Экспозиция и общее членение темы 10 страница
К чему эти, на первый взгляд, совершенно уводящие в сторону замечания? Они служат для того, чтобы прояснить для нас то, что история мышления пребывает в отнесенности к посылу судьбы бытия, и то, как это происходит. История мышления представляет собой еще и нечто другое, кроме как только описание сменяющих друг друга мнений и учений философов. История мышления — это посылание сущности человека из посыла судьбы бытия. Сущность человека послана вместе с посланием для того, чтобы приводить к языку сущее в его бытии. В своем основании только что сказанное является ничем иным, как продуманным, исходящим из вопроса о бытии, истолкованием древнего определения сущности человека: homo est animal rationale; человек есть одаренное разумом живое существо.
Только поскольку человек о-дарен из посыла судьбы посланием, чтобы мыслить сущее как таковое, посланное является историей мышления. В самой этой истории бытие посылало себя мышлению Канта в качестве предметности предмета опыта. К этой предметности принадлежит и тот факт, что представление выступает ей навстречу, и лишь в таком выступлении навстречу предметность обретает свою полную определенность. Это выступление навстречу и есть тот род представления, который Кант называет трансцендентальным методом.
Во введении ко второму изданию «Критики чистого разума» в более четкой формулировке того же положения, которое приводится в первом издании, Кант говорит следующее (В 25):
Я называю трансцендентальным всякое познание, занимающееся не столько предметами, сколько видами нашего познания предметов, поскольку это познание должно быть возможным a priori[18].
Трансцендентальный метод принадлежит к тому способу, каким предметы могут быть для нас предметами. Запечатленное как предметность бытие просветляется неким новым способом. Для греческих мыслителей сущее никогда не было предметом, оно было чем-то длящимся в своем присутствии, исходя из «напротив». Сущее было более сущим, чем наши предметы. Причем мы полагаем, что, когда сущее обнаруживается как предмет, а значит, объективно, тогда оно являет себя в самом чистом виде как что-либо из-себя-присутствующее. Это мнение ошибочно, поскольку предполагает, что мы по существу правильно мыслим понятие предмета.
Бытийно-исторически необходимо четко отличать присутствующее в предметности от присутствующего в «напротив». Постоянство предмета определяется из априорных условий возможности для представления и благодаря этому представлению. Определенное таким образом представление совершает доставку достаточного основания для присутствия чего-либо присутствующего как присутствия объекта в обратном отношении к субъекту. Благодаря доставке достаточного основания это представление получает ту исключительность, которая определяет нововременное отношение человека к миру, а следовательно, делает возможной современную технику.
В переводе Лессингом слова obiectum выражением «бросок напротив» более четко звучит доставление достаточного основания, нежели само бросание, в котором бросок совершается субъектом. В языке искусства и художников еще сохранилось лессинговское слово «Vorwurf» («сюжет») в смысле темы какого-нибудь сочинения. «Vorwurf» — это собственно буквальный перевод греческого προ′βλημα. Стоит мимоходом упомянуть, давая тем самым повод для размышлений, что сегодня слово «проблема» используется в нашем практичном языке каждым, так, к примеру, автослесарь, какой-нибудь почтенный человек, прочищая засорившуюся свечу мотора, замечает: «Это не проблема». Это все равно что ничего.
Из-за того, что бытие сущего посылает себя в качестве предметности предметов, посыл судьбы помещает себя в некую доселе неслыханную решительность и исключительность. Но этому посыланию-себя соответствует также и та решительность, с какой бытие уклоняется в своем сущностном происхождении. Если именно ratio как разум, т.е. как субъективность, является областью, в которой расположен источник ratio в смысле основания и требования его доставки, то вопрос о сущностном происхождении бытия как предметности не может найти себе места внутри области ratio. Почему? Потому что благодаря ratio как субъективности раскрывается то, что разум заключает в самом себе полноту возможных rationes, оснований, и, следовательно, является основанием всякого обоснования, а также обнаруживается и то, каким образом это происходит. Трансцендентальным в трансцендентальном методе Канта является представление, которое соответствует доставке достаточного основания, а значит, покоится в требовании этой доставки. Трансцендентальное отнюдь не является неким действием, выдуманным человеческим мышлением. В той же степени, в какой это трансцендентальное в методе отсылает назад к φυ′σις; греков, оно указывает и вперед на новейшую эпоху бытийного посыла судьбы. Ибо в трансцендентальном методе, принадлежащем к предметности предметов, т.е. к бытию получаемого в опыте сущего, основывается то, что в метафизике немецкого идеализма называется диалектикой. Эта диалектика, которую необходимо продумать в соответствии с бытийной историей, но только превращенная в историко-диалектический материализм, разносторонне определяет сегодняшнюю историю человечества. Всемирно-историческое столкновение в нашем веке происходит в гораздо больших масштабах, чем то могла бы внушить нам разворачивающаяся на переднем плане политическая и экономическая борьба за власть.
Вместе с посыланием бытия в качестве предметности вступает в действие и предельное уклонение бытия, поскольку сущностное происхождение бытия никогда не может попасть в поле зрения в качестве вопроса или чего-то достойного вопрошания. Почему? Потому что в полностью исследованной области ratio как разума и субъективности одновременно заключено и завершено полное обоснование сущего как такового.
[Там, где речь идет о бытийном посыле судьбы, «бытие» означает ничто иное, как посылание-себя просветляющего предоставления области для некоего явления сущего, всегда каким-либо образом оформленного при одновременном уклонении сущностного происхождения бытия как такового. Западноевропейское мышление в век выдвижения положения об основании в качестве высочайшего основоположения разыгрывается в той эпохе бытийного посыла судьбы, которая посылает нам также и наше сегодняшнее историческое Dasein,посылает даже тогда, когда мы знаем лишь имена мыслителей этой эпохи — Фихте, Лейбница, Канта, Гегеля, Шеллинга — и не более того, не имея представления об их глубочайшем родстве и звездной дружбе.]
Между тем, история западноевропейского мышления лишь тогда и только тогда обнаруживается в качестве посыла судьбы бытия, когда мы оглядываемся из самого прыжка на целое западноевропейского мышления и, вспоминая, храним его как уже бывший посыл судьбы бытия. В то же время мы можем подготовить такой прыжок только тем, что будем говорить, исходя из бытийной истории, уже испытанной благодаря посылу судьбы. Прыжок покидает область отталкивания и, вспоминая, одновременно вновь обретает эту покинутую область, так что то, что было, только сейчас становится неутрачиваемым. Однако то место, куда, опережающе мысля, впрыгивает прыжок, есть не буквально протоптанная сфера наличного, а область того, что только приходит в качестве чего-то достойного мышления. Но этот приход запечатлевается в чертах того, что было, и становится познаваемым исключительно в них. В бытийной истории мы должны промыслить в обратном направлении все то, что мы назвали первыми четырьмя главными вещами из уже упоминавшихся пяти. Пятая главная вещь касается изменения тональности в положении об основании. За изменением тональности одного и того же положения скрывается прыжок из положения основания как основоположения о сущем в положение об основании как сказывание о бытии. Таким образом, это положение в качестве вспоминающего и опережающе-мыслящего (als andenkend-vordenkender) представляет собой некий «скачок» в смысле прыжка. Когда мы окончательно продумаем многозначное слово «Satz» не только как «высказывание», не только как «сказывание», не только как «прыжок», но в то же время еще и в музыкальном смысле, только тогда мы и получим полный доступ к положению об основании. Если мы понимаем слово «Satz» в музыкальном смысле, то о нашем пути сквозь положение об основании можно сказать то же, что однажды написала Беттина фон Арним в своей книге «Переписка Гете с ребенком»:
Когда говорят о какой-нибудь музыкальной партии (ein Satz) и о том, как она исполняется, или об аккомпанементе какого-нибудь инструмента и о рассудке, с помощью которого это происходит, то я полагаю как раз обратное, а именно, что партия исполняет музыканта, что всякий раз партия выстраивается, развивается, концентрируется, вплоть до того, что дух полностью покоряется ей. (Sämliche Werke ed. Oehlke. Bd. Ш, S. 168).
Во второй, необычной тональности положение об основании звучит так: «Ничто не есть без основания». Стоящие сейчас под ударением слова «есть» и «основание» позволяют услышать некое созвучие бытия и основания. Сейчас положение говорит то, о чем оно говорит, исходя из этого созвучия. О чем говорит положение? Оно говорит, что бытие и основание взаимопринадлежны. Под этим подразумевается, что бытие и основание по своей сущности «суть» то же самое. Когда мы мыслим это то же самое, вернее тожесамость как взаимопринадлежность по существу, мы сохраняем в памяти одну из самых ранних мыслей западноевропейского мышления. Согласно ей, то же самое не подразумевает под собой пустой одинаковости одного и другого, а также это не одинаковость чего-нибудь с самим собой. То же самое в смысле такой одинаковости — это безразличие пустой, бесконечно повторяемой идентичности: А как А, В как В. Однако то же самое, продуманное в смысле взаимопринадлежности по существу, подрывает безразличие того, что взаимопринадлежно, разделяет его вплоть до крайнего неравенства, удерживая и не позволяя ему распадаться и таким образом разрушаться. Это удерживание вместе в разделении одного и другого составляет определенную черту того, что мы называем «тем же самым» и его «тожесамостью». Это удерживание принадлежит к тому «отношению», которое мышлению еще только предстоит продумать. Однако в метафизическом мышлении оно уже проявляется в неком особом облике, и в наиболее чистом виде — в гегелевской логике.
Если мы говорим: «Бытие и основание: то же самое», то бытие и основание не смешиваются в серости пустой одинаковости таким образом, что можно было бы вместо «бытие» произвольно сказать «основание», а вместо «основание» — «бытие». Напротив, оба эти слова дают нам повод подумать о чем-то различном, о том, что мы в первом приближении даже не сводили вместе, хотя положение об основании во второй тональности звучит: «Ничто не есть без основания». Это означает, что в «есть» господствует основание. Но основание основывает таким образом, что основанное им таково, что оно есть, т.е. оно — сущее.
Чем резче мы отделяем одно от другого, т.е. «бытие» от «основания», тем решительней мы обязаны спросить: «Как сходятся и каким образом взаимопринадлежны бытие и основание? В какой степени положение об основании во второй тональности высказывает истину, важность которой мы еще едва только почувствовали?»
Между тем, в ряде лекций мы уже вели речь о «бытии» и «основании», не выполнив первоочередного требования, заключающегося как раз в том, чтобы постичь посредством строгих понятий (о чем постоянно и идет речь) как «бытие», так и «основание», и таким образом заранее обеспечить процессу нашего разбора необходимую надежность. Откуда взялось это упущение? Оно происходит из того, о чем до сих пор шла речь, когда мы вспоминали об истории бытия и о положении об основании как высочайшем основоположении. При этом бытие понималось в смысле φυ′σις, из-себя-распускающегося; бытие понималось в смысле предметности предмета опыта. Об основании же речь шла как о ratio и как о causa, как об условии возможности. То, что могло и должно было опосредованно проявиться на пройденном нами до сих пор пути, хотя об этом непосредственно и не было речи, так это следующее: то, что различными способами называется «бытием» и «основанием» и становится известным под такими именами, не позволяет вывести из себя некой дефиниции в ученическом смысле традиционного образования понятий. Поэтому если мы упускаем нечто (а это в любом деле остается недопустимым), то речь идет о таком упущении, которого, если мыслить строго, не существует. Но не должны ли тогда имена, с помощью которых «бытие» и «основание» различными способами приводятся к языку, т.е. не должно ли то, что мы мыслим о бытии и основании под исторически различными именами, рассыпаться в неком хаотичном рассеивании? Вовсе нет; ибо в том, что выделяется как некое хаотическое многообразие представлений, исторически схваченное и собранное вместе, проявляется тожесамость и простота бытийного посыла судьбы и в соответствии с этим — некое доброкачественное постоянство истории мышления и всего продуманного в ней.
Только мы редко и с большим трудом рассматриваем это то же самое во всей его полноте на предмет того, что ему в наивысшей степени свойственно. Бытие посылает себя раннему греческому мышлению, помимо прочего, и в качестве φυ′σις. Для Канта бытие означает предметность предмета. И хотя для Канта этим предметом является именно природа, а греческое имя φυ′σις для бытия переводится как natura и природа, и хотя, следовательно, под φυ′σις в одном случае и под предметностью в другом, по всей видимости, подразумевается бытие природы, мы все же не сразу находим то, что посылает себя в качестве того же самого и в раннем, и в нововременном посыле судьбы бытия, и в φυ′σις, и в предметности. Это отнюдь не то, что называют «природой». И все же можно привести те бытийно-исторические черты, по которым мы узнаем то, каким образом такие далеко отстоящие друг от друга ключевые слова, как φυ′σις и предметность, говорят о том же самом.
Прежде, как и впоследствии, бытие, хотя и различными способами, просветляется, проявляя характер явствования, пребывающего высвечивания, присутствия, характер «напротив» и «навстречу». Ссылка на эти моменты является лишь перечисляющим указанием, очень далеким от проникновения в ту или иную эпоху полностью осуществившегося бытийного посыла судьбы и в то, почему эпохи внезапно распускаются как почки. Эпохи никогда нельзя вывести одну из другой или даже представить в виде некоего постоянно протекающего процесса. Однако существует преемственность эпох по отношению друг к другу. Но она возникает не между эпохами, как некие узы, их связывающие, а приходит всякий раз из чего-то сокрытого в посыле судьбы, подобно тому, как из одного источника берут начало разные русла, питающие поток, который есть повсюду и нигде.
Это замечание имеет основополагающее значение для всякой речи о бытии, независимо от того, ведется ли она в этом лекционном курсе или где-нибудь в другом месте, в мышлении и в продумывании уже продуманного. Когда мы говорим «бытие», когда мы говорим «есть», это ни в коем случае не пустой звук. Мы понимаем то, что мы говорим, т.е. то, что произносим. В то же время мы беспомощны, когда мы говорим, т.е. тогда, когда должны выяснить то, что мы думаем. Мы остаемся беспомощными тогда, когда должны договориться относительно того, что исторически мы мыслим то же самое, несмотря на различные способы представления, опыта и выражения. Мы охотно избегаем этой беспомощности и спасаемся в привычном образе мысли. К такого рода беспомощности присоединяется и отсутствие всякого представления о том, что то, что мы, не задумываясь, мыслим под словом «бытие», является чем-то наиболее достойным мышления. Но привычный и обыкновенный способ, каким мы понимаем и говорим «бытие», нельзя осудить как некую небрежность и отбросить. Этот привычный род нашего отношения к «бытию» с необходимостью принадлежит к тому способу, каким человек, задерживаясь внутри сущего, прежде всего и чаще всего соответствует посылу судьбы бытия. Поэтому-то пробуждающий мысль вопрос о бытии всегда остается удивляющим и поражающим, причем в наибольшей степени для того, кто пытается его задать. Это указывает на различие между науками и философией. Там — нечто побуждающее и подстрекающее ко всегда новому и к получению результатов, здесь — нечто поражающее просто тем же самым, не ведущим ни к каким результатам, которые не могут последовать, потому что мышление (постольку, поскольку оно продумывает бытие) возвращается обратно к основанию, т.е. мыслит его сущность как истину бытия.
Однако то, что называют слово «основание» и соответствующие имена, изложить будет еще труднее, прежде всего в том случае, если и здесь мы попытаемся рассмотреть то же самое, т.е. то, что пришло к языку под такими, используемыми до сих пор именами, как ratio, causa, причина, условие возможности.
Чтобы проложить себе здесь путь, мы должны примириться с тем, что наше изложение приобретает некую неотесанную форму. В отношении того, что должно быть продумано, используя слово «основание», важно принять во внимание и нечто равное, о чем уже говорилось, когда речь шла о понимании и сказывании слова «бытие». Часто упоминавшееся в предыдущих лекциях слово «основание» все мы каким-то образом понимали. Потому-то тогда и можно было отставить в сторону то, мимо чего сейчас мы более не можем пройти: а именно мимо объяснения слова «основание» и тех имен, которыми в истории мышления называлось то, что в нашем языке обозначается словом «основание».
Чтобы при этом объяснении не сбиться с пути, стоит напомнить о том, к чему мы хотим подступиться. Это ознакомление с тем обстоятельством, что «бытие» и «основание» «суть» то же самое, и с тем, каким образом это имеет место. Говоря иначе, мы хотели бы услышать то, что говорит положение об основании во второй тональности как сказывание о бытии. Такое слушание не только принимает нечто к сведению; мыслящее слушание, если оно правильно происходит, узнает и то, к чему мы всегда, а значит, непосредственно относимся.
Когда мы спрашиваем, что же такое «основание», то, прежде всего мы имеем в виду вопрос о том, что означает слово; слово что-то означает; оно дает нам нечто понять, и именно потому, что говорит из самого нечто.
Отвлекаясь от исторического характера многообразия значений какого-либо слова, укажем, что все-таки некий сущностной исторический характер языка уже составляет то, что он является нам в качестве словесного строения, слова которого, как мы говорим, суть носители значений и поэтому обладают неким значением. То, что дело обстоит именно так, что существуют значения слов, мы считаем настолько же само собой разумеющимся, как и то, что сущее является нам как объект, как предмет. Ведь оба эти способа представления тоже определенным образом взаимосвязаны. В соответствии с этим привычным представлением о слове, согласно которому оно обладает неким значением, мы находим различные значения слова «основание». Когда мы спрашиваем об основном значении слова «основание», то этим вопросом мы уже отвечаем, т.е. приводим то, что мы имеем в виду, говоря слово «основание»: а именно базис, фундус, на котором нечто покоится, стоит или лежит. Мы говорим о фундаменте, об основах, об основоположении.
Двенадцатая лекция
На пути этого лекционного курса мы достигли некоего пункта, где совершается прыжок из положения об основании как из высочайшего основоположения о сущем в положение об основании как в некое сказывание бытия. Переход от привычной тональности положения к не совсем обычной в качестве прыжка не является чем-то вынужденным. Прыжок остается свободной возможностью мышления; и это так несомненно, что только вместе с областью прыжка впервые открывается край обитания сущности свободы. Именно поэтому мы обязаны подготовить такой прыжок. Для этого мы должны были обнаружить область отталкивания и прояснить постоянное отношение к этой области. Это — история западноевропейского мышления, понятая как посыл судьбы бытия. Поскольку посыл судьбы бытия обращается к мыслящему существу исторического человека с судьбоносным требованием, история мышления покоится в посыле судьбы бытия. Поэтому история бытия отнюдь не является постоянно развертывающимся течением преобразований некоего от всего оторванного бытия. История бытия ни в коем случае не является неким предметно представляемым процессом, о котором можно было бы рассказывать «бытийные истории». Посыл судьбы бытия сам по себе остается сущностной историей западноевропейского человека, поскольку исторический человек используется для строящего обживания просвета бытия. В качестве судьбоносного уклонения бытие уже само по себе отнесено к сущности человека. Посредством этой отнесенности бытие, однако, не очеловечивается, но сущность человека благодаря этой отнесенности остается на родине — в местности бытия.
(При предоставившемся случае поспорить с Эрнстом Юнгером я пояснял разбиравшееся здесь определение бытия, принимая во внимание современный нигилизм. Эта статья вышла из печати как отдельное сочинение под названием «К бытийному вопросу».)
Для нашего, почти целиком погрязшего в предметном представлении, мышления остается особенно тяжело доступным то, что называет речевой оборот «посыл судьбы бытия». Но эти трудности заключаются не в сути дела, а в нас. Посыл судьбы бытия не только не является протекающим в себе процессом, он даже не представляет собой ничего такого, что лежит напротив нас. Наоборот, он прежде, чем некое «друг против друга» (Gegeneinanderüber) бытия и человеческого существа, есть сам посыл судьбы. Мы обдуманно говорим «прежде», потому что даже таким образом не устраняется подозрение, что бытие бытийствует как нечто отделенное от человека.
Посыл судьбы бытия в качестве обращения и требования есть изречение, из которого говорит всякое человеческое говорение. По латыни «изречение» звучит как fatum. Но фатум как изречение бытия в смысле уклоняющегося посыла судьбы не является ничем фаталистическим на том простом основании, что посыл судьбы никогда не может быть таковым. Почему? Потому что бытие, посылая себя, приносит с собой простор пространственно-временного зазора и в нем впервые отпускает человека на свободу в простор тех или иных предпосланных ему сущностных возможностей.
Прыжок в отталкивании не отталкивает от себя область отталкивания, но в таком прыганий прыжок становится вспоминающим усвоением бытийного посыла судьбы. Для самого прыжка это означает следующее: прыжок не прыгает ни прочь из области отталкивания, ни вперед в некую другую, обособленную в себе сферу. Прыжок остается прыжком лишь в качестве вспоминающего. Однако «вспоминать» (an-denken), и вспоминать именно бывший посыл судьбы, означает «обдумывать» (bedenken), и притом в качестве того, что должно быть продумано, обдумывать то, что в том, что было, еще непродумано. Мышление соответствует этому лишь в качестве опережающе-мыслящего (vor-denkendes). Вспоминать то, что было, означает опережающе-мыслить подлежащее продумыванию непродуманное. Мышление есть вспоминающе-опережающее мышление (andenkendes Vordenken). Оно не прилипает, образно говоря, к тому, что было, как к чему-то прошедшему и не прозревает с пророческим самомнением якобы известное ему будущее. Вспоминающе-опережающе-мыслящее мышление есть прыгание прыжка (das Springen des Sprunges). Этот прыжок является неким скачком, в котором осуществляется мышление.
В этом заключается следующее: мышление должно осуществлять прыжок всегда заново и изначально. В этом всегда первоначальном прыганий прыжка не существует никакого повторения и никакого возвращения. Нужен прыжок для того, чтобы вспоминающе-опережающее мышление бытия как бытия превратило себя самое из истины бытия в некое другое сказывание.
В том ходе рассуждения, который должен был отсылать к истории мышления как к посылу судьбы бытия, речь постоянно (потому что это неизбежно) шла о бытии и основании. То, о чем говорят эти слова, никогда нельзя собрать и упаковать в одну дефиницию. Такое намерение претендовало бы на то, что сможет постичь в равной степени все сущностные определения бытия и основания, и притом сделает это в одном представлении, которое парило бы над временем. Но как представляется, временное (das Zeitliche) было бы тем или иным ограниченным осуществлением сверхвременного содержания дефиниции. Правда, обычно такие осуществления, а также осуществления ценностей и идей, выдаются за отличительные признаки исторического. Представление об истории как об осуществлении идей имеет свою собственную издалека идущую историю. Это представление об истории почти неистребимо. Правда, когда мы размышляем о ней, то непредубежденному взгляду открывается то, что представление об истории как о временном осуществлении сверхвременных идей и ценностей происходит не из опыта истории. В привычном представлении об истории без обдумывания и размышления платоническое (а вовсе не платоновское) разделение мира на чувственно изменяемую и сверхчувственно неизменную сферы переносится на то, что проявляется, прежде всего, как течение человеческих поступков и страданий и что в качестве таким образом протекающих событий и называется историей.
Между тем, это привычное представление об истории нельзя устранить никаким приказанием, но невозможны и какие-либо другие меры, с помощью которых можно было бы попытаться превратить это представление об истории непосредственно в какое-либо другое. Желать подобного было бы заблуждением. Ведь это представление об истории с его настойчивыми претензиями само определяется посылом судьбы бытия и, следовательно, господством метафизического мышления. Правда, ходкое представление об истории как временном осуществлении чего-то сверхвременного препятствует любому усилию увидеть нечто единственное в своем роде, то, что скрывается за загадочным постоянством, которое так или иначе ломается и собирается в чем-то внезапном того, что в подлинном смысле послано судьбой. Это внезапное является тем неожиданным, которое лишь с виду противоречит чему-то постоянному, т.е. чему-то выносливому, терпеливому. Претерпевается нечто всегда уже длящееся. Но в неожиданном нечто уже длящееся, однако до сих пор сокрытое, впервые становится исполненным и очевидным. И все-таки мы спокойно признаем следующее: мы до тех пор не окажемся вблизи историчности, которая должна быть продумана с точки зрения на бытийный посыл судьбы, пока мы остаемся в сетях тех представлений, которые, ища спасения, подчас неожиданно снова возвращаются к различию абсолютного и релятивного, не определив когда-либо в достаточной степени это различие на предмет того, исходя из какого места оно только и остается определимым и, следовательно, может быть установлено в определенных границах. Каково это место? Это то место, к которому мы на нашем пути впервые приблизились благодаря вопросу о положении об основании, разбирая то, о чем говорит это положение во второй тональности. Это «на пути» дает нам повод, по крайней мере — здесь, рассмотреть, в каком же смысле то, что называют бытие и основание, «есть» то же самое. Ибо это то же самое одновременно является тем постоянным, которое, так или иначе, высвечивается во внезапности бытийного посыла судьбы.
Теперь мы спрашиваем: «Что означает основание? Что это такое? Что означает для нас мыслить слово "основание"»? Говорят, слово что-то означает. Посредством своего значения слово относится к вещи. Такое представление о слове для нас является привычным. Но возникают сомнения, устоит ли оно перед более строгим размышлением о сущности языка. Однако даже тогда, когда мы принимаем язык не более чем за информационный инструмент, говорение языка (das Sprechen der Sprache) никогда не становится чем-то механическим, осуществляющимся в какой-то однообразной равномерности.
Если мы ограничимся западноевропейскими языками и заранее признаем это ограничение неким пределом, то мы можем сказать: «Наши языки говорят исторически». Если предположить, что в указании на то, что язык — это дом бытия, есть нечто истинное, то историческое говорение языка послано и устроено соответствующим посылом судьбы бытия. Если мыслить, исходя из сущности языка, то это означает, что говорит язык, а не человек. Человек говорит только благодаря тому, что он соответствует языку, согласно посылу судьбы. Но это соответствование и есть тот подлинный способ, согласно которому человек принадлежит к просвету бытия. Поэтому множественность значений какого-либо слова происходит не только из-за того, что мы, люди, в своих речах и писаниях подчас под одним и тем же словом подразумеваем различное. Множественность значений, так или иначе, является исторической. Она возникает из-за того, что в говорении языка, которое всегда происходит сообразно с бытийным посылом судьбы, бытие сущего по-разному относится к нам самим, т.е. по-разному к нам обращается.
Мы говорим о фундаменте, об основах, об основоположении. Между тем, мы сразу же заметим здесь, что это значение слова «основание», хотя и является совершенно привычным для нас, однако, в то же время абстрактно, т.е. оторвано и отброшено от той области, исходя из которой это слово изначально говорит в вышеназванном значении. Во-первых, основание называет некую глубину, к примеру, морское дно, дно долины, луг, какую-нибудь низину, глубоко лежащий пласт земли и грунт; в более широком смысле под этим подразумевается земля, почва. Более изначально основание еще и сегодня в алемано-швабской языковой области означает то же, что и гумус. Это растительное основание, тяжелая, плодоносная почва. У клумбы, к примеру, слишком небольшое основание; для благоприятного роста его необходимо увеличить. В целом основание предполагает глубоко лежащую и в то же время несущую область. Так мы говорим: «Из глубины сердца», т.е. из его основания. «Прийти к основанию» уже в шестнадцатом столетии означает «обнаружить истину», т.е. то, что собственно есть. Основание подразумевает нечто такое, куда мы спускаемся, куда мы возвращаемся, поскольку основание есть то, на чем нечто покоится, в чем нечто заключается, из чего нечто следует. В соответствии с этим язык мышления говорит о сущностном основании, об основании возникновения, о движущем основании, об основании доказательства. Отношение основания к сущности, возникновению, движению, доказательству очень рано проявляется в истории мышления, хотя и причудливо разбросано то там, то здесь. Однако остается вопрос: Когда речь идет о сущностном основании, об основании возникновения, о движущем основании, об основании доказательства, то с учетом основания или с учетом бытия возникают эти различные отношения? Но каким образом, если основание и бытие «суть» то же самое?