловимое в лице и глазах человека, заставляло меня причислять его к лику судьбой избранных людей. Все, кого я отмечал, сворачивали прямо к назначенному подъезду, причем с явной демонстрацией уверенности в избранном пути движения вообще, и в данной конкретной частности.
Геннадия Николаевича я «вычислил» в вестибюле заводоуправления Уралмаша в первый утренний день моего там появления. В отличие от многих, поднимавшихся в свои служебные помещения прямо в верхней одежде, он стоял в очереди в раздевалке и явно выделялся из среды находящихся здесь людей. На его лице, казалось, было написано открытым текстом уверенность в себе и способность к лидерству. Из сопутствующего я обратил внимание на его одежду, некое несоответствие между вполне приличным по послевоенным временам костюмом и лыжными ботинками. Последние я тут же связал с устремленностью их хозяина к натуральному продукту и определенной расчетливости: массовый спортинвентарь в годы советской власти был всегда дешев и доступен.
Волею случая, в тот же день, через почти мгновенное знакомство с молодым инженером Валентином Троицким, работавшим у Краузе, и благодаря его содействию, я оказался размещенным на территории их конструкторской группы, где мне были выделены стол и чертежная доска. Так началось мое общение с удивительным конструктором и человеком.
Краузе отличался исключительной общительностью, и потому в сферу его влияния, воздействия и очарованности попадали чуть не все, кому судьбой была уготована хотя бы самая краткая с ним встреча. Надо признать, в немалой степени тому способствовала еще и его неуемная страсть к вину. Правда, последнему он четко знал свой час, на работе был всегда во время, непременно аккуратно одет и наглядно работоспособен.
Долгое время я считал его непревзойденным добряком, единственной потребностью которого, казалось, было угодить другому. Мое заблуждение. Он был таковым, пока оно отвечало его натуре, природному естеству. Любое же ущемление свободы не терпел органически и защищал свои желания решительно и даже грубо. Однако положительные составляющие его личности были настолько сильны и многочисленны, что он очень редко проявлял подобное.
Первый раз я был свидетелем его «слабости» в 1953 году, когда он в резкой форме буквально отчитал бывшего тогда у нас руководителем лодочного похода Малькова. Тот позволил себе, со ссылкой на некую имевшую место договоренность, высказать неудовольствие по поводу желания команды, не без участия Геннадия Николаевича, «отметить» впадение Туры в Тобол, до которого мы и доплыли-то в вечерний час и, к тому же, после тяжких трудов и «сухой» целой недели. Однако Краузе был лидер, причем неформальный, и потому отстаивать свои «права» таким образом ему приходилось в исключительных случаях. Он их завоевывал другим способом. Ну, например, таким.
В 80 годы, прошлого теперь уже столетия, я оказался с Краузе в Брянске на модном в те времена министерском выездном совещании по рассмотрению планов новой техники. Помню, как он, со свойственным ему остроумием, на первом, пленарном, заседании задает мне вопрос:
– Слушай, говорят здесь есть Брянские поляны. Ты не знаешь, повезут нас на них?
На пленарном заседании узнаем, что Поляны устроители показать нам намерены. Два следующих дня многократно слышу от Краузе одно и то же: «Когда повезут?».
Повезли, водят нас по каким-то лесным тропам, по землянкам. Краузе через каждые 10 минут: «Ну, а где Поляны?»… Наконец, садимся в автобусы и едем, объявляют, «на Поляны». Чутье у Краузе великолепное. Действительно поляна, а на ней два грузовика с ящиками, закусками и стопами простыней. Останавливаемся у одной. Спрашиваю у него:
– Сколько брать? – Ящик и три простыни.
Расстилаем на траве простыни. Возле нас моментально собирается человек двадцать – по числу, надо полагать, бутылок в ящике и количеству простыней. Любили его безбожно все, он это знал, и потому был в полной уверенности, что одни мы сидеть за нашим экспромтным «изобильным» столом не будем.
Краузе был мастером шутки, не пропускал ни одного более или менее подходящего на то случая. Мог в деревенской бане, обнимаясь под конец омовения, вымазать чью-нибудь физиономию в саже, а затем в таком виде суметь ее хозяина одеть, довести до дома и усадить за стол под гомерический хохот всех, за ним сидящих. Ночью на привале, «спереть» (припрятанную кем-либо для соответствующего удивления при подходящем моменте своих сотоварищей) бутылку доброго вина, распить ее с кем-нибудь из еще бодрствующих у костерка, заполнить пустую чаем подходящего цвета, подложить обратно и ждать реакции хозяина. Когда тот, улучив момент, самовлюбленно достанет ее из своей заначки, разольет таинственный нектар по кружкам, произнесет тост и все, дружно выпьют… чайку. Представить подобный спектакль – не нужно воображения.
Или в упомянутом лодочном походе мы оказались в цейтнотном положении. Лодки, нами тогда заказанные, оказались малы размерами и плыть на них было невозможно. Старик, готовивший их и при первом же с ним знакомстве получивший от Краузе кличку Хоттабыч, увидев такую оказию, объявил: «По спокойной воде, если сидеть тихо, мы как-нибудь до соседней деревни доплывем. А там, я подглядел, есть подходящая большая плоскодонка. Ее я вам устрою». Перераспределяем багаж по лодкам, сажаем в одну из них Хоттабыча, и через пару часов, чуть не черпая бортами воду, благо стоял абсолютный штиль, добираемся до деревни. На берегу действительно лежит лодка размерами и объемом, почти со все наши, стариком сделанные. Через некоторое время появляются мужики и хозяин лодки, оказавшийся, позднее выяснилось, сыном Хоттабыча. Покупка лодки – одно из интереснейших походных событий вообще, здесь особенно. Начальная, названная хозяином, цена ее в 800 рублей после длинных разговоров, разных доводов за и против, чуть не магически снижается до 100 рублей, правда… в водочном двухлитровом эквиваленте. Поскольку у нас его нет, договариваемся операцию перенести на завтра.
Утром, отправляемся за водкой. Наша деревня, вторая, третья… Магазины закрыты, деревни, как вымерли: все на сенокосах, в лесах или на каких-либо сельхозработах. Возвращаемся с поникшими головами. Выход из положения, как и должно для назначенного впечатления, находит Краузе: «У меня, говорит, есть личных три бутылки коньяка. Одну я оставляю в запас, вторую мы пьем с Хоттабычем и его сыном, третью я отдаю вам и гостям. Ваша задача будет состоять в том, чтобы доказать «купцам» преимущество и очевидную выгодность для них данной сделки в сравнении с вчера согласованной. Далее все происходит по установленному Краузе сценарию. Более довольной, пьяной (от двух бутылок на пятнадцать человек) и веселой компании я, по-моему, не видел за всю свою жизнь. Русь – Великая страна Великого народа!
Свой 60-летний юбилей он отмечал поистине с королевским размахом в Колпино, где был директором филиала внииметмаша. Днем в пятницу – торжественное собрание в большом, полностью заполненном зале заводского клуба; вечером – официальный банкет человек на 300 в местном ресторане; ночью и в следующие два выходных дня – трехкратное, с недолгими перерывами, домашнее застолье для 20-25 избранных, в основном, бывших, и специально приехавших на юбилей, уралмашевцев. Не знаю, сколько было выпито, но хорошо помню, что когда мы ввалились после банкета к нему в дом, стоящий в углу комнаты книжный шкаф был сверху донизу заставлен, в чисто краузинском неискоренимом желании удивить, доброй сотней бутылок марочного армянского вина Айгешат, весьма тогда известного, но мало потребляемого. Кажется, последний и послужил началом для бесчисленного числа последующих шуток, анекдотов, рыбацких и охотничьих рассказов, пересыпаемых, как водится, серьезными разговорами, в которых и был главный кайф подобных сборищ.
Тогда же был нами разыгран подготовленный заранее один спектакль. В подарок Краузе мы (с Нисковских) привезли Уральский камень с дарственной надписью, в которой гравер допустил непростительную ошибку, написав его имя через одно «н» – «Генадий». Ошибку, понятно, обнаружили еще у себя дома, и решили ее обыграть. Сочинили на стандартном бланке извещение об исправлении конструкторского брака, соорудили на нем свои подписи, для форсу добавили главного конструктора, директора завода и, для полнейшего антуража, скрепили последние круглой гербовой печатью. Ошибку Краузе схватил, еще не приняв подарка в руки, при его извлечении из коробки. Реакция сиюсекундная.
– Бракоделы…! В ответ на реплику, к его и всех присутствующих изумлению, с величайшей помпой на подарок ниже адреса мы тут же прицепили, монументально оформленное, извещение. А шутки других Краузе воспринимал с не меньшим удовольствием, чем собственные.
В деле он был великим интуитивистом, конструктором от Бога. Он не любил заниматься расчетами, да и не очень владел этой наукой. Но размеры конструкции, материал ее чувствовал, как говорят, нутром. Созидал машины так, как древние греки строили храмы: красиво, равнопрочно и добротно.
Он пользовался на заводе, как и в быту, таким же мощным авторитетом. Будучи всего руководителем группы, решал вопросы за главного инженера завода. Принимал решения всегда самостоятельно, ни с кем из начальства, прямым и дальним, их не согласовывая, и знал заведомо, что они соответствующими службами будут выполнены неукоснительно и даже с превеликим желанием.
Его главным рычагом нужного воздействия на подчиненных и коллег было знаменитое «Голова,…» с последующими, в зависимости от ему нужного, дополнениями, вроде: «ну, разве так можно?; а не сделать ли нам так?; прошу тебя – сделай!; здорово ты (мы) придумал (придумали)!» и т. п. вариантами, подобных приведенным окончаний, просто исключающими иную, чем ему надо, реакцию тех, кому они адресовались.
Еще одна характерная черта Краузе (не только его, но и подавляющего числа других умных руководителей). Он долго сопротивлялся исходящим от кого-либо новым предложениям, особенно, в части изменения установившихся, проверенных практикой, общемашиностроительных решений. Спорил с предлагавшим долго, аргументировано и остроумно. Но когда соглашался и принимал решение, то затем отстаивал его перед вышестоящим начальством с ничуть не меньшей, чем самого автора, заинтересованностью.
Другой случай. Как-то в годы нашей «увлеченности» разными «суррогатными» решениями по экономии металла, Краузе предложил заменить чугунные контргрузы в механизме уравновешивания верхнего валка рабочей клети блюминга на бетонные. Мне этот паллиатив перехода на бетон не нравился в принципе, и, тем более, в данном конкретном случае использования его в подвижном механизме. Но для оригинальности, в дополнение к моим обычным возражениям вроде того, что бетон менее прочный материал, что он не позволяет применять при ремонтах оперативный и простой способ устранения дефектов методом сварки, требует армирования его в местах соединения деталей, для надлежащего воздействия на Краузе я придумал несколько необычный аргумент.
– Геннадий Николаевич, – сказал я, – бетон в два раза легче чугуна, следовательно, габариты контргрузов будут больше чугунных. – Ну и что? – А то, что не только потребуется дополнительное пространство для их размещения, о чем я обычно толкую, а еще и увеличатся маховые массы подвижной системы вашего достаточно динамичного механизма. Вам ведь известно, что момент инерции вращающейся массы пропорционален значению последней только в первой степени, а вот радиусу ее вращения – в квадрате. Геннадий Николаевич изобразил удивление, ничего не сказал, но больше к данной проблеме не возвращался. Кажется, после этого случая и вообще закончилась бетонная эпопея. Почему, думал потом, имела место столь молчаливо-удивленная его реакция на мое замечание? Мне кажется, лишь по одному возможному обстоятельству: он просто считал себя обязанным проиграть такой известный момент самостоятельно, но этого не сделал. Правда, я от того в его глазах только возвысился, тем более что и до этого инцидента получил раза два соответствующие моим действиям одобрения: «Голова…», но в более определенных для него «руководящих» ситуациях. Реакция его была, как у Химича. Эти люди «казнили» себя за малейшие свои упущения.
Он умер рано, в 66 лет. Умер так же «впечатляюще», как и жил. В день смерти у него был в гостях Б. С. Сомов, который рассказывал, что оставил его в кабинете в 6 вечера. Через полчаса, закончив дела, Геннадий Николаевич вышел из КБ. Стояла отличная погода. Он дошел до ближайшей скамейки, присел… Говорят, что перед смертью в голове человека пролетает вся жизнь. Краузе было, что вспомнить…
14.08
О Манкевиче.
Этого талантливейшего конструктора – самородка я увидел впервые, будучи еще студентом, в 1949 году. Я сидел у Химича, когда к столу подошел смуглый в черном костюме человек и обратился к нему с кратким вопросом, показавшимся мне, тем не менее, значительным и явно незаурядным. То был Николай Кондратьевич Манкевич. Интересная личность, подумал я. Так оно и оказалось.
В нем все было не от мира сего. Он не признавал никаких авторитетов, никаких общепринятых норм и правил. В конструкторских решениях считал достойным внимания только свои собственные. Все «чужое», как он любил говорить, в десять (а то и в сто раз) было хуже им сделанного или им предложенного, а потому поручать ему что-либо из известного и хорошо зарекомендовавшего себя в работе было архи не допустимо. Оно обязательно им переделывалось на свой собственный лад.
Став начальником бюро, я понял это после первой попытки выдать ему задания на разработку одной конструкции с учетом применения в ней ряда готовых типовых узлов, что требовалось по условиям непременной унификации оборудования в рамках всего проектируемого объекта. Не знал потом, как отделаться от его «своеволия». Вынужден был, в конце концов, под благовидным предлогом отдать эту разработку в другую группу, более «приспособленную» к работе на базе устоявшихся известных решений. Манкевичу же стал поручать только оригинальные разработки, как правило, в единственном числе, которые не мог бы выполнить никто другой, и предоставлял ему полную свободу в осуществлении задуманного. Мы быстро нашли с ним общий язык, к взаимной удовлетворенности, и я считал это одной из «величайших» моих побед на начальническом посту.
Самобытен был Манкевич и в бытовом плане, плане общения с людьми, исполнения общепринятых условностей, особо тех лет тоталитарной структуры. Он единственный, кто не занимался в обязаловских политкружках, не посещал лекций, собраний, за исключением тех, которые лично считал нужными и полезными для работы, никогда не стоял среди праздно разговаривающих коллег. В предпраздничные дни не был замечен мною в коридорной толпе, хотя бы возле той же стенгазеты.
Признавал он только работу, и, если что-нибудь ему мешало ее делать, при всей своей в принципе человеческой простоте и скромности, мог пойти на любую грубость. Даже в вечернее время, когда люди имели полное право, позволить себе некоторые «послабления», мог демонстративно выключить радио, таким же образом разогнать шахматистов или других «игроков» за их громкие разговоры, отключить у кого-нибудь нахально телефон.
Манкевич был единственным человеком не только у нас, а и на всем заводе, кому из инженерной братии прощались все выверты. Прощались за творческую индивидуальность, природную одаренность, изобретательность, деловую хватку и безмерно, до самозабвения, преданное отношение к конструкторскому труду, где не всегда творчество, а и много «черной» (к сожалению, нужной) работы, которой он тоже умел и любил заниматься.
Не потому ли довольно часто, особенно в неофициальной обстановке, при обсуждении наших дел в кругу конструкторов в те, теперь уже далекие, времена можно было услышать: «Ну, Манкевич – Бог». Или: «Манкевич – талант, трудяга. Человечище!». А ведь это особо высокая оценка человека, которой среди своих сослуживцев редко удостаиваются даже весьма известные люди.
25.08
Михаил Чулаки петербургский писатель, воспользовавшись придуманным им приглашением Института Человека и НАСА, помещает своего героя – писателя в условия абсолютного одиночества, при исключительном комфорте и безупречном материальном обеспечении, но без телефона, радио, телевидения, без газет и книг, без писем от родных и… без зеркала, дабы не мог взглянуть на собственную физиономию. Зачем? А затем, чтобы в таких безупречных условиях свободы и независимости от внешнего мира, вне обратных связей, вне критики и всего прочего, имеющего быть в реальном мире и ограничивающего возможности и воображение художника, устами своего героя высказать сокровенные авторские мысли. Они-то и оказались для меня наиболее привлекательными и, прежде всего, их соответствием собственным.
Начинает он с мелочей, совсем не связанных между собой, как бы случайно возникших неких ассоциаций – воспоминаний, но которые тут же побуждают нас на аналогичные размышления.
Вот он вспомнил о том, каким «странным ему казалось соединение политических передач Би-би-си, которые он очень любил и верил им, с явным ее пристрастием к гремящей музыке». А ведь действительно, вспоминаю про себя, я, хотя и был более приземлен и мне не совсем нравились эта станция из-за ее предвзятости, в части музыкальных «гремящих» вставок и прочих музыкальных антрактов в сугубо информационных программах, полностью с ним согласен, поскольку всегда считал те злой формой измывательства над собой и моим временем.
Или вдруг обрадовался он «свободе от обратной связи». А ведь, правда. И я, оказывается, тоже воспринимал этот «инструментарий», как ограничивающий мои действия и решения. Среди хорошо известных мне людей чувствовал себя более скованным, чем среди людей меня мало знающих. Не любил ездить в служебные, особенно ответственные, командировки с сотрудниками, а тем более со своими начальниками. И, насколько помню, значительно быстрее и лучше решал вопросы без участия «соглядатаев», именно в силу независимости и свободы, вне возможного реагирования на твое решение, его обсуждения и критики «своими», да еще, как правило, без досконального знания сути самого дела, а, следовательно, и принимаемого решения.
Пишет, что получал от работы на компьютере «дополнительное, неведомое раньше удовольствие «от чисто технической стороны процесса». Снова единомыслие. Когда сам сел за компьютер, то первое время только и делал, что пребывал в состоянии восторженности и восхищения его возможностями.
Рассказывает о некоторых особенностях своей новой отшельнической жизни и, между прочим, отмечает, что «никогда не пил в одиночестве». Опять полностью с ним солидарен.
Упоминает, как «неожиданно легко перенес отсутствие радио и телевизора». Не совсем так, как у него, в силу особого положения его героя, но и тут много общего с моей оценкой данных изобретений человечества. Исключая познавательные передачи и отдельные выступления талантливых людей, или демонстрацию столь же чего-либо явно полезного, все остальное – зряшная трата времени и прямое убиение мыслительной способности человека. Последние известия и новости вообще на 90 процентов, а то и более, похожи на подзаборные сплетни. На самом деле, все нам нужное и более или менее истинно для нас новое мы узнаем, разве чуть позже, но без потерь для себя, – без радио и телевизора. Радио, при надлежащей привычке, может хотя бы не мешать заниматься тебе полезным делом, позволяет слушать его как бы избирательно. Телевизор, – вне упомянутого исключения. Прямая потеря драгоценных, ничем невосполнимых, отведенных тебе судьбой драгоценных минут жизни. И это страшно.
«Сделалось, – пишет Чулаки, – совершенно неинтересно читать выдуманные истории». Это, возможно, чисто возрастное, но ведь снова – то же и у меня. Давно не воспринимаю романы, а тем более, детективные истории со всеми придуманными в них временными и прочими искусственно подстроенными совпадениями и сочетаниями. Жизнь нормально натуральная без каких-либо прикрас стала для меня интереснее любого подобным образом состряпанного сочинения. В последних мне нравятся лишь авторские отступления, вроде вот этих – чулаковских, в которых заключена живая мысль человека.
Чулаки для сего специально загнал героя в «насавский» особняк, чтобы через него донести свой, может для кого-то «очевидно» ненормальный, взгляд. К примеру, на армию, которая у него якобы есть собрание «не только дармоедов, но и профессиональных убийц». Неприемлемое для меня высказывание, но ведь и совсем не безосновательное. Надо же когда-то и кому-то начать, и признать тот факт, что «армии не нужны вообще, что если они и отвечают нынешнему дикарскому состоянию человечества, то нельзя же бесконечно оставаться дикарями!». Не так радикально, не в таком гротесковом виде, но согласен с тем, что надо действительно начинать серьезно, ответственно и открыто называть кое-какие привычные вещи своими настоящими именами. Не для того, чтобы немедленно изъять, исключить их из жизни, формировавшейся столетиями и тысячелетиями, но хотя бы признать в «теоретическом» плане, для более осмысленного дальнейшего движения по ней. Ведь истинно живем по-дикарски!
Наконец, еще одно у него подтверждение моих взглядов на всякого рода революции. «Человечество движут не протесты, а деяния положительные. Декабристы гораздо меньше развивали Россию, чем какой-нибудь современник их, Елисеев, основавший доходное дело и способствовавший тем богатству страны». Одно время шли «повальные восхищения диссидентами, но те, кто просто творил музыку ли, науку ли, сделали для человечества гораздо больше. Шостакович при Сталине создал столько замечательной музыки! И какое дело будет потомкам, что пятая симфония писалась в годы террора, – останется симфония, а не ужас террора… Это-то и есть достижения человечества, и (добавляет он, подчеркивая свое объективное отношение к фактам) если они создаются при диктатурах, значит и диктаторы чем-то хороши». А дальше совсем как у меня, «что истинно революционны не смешные мальчишеские протесты декабристского толка, а подлинное творчество и только оно, только настоящее творчество меняет мир – и, следовательно, подрывает в самой основе существующие режимы».
«Как было бы прекрасно не спорить, – заключает Чулаки, – знать, что истина изречена, и не унижаться до спора. И как противно, как утомительно выслушивать чужие заблуждения». А ведь приходится, и надо, – уточняю для себя. Однако, – до чего же странное, чуть не во всем, совпадение взглядов?! И действительно, добавляю для усиления, разве увертюра Дунаевского к кинокартине «Дети капитана Гранта» не является своеобразным гимном той эпохе гигантского тоталитаризма и, одновременно, величайшего энтузиазма масс.
28.08
Исполнилось пять лет с момента ухода с работы. Тогда в 70 лет я был полностью в дееспособном состоянии. Конечно, уже не совершал воскресные продолжительные многокилометровые походы (летом пешие с рюкзаком за плечами, зимой на лыжах с торением лыжни по целине), лет десять не ездил в наши чуть не ежегодные речные походы, не мотался с приятелями на машине по уральским дальним лесным дорогам, не ездил на рыбалки. Столь же давно четко осознал и нутром почувствовал, что время не вечно, что стал близким и для тебя земной конец.
Но, по-прежнему любил и природу и лес. Любил, правда, не с такими одержимостью и нагрузкой как прежде, пройтись пешком или на лыжах, проехаться на велосипеде. Мог в хорошей компании наравне с молодыми и без какого-либо ограничения выпить вина и просидеть за разговорами до утра, правда, затем, как всегда и давно было заведено, постараться быстро выбить из себя зелье адекватной выпитому работой или пробежкой. Мог протанцевать с интересной для меня дамой весь вечер на каком-нибудь банкете, посвященном торжественной дате или юбилею, а потом еще, по своей «пагубной» привычке, затащить кое-кого из числа избранных и мне приятных людей к себе домой. Мог и любить женщин в полную мужскую силу.
В прошедшие пять лет вроде способен был делать и делал то же самое, но (к сожалению, более неприятное мне второе «но») с все меньшим интересом, увлеченностью и с большей леностью и прочими, не радующими определениями. В лес стал выбираться не так регулярно и на более краткое время, и меньшее расстояние. Встречаться с друзьями реже из-за с каждым годом уменьшающегося их числа. С молодыми своими коллегами общаюсь пока с удовольствием, но если с застольем, то замечаю, все чаще не допиваю рюмку, а то и пропускаю вовсе. За руль автомобиля сажусь с сомнениями и самыми дурацкими для себя вопросами. На последних юбилейных вечерах еще танцевал, но уже подумывал, а не противно ли ей со мной, старым с обрыдлой мордой, вставными зубами и седой, много больше нормы, головой. Любить? Хотел бы, как и прежде, но уже не могу и не столько по причине снижения собственной потенции, сколько уменьшения таковой даже у самых молодых моих знакомых женского пола.
А вот более удручающий момент. Стал катастрофически терять память на дискретную информацию, на фамилии, номера телефонов и т. п. Известная ироничная реплика в адрес пожилых людей о том, что все «жалуются на потерю памяти, но никто – на потерю ума», не лишена смысла. Во всяком случае, на собственном теперь опыте убедился, что память исчезает действительно много быстрее, чем бы хотелось. Остальные компоненты ума, по причине отсутствия надлежащего тренинга, тоже ухудшаются, но как-то менее заметно. А те из них, что относятся к критической составляющей, думаю, в силу их относительной «простоты» и более частого по жизни применения, вообще пребывают в явно привилегированном, у меня кажется, и вовсе в безупречном, состоянии. Некорректность, алогичность любого текста, устного и, тем более, писанного, я продолжаю схватывать так же быстро и точно, как и в лучшие свои плодотворные годы.
Приглядевшийся мне пять лет назад «испытательный стенд», в виде 650-миллиметрового парапета возле трамвайной остановки, до сих пор преодолеваю спокойным подъемом на него одной, причем одинаково успешно как правой, так и левой, ногой. Продолжаю ограниченно пользоваться лифтом и, вообще, естественным образом давать организму возможность лишний раз «потрудиться». Не гнушаюсь, например, по возможности, пробежать хотя бы 50 – 100 метров или в хорошем темпе сбежать по лестнице со своего шестого этажа. Не очень регулярно, но занимаюсь гимнастикой, впрочем, регулярно ею не упражнялся и ранее. Ежедневно принимаю, в меру и по сезону, холодный душ.
При всем этом, как и прежде, чуть не со школьных лет, стараюсь не перегружать организм, как говорят, до боли в сердце. Для работы последнего создаю комфортные условия и обратный от него «предупреждающий» сигнал воспринимаю с большим на себя неудовольствием. В части так называемых «вредных» привычек руководствуюсь нормой естественного удовлетворения потребностей организма, не ограничиваю их здорово, но и не потворствую им слишком. Полагая, что тут, как и во многом другом, нет и не может быть односторонних подходов и однозначных оценок, ибо очень часто физиологический от них негатив, может не только компенсироваться, но и перекрываться категориями духовного порядка, значительным, например, повышением настроения человека. По тем же соображениям абсолютно не воспринимаю рекламные рекомендации на тему, что нам вредно и что полезно, что можно и что нельзя, именно в силу их, как правило, тенденциозной ограниченности.
Думаю, именно потому – еще вполне здоров и, представляется, более многих своих сверстников. Обязан этим я, безусловно, и своим родителям, прежде всего отцу, которому старался подражать с самых малых лет. Как и отец, был не равнодушен к воде и солнцу, купался с ранней весны до поздней осени, на солнце, когда позволяла обстановка, пребывал раздетым целыми днями, и всю жизнь считал милыми врачебными глупостями разговоры о необходимости его строгого дозирования. Не любил лекарств и пользовался ими только в крайних, по моему разумению, случаях и с величайшей неохотой. Лечиться старался естественными способами: баня, горячий душ, малина. Никогда не принимал никаких таблеток в профилактических целях: успокоительных, от бессонницы. Последней иногда страдал, но не переживал. Не выспавшись в одну ночь, досыпал норму во вторую.