Чтении философской литературы 7 страница

Поэтому мы независимы только тогда, когда вплетены в мир. Обретение действительной независимости не является следствием того, что я оставляю мир. Быть независимым в мире означает, напротив, особое отношение к миру: быть при нем и вместе с тем не быть при нем, быть в нем будучи вместе с тем вне его. Именно этот момент является общим (при всей их смысловой разнице) в следующих положениях великих мыслителей.

Аристипп по отношению к самому разному опыту, удовольствиям, состояниям счастья и несчастья говорит: я имею, а не меня имеют. Св. Павел, говоря о необходимом участии в земной жизни, выдвигает требование: иметь так, как если бы не имели. В Бхагавадгите это звучит следующим образом: делать работу, но не стремится к ее плодам. У Лао-цзы есть требование: деяние через недеяние.

Эти непреходящие философские положения нуждаются в объяснении, в котором трудно поставить точку. Для нас же здесь достаточно того, что все приведенные примеры демонстрируют разнообразные способы высказать внутреннюю независимость. Наша независимость от мира неотделима от некоторого рода зависимости в мире. Вторая граница независимости состоит в том, что сама по себе, обособленно, она превращается в ничто.

Независимость была негативно выражена как свобода от страха, как безразличие но отношению к несчастьям и благополучию, как непоколебимость созерцающего мышления, как невозмутимость в отношении чувств и влечений. Однако то, что стало здесь независимым, есть лишь голая точка Я вообще.

Содержание независимости исходит не из нее самой. Она не является силой, определяемой некоторой способностью, витальностью, расой; она не воля к власти, не самосозидание.

Философствование проистекает из независимости в мире, которая тождественна абсолютной связи со своей трансценденцией. Мнимая, не связанная ничем независимость тотчас же становится пустым мышлением, это значит — формальным мышлением, не имеющим отношения к содержанию, не причастным к идее, не основывающимся на экзистенции. Такая независимость превращается, прежде всего, во "всеядность" (Beliebigkeit) отрицания: ей ничего не стоит ставить все под вопрос без какой-либо связующей силы, которая этот вопрос направляла бы.

Этому противостоит радикальный тезис Ницше: только если нет Бога, человек становится свободным. Ибо если Бог есть, то человек не растет, потому что он как бы все время останавливается на Боге, напоминая незапруженную воду, которая никак не набирает силы, не накапливается. Однако следовало бы возразить Ницше, используя тот же самый образ: только при взгляде на Бога поднимается человек, вместо того чтобы незапруженно останавливаться на ничтожности простого события жизни.

Третья граница нашей возможной независимости — это основополагающее устройство человеческого бытия. Будучи людьми, мы постоянно пребываем в глубоких искажениях, из которых не в состоянии вырваться. С первым пробуждением нашего сознания мы уже оказываемся среди заблуждений.

Библия толкует это исходя из мифа о грехопадении. В философии Гегеля на этот счет развернуто весьма примечательное прояснение самоотчуждения человека. Киркегор с захватывающей силой показывает демоническое в нас: то, как, отчаявшись, человек запутывается и замыкается сам в себе. В социологии, в более грубой форме, ведется речь об идеологиях, в психологии — о комплексах, которые нами владеют.

Можем ли мы стать хозяевами вытеснения и забвения, сокрытия и запирания, т. е. разного рода искажений для того, чтобы на самом деле достигнуть независимости? Св. Павел показал, что мы не можем быть подлинно хорошими. Ведь без знания благое деяние невозможно, если же я знаю свое деяние как благое, то уже пребываю в гордыне и самоуверенности. Кант, в свою очередь, показал, что скрытым условием любого хорошего поступка выступает та предпосылка, что поступок не должен слишком вредить нашему счастью, и в силу этой предпосылки он не может стать хорошим в чистом виде. Это радикальное зло мы не можем преодолеть.

Наша независимость сама нуждается в помощи. Мы можем только обратить наши упования на то, что, оставаясь невидимым в мире, внутри нас со всей непостижимостью придет на помощь, то, что вырвет нас из искаженного состояния. Наша возможная независимость — это всегда зависимость от трансценденции.

Как можно очертить возможную независимость философствования сегодня?

Не приписывать себя окончательно ни к одной из философских школ, не считать ни одну из высказываемых истин исключительной и единственной, стать господином своих мыслей.

Не накапливать, как на складе, то, чем владеет философия, но углублять философствование как движение.

Бороться за истину и человечность в ничем не обусловленной коммуникации.

Обрести способность через усвоение учиться у прошлого, слышать современников, быть открытым для всех возможностей.

В качестве отдельного, единичного человека погрузиться в собственную историчность, в свое происхождение, в то, что я сделал; взять на себя то, чем я был и стал и что мне даровано.

Непрестанно врастать через собственную историчность в историчность человеческого бытия в целом, вступая тем самым в мировое гражданство.

Вряд ли мы верим философу, которого нельзя оспорить; не верим спокойствию стоика, никогда не притязаем на невозмутимость, потому что само наше человеческое бытие таково, что заставляет нас переносить страдания и страх, в слезах и радости узнавать то, что есть. Поэтому только возвышаясь над нашей связанностью душевными переживаниями, а не через их устранение приходим мы к самим себе. Поэтому каждый из нас должен осмелиться быть человеком, осмелиться вступить в это и затем делать все возможное, чтобы в содеянном продвинуться к осуществлению независимости. Когда нас подхватит то, что прорастает из нас как внутренняя независимость, мы будем страдать, не причитая, отчаиваться, не пропадая в отчаянии, содрогаться, не позволяя себе окончательно пасть.

Философствование — это школа такой независимости, но не обладание ею.

11. ФИЛОСОФСКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ

Если наша жизнь не должна потеряться в рассеянии, то она должна обрести себя в порядке. Ее несущим началом в повседневности должно быть Объемлющее, она должна достичь связного единства в том построении, которое складывается из работы, исполнения замыслов и высоких мгновений, и должна самоуглубляться в повторениях. Только тогда жизнь, даже при выполнении однообразной работы, проникается настроением, знающим о своей связи с некоторым смыслом. Только тогда мы словно укрыты в определенном сознании мира и самосознании; благодаря памяти и верности у нас есть почва в истории, которой мы принадлежим, и в нашей собственной жизни.

Такой порядок может прийти к отдельному человеку из мира, в котором он рожден, или же из церкви, которая формирует и воодушевляет его шаги — как значительные (начиная с рождения и заканчивая смертью), так и маленькие шаги будней. В таком случае человек посредством собственной спонтанной жизни обретает то, что у него всегда на виду и соприсутствует с ним в окружающем мире. Иначе обстоит дело в paзpyшающемся мире, в котором все меньше и меньше верят тому, что передано традицией, и который существует только как некий внешний порядок, оставаясь без символики и трансценденции, опустошая душу и не принося удовлетворения человеку. Там же, где этот мир оставляет человека свободным, человек оказывается предоставленным самому себе, в алчности и скуке, в страхе и равнодушии. И тогда отдельный человек может рассчитывать только на самого себя. Ведя философский образ жизни, он пытается выстроить себя, опираясь на собственные силы, поскольку окружающий мир ему этого больше не обеспечивает.

Воля к тому, чтобы вести философский образ жизни, выходит из темноты, в которой находится отдельный человек, из состояния потерянности, в котором он безнадежно смотрит в пустоту, из состояния самозабвения, абсолютной поглощенности работой, когда человек внезапно пробуждается, ужасается и спрашивает себя: что я есть, что я упускаю, что я должен делать?

Такое забвение самого себя усугубляется техническим миром. Упорядоченный благодаря делению на часы и засасывающие или бесцельные участки работы, которая все меньше и меньше наполняет человека как человека, технический мир приводит к тому, что человек начинает ощущать себя частью машины, которая пускается в ход то здесь, то там, но, если ее оставляют саму по себе, ничего собой не представляет и не знает, что с собой делать. И если даже человек вступает на путь, который ведет его к самому себе, колосс этого мира все-таки снова втягивает его во всепожирающую машинерию пустой работы и пустого увеселения в свободное время.

Однако склонность к самозабвению заложена уже в самом человеке как таковом. Необходимо постоянно вырывать самого себя из мира привычных, бездумных, само собой разумеющихся вещей, из наезженной колеи, чтобы не потеряться там окончательно.

Философствование — это решение дать пробудиться истоку, решение обрести себя снова и во внутреннем деянии, по мере сил, помочь самому себе.

Конечно, первое, что проявляется в нашем существовании, — это необходимость следовать конкретным задачам, требованию дня. Однако воля к философскому образу жизни в том и заключается, чтобы не находить себе в этом удовлетворения, а, напротив, распознавать привычный процесс работы и продвижение к целям как путь к самозабвению и тем самым как упущение и вину. Результат этого — серьезное отношение к своему общению с людьми, счастью и огорчениям, удачам и промахам, а также ко всему темному и запутанному. Не предавать ничего забвению, но усваивать; не отвлекаться, но внутренне прорабатывать; не улаживать дело, но прояснять его — это и означает: вести философский образ жизни.

Он может осуществляться двумя путями: или в одиночестве как путь медитации, используя каждую возможность вдумчивого размышления, или вместе с людьми как путь коммуникации, используя каждую возможность понимания себя в совместном действии, совместной беседе, совместном молчании.

Нам, людям, необходимы ежедневные мгновения глубокой вдумчивости. Нам необходимо удостоверяться в самих себе, чтобы присутствие первоистока не исчезло совсем в неизбежном рассеянии дня.

То, что религии осуществляют посредством культа и молитвы, имеет свой философский аналог в этом выразительном углублении, вникании в себя и в само бытие. Это должно происходить в определенное время и мгновения, когда мы не заняты целями этого мира и все-таки не пребываем в праздности, но как раз затрагиваем нечто сущностное, будь то в начале дня, в конце или же в какие-то промежуточные мгновения.

Философское вдумчивое созерцание не имеет в отличие от культового никакого священного объекта, священного места, какой-то жесткой формы. Порядок, который мы сами себе создаем для этого вдумчивого созерцания, не превращается в правило, но остается всегда возможностью, пребывающей в свободном движении. В отличие от реализации в культовом сообществе это вдумчивое размышление характеризуется уединенностью.

Каково возможное содержание подобного вдумчивого размышления?

Во-первых, саморефлексия. Я возвращаюсь к тому, что я делал днем, о чем думал, что чувствовал. Я проверяю, что было ложью, где я был нечестен с самим собой, где хотел уклониться и был неоткровенен. Вижу, где я согласен с самим собой, а где хотелось бы пересилить себя. Я осознаю контроль, который осуществляю над самим собой и как удерживаю его в течение дня. Я сужу о себе, имея в виду мое единичное поведение, а не то недоступное мне целое, каковым я являюсь. Я нахожу принципы, на которые хочу равняться, фиксирую слова, которые хочу сказать себе в гневе, отчаянии, тоске и в других видах потерянности себя, — это как бы волшебные слова, которые приходят мне на память (например: соблюдай меру, подумай о других, жди, Бог есть). Я учусь у традиции, идущей от пифагорейцев, стоиков и христиан вплоть до Киркегора и Ницше, с их требованием саморефлексии, а также опытом незавершимости этой рефлексии и ее неограниченной способности вводить в заблуждение.

Во-вторых, трансцендирующее вдумчивое размышление. Следуя философскому ходу мысли, я удостоверяюсь в подлинном бытии, в божестве. Читаю шифры бытия с помощью поэзии и искусства. Я делаю их понятными для себя посредством того, что философским путем придаю им статус настоящего. Пытаюсь удостовериться в чем-то, что не зависит от времени или вечно во времени, пытаюсь коснуться первоистока моей свободы и через него — самого бытия, пытаюсь проникнуть в основание как бы своего соучастия (Mitwissenschaft) с творением.

В-третьих, мы помним и задумываемся над тем, что должно быть сделано в настоящее время. Память о собственной жизни в обществе является тем фоном, на котором обретают ясность насущные задачи дня вплоть до самых мелочей, в ходе чего я, с необходимой интенсивностью нацеливая на них свое мышление, теряю объемлющий смысл.

Если бы то, чего я достигаю, ограничивалось рамками этого вдумчивого размышления для себя одного, то это означало бы отсутствие какого-либо достижения.

То, что не осуществляется в коммуникации, еще не обладает бытим; то, что в итоге не основывается на коммуникации, не имеет достаточного основания. Истина начинается вдвоем.

Поэтому философия требует: постоянно искать коммуникации, всемерно отваживаться на нее, жертвовать своим настырным самоутверждением, которое постоянно облачается в новые маски, жить в надежде, что, отдавая себя, я буду сторицей дарован себе снова.

Поэтому я должен постоянно заставлять себя сомневаться, я не смею быть окончательно уверенным, не смею держаться какого-то мнимого прочного пункта в себе, который якобы позволяет мне видеть себя насквозь и выносить истинные суждения. Подобная самоуверенность есть самая соблазнительная форма ложного самоутверждения.

Когда я осуществляю вдумчивое размышление тройственным образом (как саморефлексию, трансцендирующее размышление и как придание определенной задаче статуса настоящего) и открываюсь навстречу неограниченной коммуникации, неожиданно для меня начинает присутствовать все то, чего я никогда не мог добиться раньше: чистота моей любви, скрытое и всегда неуверенное требование божества, открытость бытия, а вместе со всем этим, возможно, также и покой в неизбывном непокое нашей жизни, доверие к основе вещей (несмотря на все ужасы и несчастья), непоколебимость решений (несмотря на шатания страстей), надежность и верность (несмотря на сиюминутные соблазны этого мира).

Если во вдумчивом размышлении я проникаюсь сознанием Объемлющего, основываясь на котором я живу и могу жить лучше, то размышление излучает тогда основополагающее настроение, которое поддерживает меня в течение дня в череде бесконечных занятостей и в процессе моего вовлечения в технический аппарат. Ибо смысл мгновений, в которые я словно возвращаюсь к своему родному очагу, состоит в том, что в такие мгновения обретается основополагающая установка, которая остается и присутствует за всеми настроениями и движениями дня, связует их воедино и не дает мне окончательно сорваться в пропасть, при всех моих промахах, замешательствах и аффектах. Благодаря этой установке в настоящем одновременно присутствуют память и будущее, присутствует нечто, что держит все во взаимосвязи и имеет длительность.

В таком случае философствование — это одновременно и научение жизни, и умение умирать. Из-за непрочности существования во времени жизнь является постоянным испытанием.

В этом испытании все зависит от того, чтобы отважиться вступить в жизнь, отдаться, не маскируясь, в том числе и внешней стороне жизни, позволить честности без всяких ограничений реализовываться в способе видения, вопрошания и ответствования. И тогда — идти своим путем и, не ведая целого, не обладая с осязаемой очевидностью чем-то воистину подлинным, не находя с помощью ложной аргументации или обманчивого опыта того глазка, который позволял бы объективно заглянуть из мира непосредственно в трансценденцию, не слыша со всей ясностью и прямотой божественного слова, но слыша, скорее, шифры всегда многозначного языка вещей, все-таки жить с уверенностью в существовании трансценденции.

Только тогда в этом, стоящем всегда под вопросом существовании жизнь впервые становится полнокровной, мир — прекрасным, а само существование — наполненным.

Если философствование — это научение смерти, то умение умирать является как раз условием настоящей жизни. Научение жизни и умение умирать — это одно и то же.

Вдумчивое размышление учит силе мысли.

Мышление — это начало человеческого бытия. В верном познании предметов я узнаю силу рационального, например, в счетных операциях, в опытном познании природы, в техническом планировании. Принудительная сила логических заключений, постижение причинно-следственных отношений, наглядность опыта становятся тем сильнее, чем чище становится метод.

Однако философствование начинается на границах этого рассудочного знания. Бессилие рационального в том, с чем собственно оно для нас сопряжено: при полагании ближайших и конечных целей, познании наивысшего блага, познании Бога и человеческой свободы пробуждается мышление, которое, имея в своем распоряжении средства рассудка, само является чем-то большим, нежели рассудок. Поэтому философствование, чтобы разгореться, настойчиво движется к границам рассудочного познания.

Кто рассчитывает все разгадать, тот более не философствует. Кто научную осведомленность принимает за познание самого бытия, тот оказывается жертвой суеверного отношения к науке. Кто более не удивляется, тот более не спрашивает. Для кого больше не существует тайны, тот больше не ищет. Философствованию, наряду с основополагающим отречением, к которому оно приходит на границах познавательных возможностей, известна также полная открытость тому, что, будучи непознаваемым, обнаруживается на границах знания.

На этих границах прекращается познание, но не прекращается мышление. С моим знанием я могу действовать вовне, в области технического применения, — в незнании возможно внутреннее деяние, которое преобразует меня. Здесь обнаруживается другая и более глубокая сила мысли: она больше не восходит оторванно к своему предмету, но в сокровеннейших глубинах моего существа является свершением, в котором мышление и бытие становятся одним и тем же. Мышление как внутреннее деяние, если мерить его меркой внешней силы технического мира, подобно нулю: его нельзя достичь в результате применения моего знания, нельзя совершать преднамеренно, по плану, однако оно является подлинным прояснением и одновременно обретением сущностного.

Рассудок (ratio) — это великий подвижник, который фиксирует предметы, способствует обнаружению напряжения между сущим и всему, что непостижимо посредством рассудка, дает возможность стать мощным и ясным в качестве такового. Ясность рассудка делает возможной ясность границ и пробуждает подлинные импульсы, которые являются одновременно мышлением и действием, внутренним и внешним деянием вместе.

От философа требуют, чтобы он жил согласно своему учению. Этот тезис плохо выражает то, что в нем подразумевается, поскольку у философа нет никакого учения в смысле предписаний, под которые могли бы быть подведены отдельные случаи реального существования, подобно тому, как вещи могут быть подведены под эмпирически познанные виды или обстоятельства дела — под юридические нормы. Философские мысли не подлежат применению, они, скорее, представляют собой истину, суть которой состоит в следующем: посредством осуществления этих мыслей живет сам человек — или: жизнь пропитывается мыслью. Отсюда — неотделимость человеческого бытия и философствования (в отличие от отделимости человека и научного познания), необходимость не только обдумать философскую мысль, но вместе с ней одновременно проникнуться философским характером человеческого бытия, которое эту мысль помыслило.

Философский образ жизни связан с постоянным риском затеряться в искажениях, для оправдания которых могут использоваться сами философские положения. Претензии, которые предъявляет существование, маскируются в формулы экзистенциального прояснения: покой превращается в пассивность, доверие — в обманчивую веру в гармонию всех вещей, умение умирать — в бегство от мира, разум — во вседопускающее безразличие. Наилучшее обращается в наихудшее.

Воля к коммуникации обманывает себя, прячась за противоречивыми покровами: казалось бы, человек хочет бережного отношения к себе и все же, убежденный в полной прозрачности для самого себя, притязает на абсолютную самоуверенность; рассчитывает на понимание, требуя, чтобы принимали во внимание "нервы", и тем не менее претендует на то, чтобы его признавали свободным; практикует осторожность, молчание, скрытый отпор, всецело выказывая при этом свою готовность к коммуникации; думает о себе, полагая при этом, что разговор идет о деле.

Философский образ жизни предполагает желание разглядеть в себе эти искажения и преодолеть их, и потому связан с осознанием своей неуверенности и постоянным высматриванием критики, которая жаждет подвергнуть опросу найденного оппонента. Вместе с тем человек, ведущий философский образ жизни, хочет выс­лушать критическое мнение не для того, чтобы подчи­ниться, но для того, чтобы форсировать собственное самопрояснение. Эта жизнь находит истину и неожиданное самоподтверждение в согласии с другим, кото­рое выступает, если в коммуникации имели место открытость и безоглядность.

Философствование, даже если оно живет исходя из веры в коммуникацию и отваживается на нее, должно оставлять под сомнением возможность полноценной коммуникации. В коммуникацию можно верить, но о ней нельзя знать. Она оказывается утраченной, как только начинают полагать, что владеют ею.

Ибо действительно страшными границами, которые философствование все-таки никогда не признавало как окончательные, являются: позволение-впасть-в-забвение, потакание непроясненному, признание его. Ах, как много мы говорим, в то время как то, с чем связан разго­вор, можно постичь совершенно просто, правда, не в ка­ком-то общем предложении, но лишь в одном единст­венном знаке, имеющем силу для конкретной ситуации.

Там, где есть искажения, всякого рода коллизии и путаница, там современный человек призывает на помощь невропатолога. В самом деле, бывают телесные заболевания и неврозы, которые связаны с нашей душевной конституцией. Понимать их, знать их, занимать­ся ими — это характеризует реалистическое отношение к делу. Не следует избегать врачебной инстанции там, где врач на основании критического опыта действительно нечто знает и может чем-то помочь. Однако сегодня на базе психотерапии появилось нечто новое, что опирает­ся на медицинскую науку больше не во врачебном смыс­ле, а в философском и что поэтому нуждается в этичес­кой и метафизической проверке, как всякое философское начинание.

Цель философского образа жизни не может быть сформулирована как некое состояние, которое было бы достижимо и исполнимо. Наши состояния есть лишь проявления постоянной озабоченности нашей экзистенции или воспрепятствования ей. Наша суть — бытие-в-пути. Мы хотели бы прорваться сквозь время. Последнее возможно только в полярных состояниях:

только в данное время нашей историчности благодаря собственной экзистенции узнаем мы нечто о вечном настоящем;

только в качестве определенного человека, в этом конкретном образе, удостоверяемся мы в человеческом бытии как таковом;

только когда мы узнаем собственную эпоху как объемлющую нас действительность, только тогда мы можем постичь нашу эпоху в единстве истории, а в ней — вечность.

Устремляясь ввысь, мы достигаем лежащего в основе всех наших состояний все более проясняющегося первоистока, который, однако, постоянно подвергается опасности замутнения.

Эта свойственная философской жизни устремленность ввысь — принадлежность каждого человека. Он должен в качестве отдельного, единичного, индивидуума осуществить себя в коммуникации, в которой ничего нельзя свалить на другого.

Подобного взлета мы достигаем только в исторически конкретных актах выбора, совершаемых в нашей жизни, но не посредством выбора так называемого мировоззрения, которое может быть сообщено в ряде положений.

Философскую ситуацию нашего времени можно в заключение охарактеризовать таким сравнением:

после того как философ взял ориентир на надежный материк — в реальном опыте, в отдельных науках, в учении о категориях и методе — и спокойно, проторяя дороги, достиг границ этой земли и мира идей, после всего этого он порхает наконец на побережье океана, как бабочка над водой, высматривая корабль, на котором он хотел бы отправиться в путешествие, чтобы открыть нечто новое и изучать единое, которое в качестве трансценденции соприсутствует его экзистенции. Он высматривает корабль — метод философского мышления и философского образа жизни, — корабль, который он видит, но все же пока не достиг окончательно. Так пребывает он в стараниях и совершает, возможно, весьма причудливые движения, шатаясь из стороны в сторону. Мы и есть такая бабочка, и мы чувствуем себя потерянными, как только утрачиваем ориентир на твердую землю. Однако оставаясь там, мы не испытываем удовлетворения. Поэтому наше порхание так неуверенно и, пожалуй, кажется смешным для тех, кто прочно и удовлетворенно сидит на твердой земле. Оно понятно лишь тем, кто познал непокой. Мир становится для них отправным пунктом, откуда они начинают свой полет, — от него все зависит, каждый в обществе должен отважиться самостоятельно отправиться в него, при том что как таковой он никогда не может стать предметом учения.

12. ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ

Философия столь же древняя, как и религия, и древнее, чем любая церковь. Философия взросла благодаря высоте и чистоте ее отдельных проявлений, продемонстрированных тем или иным конкретным человеком, и .благодаря правдивости ее духовного отношения к церковному миру, к которому она хотя и не всегда, однако большей частью относилась одобрительно (как к чему-то другому). И все же по сравнению с церковным миром философия оказывается бессильной ввиду отсутствия у нее собственной общественной формы. Философия живет в ситуации случайного покровительства со стороны властей в мире, в том числе и церковных. Она нуждается в благоприятной социологической ситуации для того, чтобы объективно обнаружить себя в своем действии. Вместе с тем в своей действительности она в любое время открыта каждому человеку; в той или иной форме она всегда присутствует там, где живет человек.

Церкви предназначены для всех, философия — для отдельного, единичного, человека. Церкви выступают в мире как зримые структуры власти, организующие человеческие массы. Философия является выражением царства духовных сущностей, которые сквозь все века и народы связаны друг с другом без какой-либо инстанции в мире, которая исключала бы или принимала в свои ряды.

До тех пор пока церкви связаны с Вечным, их внешняя власть осуществляется, опираясь на глубочайшие недра души. Чем в большей мере ставят они Вечное на службу своей власти в мире, тем более чудовищной оказывается тогда эта власть, которая, как и всякая другая власть, начинает действовать во зло.

До тех пор, пока философия жаждет вечной истины, она окрыляет без принуждения, несет душе порядок из глубочайшего внутреннего первоистока. Однако чем сильнее ставит она свою истину на службу временной власти, тем сильнее приводит она к самообману, увлеченному интересами наличного бытия, и к анархии души. Чем сильнее в конце концов философия желает быть не более чем наукой, тем более пустой она тогда оказывается, становясь простым баловством, игрой, которая не является ни наукой, ни философией.

Независимая философия не достается человеку сама собой. Никто не получает ее от рождения. Ее всегда нужно обретать вновь и вновь. Независимую философию может постичь только тот, кто распознает ее, обращаясь к своему собственному первоистоку. Первый же брошенный на нее взгляд способен зажечь огонь в душе отдельного человека. После такого воспылания следует изучение философии.

Это изучение имеет троякий характер: философию изучают практически — каждый день во внутреннем деянии; предметно — в получении содержательного знания посредством изучения наук, категорий, методов и систем; исторически — через усвоение философской традиции. Действительность, которая обращается к философствующему из истории философии, занимает для него такое же место, что и авторитету в церковном мире.

Если мы обратимся к истории философии в интересах собственного нынешнего философствования, то можем охватить недостаточно широкий горизонт.

Чрезвычайно велико многообразие форм, в которых проявляет себя философия. Упанишады стали предметом размышлений в индийских лесах и деревнях, в стороне от мира, в одиночестве или в искренней совместной жизни учителя и ученика. Каутилия (Kautilya) мыслил как министр, который основывает империю; Конфуций — как учитель, который снова хотел привести свой народ к образованности и истинной политической действительности; Платон — как аристократ, которому политическая деятельность (к каковой он был определен согласно своему происхождению) казалась невозможной из-за нравственного запущения общества. Бруно, Декарт, Спиноза в своих размышлениях были теми, кто полагался лишь на себя, желая в уединенном мышлении открыть для себя истину. Ансельм мыслил как один из основателей церковно-аристократической действительности; Фома — как член церкви; Николай Кузанский — как кардинал, в единстве его церковной и философской жизни; Макиавелли — как потерпевший фиаско государственный деятель; Кант, Гегель, Шеллинг — как профессора, во взаимосвязи со своей преподавательской деятельностью.

Наши рекомендации