Загадка доктора Хонигбергера 44 страница
— Я слушаю, — повторил Оробете, поскольку старик смолк и порядком замедлил шаг. — По-моему, я понимаю, что вы хотите сказать…
— И попробуй не думать больше о Пятой теореме, — не сразу отозвался старик, — потому что начался спуск, а сейчас, когда стемнело…
— Спуск? — с удивлением переспросил Оробете, озираясь. — Я бы сказал — наоборот.
Несмотря на почти полную темноту, ему казалось, что они вступили на плавно уходящий вверх и слегка вправо пригорок.
— Осторожнее! — предупредил старик, с силой сжимая его локоть. — Еще пара шагов — и лестница, а она, хоть и каменная, изрядно стерта от времени…
— Да, вот она! — сказал Оробете, почувствовав под ногами первую ступеньку. — Не беспокойтесь, я не поскользнусь, я к темным лестницам привычный…
И все же он не мог отделаться от ощущения, что они вовсе не идут вниз, а пробираются по горизонтальному туннелю, мощенному каменными плитами.
— Пожалуй, можно продолжить, — сказал старик. — Тебе неоткуда знать, что в день двадцать первого апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года, в Страстную пятницу, Фернандо Кортес водрузил над мексиканской землей стяг с крестом — там, где после был заложен город Веракрус. Неоткуда тебе знать и то, что двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года по ацтекскому календарю пришлось на последний день благодатной эры (они называли ее «эрой небес»). Эта эра состояла из тринадцати циклов по пятьдесят два года в каждом и переходила в «эру преисподней» как раз в день двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года… Слушай со вниманием, Даян, — повысил он голос, снова сжимая его руку, — повторяю, это касается тебя!
— Я слушаю, только…
Оробете запнулся, как бы не решаясь продолжить.
— Ну же, смелее! — подбодрил его старик.
— …только мы не спускаемся!
— Другими словами, наш путь ровен и прям? Но на сей раз ты ошибаешься, Даян. Ты поймешь это, как только мы выйдем на свет. Будь у тебя гений Галилея, ты внял бы голосу разума, а не чувств.
— Вы правы, — согласился Оробете, и тут его прорвало. — Это-то и мучительно: я никак не могу распознать голос разума. До тех пор, пока я не пойму аксиом, мне не вызволиться из мнимости ощущений… А мнится мне, что, ей-Богу, никакого спуска тут нет и в помине, уж скорее подъем. В крайнем случае этот темный туннель ведет прямо.
— Кто сегодня читает эпос о Гильгамеше! — посетовал старик.
Оробете в страхе замер.
— Значит, вам и это известно…
— И это, — подтвердил старик и потянул его за собой.
— Просто я не позволяю себе спать больше четырех-пяти часов в сутки, и далеко за полночь…
— Я подскажу тебе, что происходит далеко за полночь, — перебил его старик. — Ты устаешь думать, «обмозговывать математику», как ты называешь это про себя, и возвращаешься к своей первой любви, к поэзии.
— Именно так, — проронил Оробете, — но об этом никто не знает.
— И не надобно никому знать. Ты хорошо сделал, что запер стихи в голубой сундучок.
— Это все, что мне осталось от мамы. Сундучок из-под ее приданого…
— Знаю, — кивнул старик. — Все книжки не поместились. Часть ты заткнул за словари на этажерке. Ты скупал стихи у букинистов или, по сходной цене, у бывших коллег. Так ты напал на эпос о Гильгамеше в переводе Контено. Ты думал, это классический эпос, как у Гомера и Вергилия.
— Невероятно! — прошептал потрясенный Оробете. — Откуда вы знаете?
— Поймешь после… Когда ты сказал, что мы идем по туннелю, это ты невольно вспомнил подземный путь Гильгамеша. Помнишь, как Гильгамеш отправился искать Утнапишти, чтобы выпытать у него секрет бессмертия, и дошел до ворот, через которые солнце каждый день спускается во тьму, а ворота стерегли два чудовища — полулюди, полускорпионы…
— …они все же его пропустили, — подхватил в волнении Оробете, — потому что признали в нем сына богини Нинсун, зачатого ею от смертного. Гильгамеш проник в подземный ход и прошел путем, который солнце проделывает каждую ночь, — он шел двенадцать часов, пока не оказался по другую сторону гор, в райском саду…
— Нам так долго не понадобится, — сказал старик. — Но если бы ты с самого начала, вместо того чтобы верить ощущениям или искать аксиомы, пустил свое воображение вслед за Гильгамешем, ты бы понял, что точно так же, как знаменитый месопотамский герой, ты спускаешься под землю…
— Верно, — тихо сказал Оробете.
— Хотя, может быть, это и моя вина, — продолжал старик, — с чего бы это тебя, юного математического гения, в год пять тысяч семьсот тридцать третий от сотворения мира, — с чего бы это тебя стали интересовать надежды какого-то там Агасфера из ветхой легенды?
— Нет, мне интересно, — с усилием выговорил Оробете, — ведь вы же не раз пытались привлечь мое внимание — а я не понимал или притворялся непонимающим, — что ваша «надежда» (видите, маэстро, я тоже употребляю кавычки), ваша «надежда» напрямую связана с моей судьбой. И не только с моей, — добавил он еле слышно.
— Ну-ну, — сказал старик, — скоро ты станешь, каким был прежде. А потому спешу закончить. Тот день, двадцать первое апреля тысяча пятьсот девятнадцатого года, отмечал не только конец благодатной эры, но и начало «эры преисподней», которая, по расчетам ацтекских прорицателей, должна была уложиться в девять циклов по пятьдесят два года в каждом, то есть в четыреста шестьдесят восемь лет — и завершиться в год тысяча девятьсот восемьдесят седьмой. Ее конец мог бы означать конец света, а для меня…
— Да, так, — сказал Оробете, — Но все зависит от условного языка, от того, как понять, как перевести пророчество с ацтекского языка.
— Браво! — похвалил старик, энергично сжимая его руку. — И раз ты назвал меня «маэстро», я тоже скажу тебе, что ты выдержал экзамен, хотя и не самый трудный… Вот мы и пришли, — объявил он, чуть помолчав. — Туннель кончается.
IV
Они как бы вынырнули на свет, с непривычки неестественно яркий, и Оробете заслонился от него рукой.
— Устал, — проронил он, — и очень хочется пить.
— Как видишь, мы вышли к воде, — сказал старик, кивая на два тихих источника, текущих неподалеку среди тополей и кипарисов, и предупредил: — Но будь очень осторожен. Не кидайся к первому попавшемуся.
Оробете почти бегом пустился к рощице. Упал на колени у одного из источников, сложил ладони пригоршней и стал жадно пить.
— Даян! — услышал он позади. — Ты выбрал верно, только не торопись.
— В таких пределах и я осведомлен, маэстро, еще со времен походов в Карпаты. Никогда не пить из источника, который по левую руку… Умирал от жажды, — прибавил он, — думал, никогда не напьюсь…
Старик был уже рядом, и Оробете рывком встал с колен.
— …думал, никогда не напьюсь, — повторил он, — а хватило нескольких глотков…
Старик смотрел на него испытующе, с любопытством, словно бы ожидая, не скажет ли он чего-то еще.
— Вот и место, которое мы искали, — наконец заговорил он, кивая на скамью, укрытую в тени под кипарисами.
На сей раз он не тянул Оробете за руку, а просто пошел вперед. Оробете молча последовал за ним, постепенно расплываясь в улыбке.
— Зачем вы меня дурачили, маэстро? — мягко спросил он, садясь рядом со стариком на скамью. — В той комнате за полуоткрытой дверью ничего особенного не произошло: ни драмы, ни преступления. Комната как комната, мы таких прошли множество — без тайны.
— Верно, — отвечал старик, так и просияв. — Но дурачить тебя я не хотел. Это была просто загадка, самая простенькая из загадок.
— А зачем вы сказали мне, что у помещика было девяносто девять слуг? У него всего-то и было, что несколько рабов-цыган, пара прислужников в доме и один садовник-австрияк. Да и тот в конце концов уехал в свою Вену, потому что хозяин обнищал и не платил ему целый год.
Старик взглянул на него, как никогда раньше, с особенной теплотой.
— Девяносто девять, Даян, — мистическое число. Только не надо применять к нему мерки твоей математики. Я просто вводил тебя в игру — как на лету схватывать условный язык под камуфляжем обыденного.
— «Тайный язык», — с пониманием улыбнулся Оробете. — Parlar cruz, как его называли провансальские мистики в Италии и во Франции, те самые Fedeli d'Amore[66]. Хотя я давно о них читал, я все очень хорошо помню.
Старик взял его за плечо и разочарованно заглянул в глаза.
— Помнишь, потому что читал? Только-то? Усилие, Даян! Ты вспомнишь множество того, чего не читал никогда!
Оробете потер лоб, напряженно глядя прямо перед собой.
— Глагол… — пробормотал он. — Я мог бы заговорить по-арабски — мне бы только вспомнить глагол…
— Прочь арабский! — отрезал старик, встряхнув его за плечи. — Он тебе не понадобится.
— Наплывает столько всего, что я теряюсь… Слишком много событий. Слишком много людей — то ли я знал их когда-то, то ли…
— Сделай усилие и забудь ненужное, — приказал старик. — Помни только существенное. То, что ты выделил бы как существенное.
Оробете снова потер лоб.
— Столько вещей кажутся мне существенными., — проговорил он в смятении. — Сколько вещей…
— Забудь! Забудь! — прикрикнул на него старик. — Не давай захлестнуть себя всему, что было с тобой самим или на твоей памяти, не то снова заблудишься. Память может быть такой же фатальной, как и беспамятство. Сделай усилие! Убеди себя, что тебе нет до них дела, до всех этих людей, — и ты увидишь, они уберутся туда же, где были до сих пор: в тот же сон забвения…
— Делаю! Так и делаю! — чужим голосом, глухо, будто сквозь сон, заговорил Оробете. — Выбираю; отставляю в сторону.
— Верно сформулируй вопрос, — повелел старик. — Единственный, который тебя занимает. Вспомни существенное… В иные времена ты рисковал бы попасть на костер, как еретик, в нынешнее же…
— Жак де Безье! — вскричал Оробете в озарении, порывисто оборачиваясь к старику. — И все, что он описал в трактате «C'est des fiez d'Amours»[67].
— Сосредоточься, — снова властно вступил старик, видя, что он опять мнется. — Не поддавайся искусу других воспоминаний. Существенное!
— По всей вероятности, — обрел твердый голос юноша, — в те времена существенным было тайное значение слова amor…
— Было и осталось поныне, — уточнил старик. Улыбаясь, Оробете продекламировал:
A senefie en sa partie
Sans, et mor senefie mort,
Or l'asemblons, s'aurons sans mori .[68]
— По всей вероятности, — кивнул старик, — это и было тайное послание. Откровение. «Любовь», истинная любовь есть то же, что «бессмертие».
— Но до сих пор, — обескураженно, как будто его резко выбили из грез, сказал Оробете, — моей единственной любовью были поэзия и математика.
— Не исключено, что они — всего лишь разные лики непроницаемой Madonna Intelligenza[69]. Пока ты выбрал как нельзя лучше: Мудрость, которая есть одновременно Вечная женственность и женщина, которую полюбишь… Об этом не беспокойся, — добавил он, — ты еще очень молод, время не упущено.
Оробете грустно усмехнулся.
— До несчастного случая меня звали «Прекрасный витязь, весь в слезах»[70], потому что одна из хозяйских дочек раз застала меня на кладбище, когда я плакал над маминой могилой. А после несчастного случая меня прозвали Даян.
— Пути Господни неисповедимы, — торжественно изрек старик. — Давно пора тебе это знать… А теперь, — продолжал он, — поскольку ты полностью пробудился, дерзай! Ведь, с тех пор как ты утолил жажду, тебя мучает несколько вопросов.
— Первым долгом, — волнуясь, начал Оробете, — я хотел бы знать: это все — на самом деле?
Старик снисходительно улыбнулся и положил руку ему на плечо.
— Это ты поймешь, как только мы расстанемся… Смелее, твой вопрос! — еще раз призвал он, видя, что молчание затягивается.
Призванный к смелости, Оробете решительно поднялся со скамьи и посмотрел прямо старику в глаза.
— Почему я должен вернуться? — спросил он одними губами.
Старик ответил не сразу, словно ожидая продолжения.
— Должен тебе сказать, что твой вопрос некоторым образом меня разочаровал… Садись, садись рядом.
Оробете послушно сел на скамью и понурился.
— Куда вернуться, Даян? Разве ты уходил? И как бы ты мог уйти, не став прежде тем, чем тебе должно: гениальнейшим из математиков?
— Но в таком случае, — пробормотал Оробете, — может оказаться, что история комнаты с полуоткрытой дверью — правда.
С лукавой улыбкой старик снова коснулся его плеча.
— В таком случае я ответил бы тебе твоими собственными словами, которые ты произнес, выслушав пророчество мексиканских ясновидцев. Все зависит от условного языка: от того, как понять, как перевести историю комнаты с полуоткрытой дверью…
Оробете на миг забылся — и вдруг расцвел.
— Так оно и есть! — воскликнул он. — Как же я сразу не понял! Это оттого, что я еще не вполне перешел на parlar cruz.
— Скоро, скоро перейдешь, — ободрил его старик. — Как только снова увидишь декана, профессоров и своих коллег. А теперь давай немного поговорим, тут нам никто не помешает. Поговорим на том обыкновенном языке, на каком ты изъяснялся до сего дня в Бухаресте.
Нависла пауза, они сидели, не глядя друг на друга.
— Долго рассиживаться мне не позволено, — начал старик. — Впрочем, как только солнце зайдет, нам придется расстаться… Итак, вернемся к той несправедливости, которую над тобой совершили…
— Теперь это совершенно не важно, — тихо улыбнулся Оробете.
— Всё важно, всякая несправедливость. Но тут есть и моя вина: я должен был принять во внимание человеческую злобу. В сущности, если бы те двое твоих коллег не были отравлены завистью, никто бы ничего не заметил. Осенью двадцать пять страничек о теореме Гёделя принесли бы тебе степень доктора, твоя работа произвела бы сенсацию во всем мире, ты стал бы знаменитым — и кто бы тогда отважился, даже в такой стране, как твоя, поинтересоваться у великого человека, который глаз у него утрачен, левый или правый?
— Все это совершенно не важно, — повторил Оробете.
— Ты так говоришь, потому что сейчас ты под впечатлением того, что тебе вспомнилось, что открылось. Тебе кажется, и с полным основанием, что это гораздо важнее, чем критика Гёделевой теоремы. Но послушай меня хорошенько, потому что, повторяю, мы говорим сейчас на обыкновенном языке… Прежде чем Гёдель и остальные узнают о твоей гениальности, тебе придется убедить декана, что он совершил самую большую глупость в своей жизни…
Смех так и повалил Оробете, но он быстро сдержал себя и пристыжено провел ладонью по лицу.
— Хорошо, что ты окончательно проснулся, — заметил старик, — и вернулся к обычной своей манере мыслить и вести себя. Итак, повторяю: тебе придется убедить декана…
— Это будет трудновато, — серьезно сказал Оробете. — Я его хорошо знаю: он ни в зуб ногой по математике, не осилит даже уравнение второй степени. Деканом его назначили по политическим мотивам. А если невежда к тому же еще и крепколобый… — Он улыбнулся. — В общем, его может переубедить только приказ сверху.
— Об этом-то я и подумал, — кивнул старик. — Я не имею права переделывать то, что содеял. Ты останешься таким, как есть, по образу Моше Даяна, до конца своих дней. Надо искать другие возможности. Тот же приказ сверху.
— Но как мы его получим? — с грустной усмешкой спросил Оробете. — У меня нет протекции. И Меня никто не знает, кроме моих преподавателей.
Старик поднял глаза к небу.
— Скоро закат, — задумчиво проговорил он. — Надо спешить… Завтра вечером в Принстоне секретарь Гёделя найдет на столе твою работу. Он потратит полночи на то, чтобы ее понять, но как только поймет, побежит будить Учителя. Таким образом, послезавтра утром все крупные математики и логики Принстона узнают. Через двадцать четыре, самое большее через сорок восемь часов они будут названивать тебе по телефону.
— Которого у меня нет.
— Они будут звонить не тебе, а в американское посольство и на факультет. Потому что, если до них дойдет — а Гёдель, я полагаю, и еще двое-трое в состоянии тебя понять, — они затрепещут. И, уверяю тебя, на этот раз не повторится история с Эйнштейном или с Гейзенбергом… Ты понимаешь, о чем я?
— Понимаю, — отвечал Оробете.
— Итак, тебе надо переждать три, самое большее — четыре дня. Старик легко поднялся и крепко, с теплотой пожал ему обе руки.
— А теперь нам пора расстаться. Но помни, что пишет Франческо да Барберино: «Sed non omnia omnibus possunt glossari».
— He все, — с задумчивым видом перевел Оробете, — может быть растолковано всем.
— Совершенно верно… Ты найдешь дорогу домой?
— Найду, маэстро, — отвечал Оробете, едва сдерживая волнение. — Это недалеко…
V
Он увидел стоящую перед домом машину, но не обратил на нее внимания. Вынул ключ, чтобы открыть дверь, и тут на его плечо легла рука милиционера.
— Товарищ Оробете Константин? — сухим, непроницаемым голосом спросил тот. — Студент математического факультета?
— Да. А что такое?
— Пройдемте со мной. Вас ждет товарищ декан.
Забравшись в машину, он наклонился к шоферу и так же без выражения приказал:
— Передай, что объект вернулся. Уточни время: шесть двадцать пять. Это необыкновенно развеселило юношу.
— Раз уж речь зашла о точности, — заговорил он, — хронометр показал бы шесть двадцать шесть и восемнадцать секунд. По счастью, у нас с вами нет часов с таким точным ходом. Они стоят целое состояние. К тому же один немецкий ученый доказал, что даже самый лучший хронометр, если его носить восемьдесят пять лет подряд, начинает отставать на долю секунды. Правда, на ничтожную долю — на трехтысячную…
Милиционер выслушал его с невозмутимым видом и снова нагнулся к шоферу:
— Оставишь нас у главного входа, а ждать будешь там, откуда выезжали.
…Он проворно выскочил из машины и, только Оробете вслед за ним ступил на асфальт, крепко взял его за руку выше локтя. Юноша опять улыбнулся, как будто еще более обласканный, но на сей раз промолчал. Вахтер был явно осведомлен, потому что уже маячил у входа. Приосанясь, он без промедления проводил их по коридору к лифту, пропустил вперед, нажал на кнопку, а когда лифт остановился, вышел первым и устремился к кабинету декана. Прежде чем распахнуть дверь, милиционер дважды постучал.
— Оробете Константин! — вскричал декан Ириною, поднимаясь из-за стола. — Что ты со мной сделал, Оробете!
— Что я с вами сделал, господин декан?
— Где ты пропадал?
— Вы же мне сами велели не сметь являться на факультет иначе, как в соответствии с медицинской справкой. Ну, я и не посмел сегодня утром, хотя должен был представить курсовую на семинар по дифференциальному исчислению. Пошел слоняться по улицам, думал: вдруг встречу того человека, из-за которого у меня такие неприятности. И мне повезло. Не прошло и часа, как я его встретил. Мы долго гуляли, беседовали. Вернее, говорил больше он. Очень интересные вещи. Для меня по крайней мере. Потом, в пять тридцать, мы расстались, и я отправился домой. Как вам может подтвердить товарищ милиционер, вернулся я в шесть двадцать пять.
Ириною слушал его, нахмурясь, сплетая и расплетая пальцы.
— Мало того, что ты скрывался, — процедил он, — ты еще и… Он наткнулся взглядом на милиционера и осекся.
— Вы можете подождать в коридоре. Мне уже позвонил товарищ инспектор. Он будет здесь с минуты на минуту.
Когда дверь за милиционером закрылась, Ириною бессильно упал в кресло.
— Не ожидал от тебя такой неблагодарности, — заныл он, не поднимая глаз. — Люди, которые столько для тебя сделали, вырастили, можно сказать, как родного! А я-то — я так тобой гордился, направо и налево расхваливал: математический гений, математический гений!..
— Но что же я такого сделал, господин декан? — снова, уже с полной серьезностью спросил юноша. — Разве нельзя на несколько часов отлучиться из дому?
— Лжешь! — гаркнул Ириною, стукнув кулаком по столу. — Как только нам все сообщили, мы послали за тобой милицию! Ты скрылся в среду вечером!
— Так сейчас и есть среда. И вечер только начинается.
Декан взглянул на него затравленно, с тайным страхом.
— Ты либо потерял память, либо издеваешься. Сесть!
Юноша послушно присел к столу.
— Ты пропадал три дня и три ночи, — с расстановкой произнес Ириною. — Сегодня суббота, девятнадцатое мая. Вот, посмотри на календарь.
Юноша еще и еще раз провел рукой по лбу — и залучился кроткой таинственной улыбкой.
— Итак, — заговорил он как бы сам с собой, — четыре дня и четыре ночи… Я же был в полной уверенности, что всего пять часов. С точностью знал час, но не день. Выпал из второго микроцикла, жил только в первом. Да, правда, время способно сжиматься так же, как и расширяться, но любопытно, что я не устал, не проголодался и что мне не хочется спать. А еще, — он потрогал щеки, — любопытно, что за три дня у меня не отросла щетина…
На этих словах дверь распахнулась, и вошел человек средних лет, с тщательно прилизанными редкими волосами, в летнем, но безукоризненно строгом костюме. Ириною вскочил, кинулся навстречу и долго тряс ему руку. Оробете тоже встал и учтиво поклонился, назвав себя:
— Константин Оробете.
— Товарищ Альбини, инспектор, — представил Ириною. — Товарищ инспектор хотел непременно познакомиться с тобой лично, прежде чем решать, что и как…
— Так вот он какой, — заговорил Альбини, приближаясь и протягивая юноше руку. — Вот он, наш таинственный герой, которого мы разыскиваем три дня и три ночи. Садись, будь добр, — пригласил он, усаживаясь в кресло у стола. — Товарищ декан, знаю, не курит, но, может быть, ты…
— Нет, спасибо, я тоже не курю, — отказался Оробете.
— А у меня слабость к английским сигаретам, — признался Альбини, доставая портсигар, — Так ты — математический гений, если верить твоему профессору, товарищу Доробанцу. Стране нужны, очень нужны большие ученые. Однако прежде всего мне хотелось бы поподробнее узнать о твоих встречах с так называемым Вечным жидом. Товарищ декан рассказал мне, как тебе перевязали повязку с одного глаза на другой. — На его губах заиграла усмешка. — И к тому же хотелось бы знать, где ты ходил — или где скрывался — три дня и три ночи…
— Оробете считает, что отсутствовал всего пять часов, — вставил декан.
Альбини смерил их обоих пытливым взглядом: не ослышался ли он?
— То есть? Это в каком же смысле?
— У меня было впечатление, — начал объяснять Оробете, — что сейчас — вечер того же дня, когда я пошел куда глаза глядят и снова повстречал старика, который переменил мне повязку. То есть что сейчас все еще среда. Но я, надо признать, ошибался. И при всем том, — заключил он с улыбкой, — как я уже говорил господину декану, я не чувствую себя усталым, и совсем не похоже, что я три дня не брился…
Альбини сосредоточенно глядел на него, вертя в руках портсигар.
— Не стану вам рассказывать, что со мной было, — продолжал Оробете, — вы все равно не поверите, слишком уж это неправдоподобно. Ограничимся гипотезой, что я пережил нечто странное, паранормальное, назовем это «опытом экстаза», — и для мня это оказалось решающим, поскольку открыло мне перспективу абсолютного уравнения. Если нам удастся — я говорю не только о себе, но обо всех математиках мира, — если нам удастся решить это уравнение уравнений — тогда невозможного не будет. Впрочем, уже Эйнштейн к нему подступался, и я догадываюсь…
— Прости, что перебиваю, — сказал Альбини с повелительным жестом, — но, прежде чем переходить к дебатам об абсолюте, давай сначала разберемся, что произошло в среду после полудня, когда ты встретил… ну, скажем, Агасфера… Помнишь, ты еще не знал, как к нему обратиться, — добавил он другим тоном, — и кричал вслед: «Господин израильтянин! Господин Вечный жид!» Было очень забавно.
Оробете изменился в лице.
— Откуда вам известны такие подробности? — спросил он.
Альбини рассмеялся. Потом, вернув лицу серьезную мину, раскрыл портсигар и тщательно выбрал сигарету.
— У нас тоже есть свои секреты, — сказал он. — Не только у Агасфера, не только у тебя. Но поскольку мы тут все свои, я, пожалуй, проговорюсь. Тебя услышал один человек… наш человек, — уточнил он, — и ему это показалось странным, тем более что немного погодя он увидел того, кого ты окликал, старика Агасфера. И пошел за вами следом.
— Ну, если за нами следили, какой смысл тогда мне рассказывать? — заметил Оробете.
— Увидишь, какой смысл, — возразил Альбини. — Очень скоро увидишь. Так что начинай.
Оробете вопросительно взглянул на декана. Пожал плечами и улыбнулся.
— Старик предложил пойти поискать тихое место, где бы мы могли спокойно поговорить. Вы же понимаете, — он повернулся к Ириною, — я сразу сказал ему, что если не представлюсь с повязкой на правом глазу…
— Понимаем, понимаем, — нетерпеливо перебил его Альбини.
— Он остановился у большого дома, у такого старинного барского особняка, и за руку втянул меня туда. Дом был пустой. Сначала мы попали в очень большую и просторную гостиную. Описать ее не берусь, смутно помню и что там было, и как мы проникли из нее в соседний дом, а оттуда — дальше. У меня было полное впечатление, что мы переходим из дома в дом, пробираемся через какие-то сады, а один раз угодили прямо-таки во дворец и плутали там по бесконечным галереям, по залам…
Он сбился и в замешательстве полез в карман за платком — отереть лоб.
— Давай-ка я расскажу поточнее, как оно было, — предложил Альбини, закуривая. — Вы вошли с черного хода в дом номер три по улице Енэкицэ Вэкэреску. Дом действительно старый, известный; жильцов из него давно выселили, и как раз на другое утро, в четверг, начался снос… Через десять минут ты вышел один из парадной двери — как это тебе удалось, нам непонятно, потому что дверь изнутри была забита железной поперечиной, — ты выбрался на улицу и пошел по направлению к Монументу. Скоро к тебе присоединилась какая-то старая женщина, и вы, разговаривая, дошли до Монумента. Там ты остановился и достал из кармана книжицу, русскую книжицу.
— Пушкин! Проза Пушкина, — прошептал Оробете с зачарованной улыбкой.
— Именно. Ты начал ее листать, как будто искал определенное место. Тем временем старуха потихоньку удалилась, и когда ты оторвал глаза от книги, перед тобой стоял рабочий в комбинезоне, стоял и смотрел на тебя во все глаза. Ты его о чем-то спросил, он начал отвечать. Что он говорил, не знаю, но ты слушал с живейшим интересом и не переставал улыбаться. Замечу в скобках, — Альбини обернулся к декану, — что мы на него еще не вышли. Но выйдем, так же как и на старуху. Тем не менее, — снова обратился он к юноше, — нам интересно услышать и от тебя, прямо сейчас, кто были эти люди, которых ты встретил вроде бы случайно, но с которыми так азартно беседовал.
— Сказать по правде, — начал Оробете медлительным, не похожим на свой голосом, — я не припоминаю никакой старухи и никакого рабочего в комбинезоне. Я был в полной уверенности, что не разлучался со стариком ни на минуту. Да и как же иначе? Ведь он почти не выпускал мою руку, вел меня за собой и говорил без умолку. Я едва сумел задать ему вопрос-другой… И вот жалость — не успел (или он мне не дал) спросить о главном: что сказал Эйнштейн перед смертью? А точнее: почему это так строго хранится в тайне? И еще: откуда Гейзенберг узнал, что сказал Эйнштейн на смертном одре? А Гейзенберг знал, что сказал Эйнштейн, и ответил ему, хотя и этот ответ хранится в тайне…
Альбини многозначительно взглянул на декана и жестом остановил юношу.
— Мы еще вернемся к этой проблеме, — сказал он. — А пока, раз у тебя из памяти стерлись и старуха, и рабочий, я напомню тебе, что было дальше. Вы с рабочим пошли вместе на трамвайную остановку, весьма и весьма оживленно беседуя. Ты остался на остановке, а рабочий пересек улицу и затерялся в толпе. Но ты не сел ни в первый трамвай, ни во второй, а явно кого-то ждал. И в самом деле, из третьего трамвая вышел твой Агасфер, Le Juif Errant, и вы вдвоем направились к еврейскому кладбищу.
— Быть того не может! — запротестовал Оробете. — Клянусь вам, что я в жизни не был на еврейском кладбище. Я даже не знаю, где оно находится!
— Вспомнишь попозже, будем надеяться, — сказал Альбини. — Старик подхватил тебя под руку и на ходу что-то тебе втолковывал, а ты буквально впивал каждое его слово. Вы вошли на кладбище — и прямиком в часовню. Наш сотрудник, который осуществлял наблюдение, остался снаружи, прождал вас до семи вечера, а когда решился наконец заглянуть туда, посмотреть, в чем дело, дверь часовни оказалась запертой. Тогда он позвонил куда следует, через полчаса прибыли из спецотдела и взломали дверь. Уже стемнело. Часовню обыскали, но не нашли ничего, кроме твоего томика Пушкина. Тем временем подъехал секретарь еврейской общины, который подтвердил то, что мы и сами знали: что в часовне нет ни склепа, ни тайного выхода. Наши из спецотдела караулили всю ночь, а в четверг утром прибыла команда с ультразвуковой аппаратурой и обследовала стены, пол, окна, словом, все, что в таких случаях положено. С разрешения общины за часовней и кладбищем было установлено наблюдение, которое сняли час назад, как только нам просигнализировали, что ты вернулся домой.
Альбини потушил окурок и задержал пристальный взгляд на Оробете.
— Ну, теперь ты понимаешь, почему нам так интересно узнать, что произошло на самом деле. Как вы оттуда выбрались?