Устанавливаются шесть его частей
Бэкон. Сочинения. В 2-х томах. Т. 1. М., 1971. С. 63-84.
Вопросы к тексту:
1. Традиционная наука плодовита в спорах, но бесплодна в делах.
2. Новой науке, ориентирующейся на сочетание опыта и рассудка, нужна новая путеводная нить (Новый Органон).
3. Научный разум необходимо очистить от идолов.
4. Необходимая индукция сродни логике и радикально от нее отличается.
5. Новые опыты требуют нового метода.
6. Природа побеждается только подчинением ей в форме практического опыта и размышления.
ФРАНЦИСКА ВЕРУЛАМСКОГО
ВЕЛИКОЕ ВОССТАНОВЛЕНИЕ НАУК
Предисловие
О том, что состояние наук неблагоприятно и не показывает их рост, и о том, что необходимо открыть человеческому разуму новую дорогу, совершенно отличную от той, которая была известна нашим предшественникам, и дать ему новые средства помощи, чтобы дух мог пользоваться своими правами на природу
Нам кажется, что люди не знают вполне ни своих богатств, ни своих сил и представляют себе первые большими, а вторые – меньшими, чем они есть в действительности. От этого происходит, что они, придавая непомерную цену унаследованным искусствам, не ищут ничего большего или, слишком низко ставя себя, тратят свои силы на ничтожное, а не испытывают их в том, что важно для существа дела. Поэтому и у наук есть как бы свои роковые пограничные столбы; и проникнуть далее не побуждает людей ни стремление, ни надежда. Но так как преувеличенное представление о своем богатстве является одной из главнейших причин бедности и так как доверие к настоящему заставляет пренебречь истинными средствами помощи для будущего, то уместно и даже прямо необходимо в самом начале нашего труда отвести избыток почета и преклонения от всего того, что найдено до сих пор (оставив при этом в стороне околичности и притворство), и надлежащим увещанием достигнуть того, чтобы люди не преувеличивали и не прославляли изобилие и пользу того, что у них имеется.
В самом деле, если кто внимательно рассмотрит все то разнообразие книг, в которых превозносятся науки и искусства, то повсюду он найдет бесконечные повторения одного и того же, по способу изложения различные, но по содержанию заранее известные, так что все это с первого взгляда представляющееся изобильным после проверки окажется скудным. Что же касается полезности этого, то тут надо сказать открыто, что та мудрость, которую мы почерпнули преимущественно у греков, представляется каким-то детством науки, обладая той отличительной чертой детей, что она склонна к болтовне, но бессильна и не созрела для того, чтобы рождать. Она плодовита в спорах, по бесплодна в делах, так что настоящее состояние наук живо изображается басней о Сцилле, у котором голова и лицо девы, а у чрес – опоясание из лающих чудовищ. Так и привычные нам науки содержат общие положения, привлекательные и благообразные, но если обратиться к их специальным разделам, как бы производящим частям, чтобы они выдали плоды и дела, то вместо плодов все заканчивается препирательствами и злобным лаем споров.
Кроме того, если бы науки этого рода не были совершенно мертвы, то, очевидно, менее всего могло бы произойти то, что наблюдается на протяжении уже многих столетий, а именно, что они остаются почти неподвижными на своем месте и не получают приращений, достойных человеческого рода; так что часто не только утверждение остается утверждением, но и вопрос остается вопросом, и диспуты не разрешают его, а укрепляют и питают. Вся последовательность и преемственность наук являют образ учителя и слушателя, а не изобретателя и того, кто прибавляет к изобретениям нечто выдающееся. В механических же искусствах мы наблюдаем противоположное: они, как бы восприняв какое-то живительное дуновение, с каждым днем возрастают и совершенствуются и, являясь у первых своих творцов по большей части грубыми и как бы тяжеловесными и бесформенными, в дальнейшем приобретают все новые достоинства и какое-то изящество, так что скорее прекратятся и изменятся стремления и желания людей, чем эти искусства дойдут до предела своего совершенствования.
Напротив того, философия и умозрительные науки, подобно изваяниям, встречают преклонение и прославление, но не двигаются вперед. Нередко бывает даже так, что они наиболее сильны у своего основоположника, а затем вырождаются. Ибо, после того как люди стали послушными учениками и объединились вокруг мнения кого-либо одного (наподобие «пеших» сенаторов), они не заботятся более о развитии самих наук, а занимаются, как прислужники, тем, что превозносят и сопровождают того или иного автора. Пусть никто не возражает, что науки, понемногу подрастая, дошли наконец до некоторого удовлетворительного состояния и только после этого (как бы завершив положенный путь) в трудах немногих людей обрели надежное место и что раз ничего лучшего изобрести нельзя, то остается возвеличивать и чтить изобретенное ранее. Хорошо было бы, если бы это было так. Но справедливее и вернее, что это пленение наук порождено не чем иным, как самонадеянностью немногих людей и нерадивостью и косностью остальных. Ибо, после того как науки в своих частях были, может быть, прилежно разработаны и развиты, нашелся кое-кто, кто, обладая смелым умом и сумев изящной сжатостью рассуждения снискать общее расположение и похвалу, казалось бы, учредил искусства, на самом деле извратил труды древних. Но это и оказывается обыкновенно желательным для потомства, потому что такой труд легко доступен, а новое исследование скучно и утомительно. Между тем если кто поддается впечатлению от всеобщего и уже укоренившегося согласия – как бы суда времени, – то пусть он знает, что опирается на совершенно обманчивое и шаткое основание. Ведь нам в значительной части неизвестно, что было обнаружено и обнародовано в науках и искусствах различных веков и стран, и еще гораздо менее – какие попытки и тайные замыслы принадлежали отдельным людям. Так остаются вне летописей как своевременные, так и преждевременные плоды.
Самое же согласие и его длительность решительно нельзя высоко ценить. Действительно, в то время как существует много различных родов государственного устройства, у наук есть один единственный строй, и он всегда был и останется народоправством. А наибольшую силу у народа имеют учения, или вызывающие и драчливые, или краснобайские и пустые, то есть такие, которые приобретают сторонников, или запутывая их в сети, или заманивая. Поэтому, несомненно, наиболее одаренные во все времена подвергались насилию: люди, обладавшие незаурядными дарованиями и разумом, все же подчинялись суждению современности и толпы, желая возвыситься в ее мнении. Поэтому, если где-либо и появились проблески более возвышенных мыслей, их сразу же изгонял и гасил ветер ходячих мнений; так что время, подобно реке, донесло до нас то, что легко и надуто, и поглотило то, что полновесно и твердо.
Ведь даже и те самые авторы, которые установили некую диктатуру в науках и с такой самоуверенностью высказываются о вещах, время от времени, словно опомнившись, обращаются к сетованиям о тонкости природы, сокровенности истины, темноте вещей, запутанности причин, слабости человеческого ума, проявляя, впрочем, при этом нисколько не больше скромности, так как они предпочитают сослаться на общее положение людей и вещей, чем признаться в собственном бессилии. Мали того, у них стало чуть ли не обязательным все то, чего какое-либо искусство не смогло достигнуть, объявлять невозможным на основании этого самого искусства. Но конечно, искусство не может оказаться осужденным, если оно само ведет суд и разбирательство. И вот их старания направлены к тому, чтобы освободить невежество от бесславия.
Что же касается того, что унаследовано и воспринято, то оно примерно таково: в практической части бесплодно, полно нерешенных вопросов; в своем приращении медлительно и вяло; тщится показать совершенство в целом, но дурно заполнено в своих частях; по содержанию угождает толпе и сомнительно для самих авторов, а потому ищет защиты и показной силы во всевозможных ухищрениях. А те, кто решился, отдавшись наукам, сам сделать попытку расширить их пределы, не отважились ни решительно отказаться от воспринятого ранее, ни обратиться к источникам вещей. Они считают, что достигнут чего-то великого, если придадут и добавят хоть что-нибудь свое, благоразумно полагая, что согласием с чужим они проявляют скромность, а добавлением своего утверждают собственную свободу. Но в заботе о мнениях и приличиях эти хваленые посредственности приносят большой ущерб науке. Едва ли возможно одновременно и преклоняться перед авторами и превзойти их. Здесь перед нами подобие вод, которые не поднимаются выше того уровня, с какого они спустились. Таким образом, эти люди кое-что исправляют, но мало двигают дело вперед и достигают улучшения, но не приращения. Были, впрочем, и такие, которые с большей решимостью сочли для себя все подлежащим пересмотру и, со стремительной пылкостью ума ниспровергая и сокрушая все предшествующее, расчистили доступ для себя и своих мнений; но произведенный ими шум не принес большой пользы, так как они старались не пополнить философию и искусства трудом и делом, а только заменить одни мнения другими и захватить власть в их царстве, аэто, конечно, приносило мало плодов, поскольку противоположным заблуждениям свойственны почти одни и те же причины блужданий.
Если же иные, не подчиняясь ни чужим, ни своим собственным мнениям, но, желая содействовать свободе, были одушевлены стремлением побудить других к совместным исканиям, то хотя их рвение было похвально, но в своих попытках они остались бессильны. Ибо они, очевидно, следовали только соображениям вероятности и, увлеченные водоворотом доказательств, подорвали строгость исследования беспорядочной вольностью своих поисков. Никого мы не находим, кто должным образом остановился бы на самих вещах и на опыте. С другой стороны, многие, пустившиеся в плавание по волнам опыта и почти сделавшиеся механиками, все же в самом опыте прибегают к какому-то зыбкому пути исследования и не следуют какому-либо определенному закону. Кроме того, большинство из них поставило перед собой какие-то ничтожные задачи, считая чем-то великим, если им удастся произвести на свет какое-нибудь единственное изобретение – замысел столь же ограниченный, как и неразумный. Ведь никто не может правильно и удачно исследовать природу какой-либо вещи, ограничиваясь самой этой вещью; трудолюбиво видоизменяя свои опыты, он не успокаивается после них, а находит предмет для дальнейших исследований.
Но прежде всего нельзя упускать их виду, что любое усердие в опытах всегда с самого начала с преждевременной и неуместной торопливостью устремлялось на какие-нибудь заранее намеченные практические цели; оно искало, хочу я сказать, плодоносных, а не светоносных опытов и не последовало божественному порядку, который в первый день создал только свет и на это уделил полностью один день, не производя в этот день никаких материальных творений, но обратившись к ним лишь в последующие дни. Те же, кто приписал величайшее значение диалектике, надеясь найти в ней самую верную помощь наукам, вполне справедливо и правильно решили, что человеческий разум, предоставленный самому себе, не заслуживает доверия. Но лекарство оказывается слабее болезни, да и само не свободно от болезни. В самом деле, общепринятая диалектика, будучи вполне применима и гражданских делах и в тех искусствах, которые основаны на речи и мнении, все же далеко не достигает тонкости природы; и, пытавшись поймать неуловимое, она содействовала скорее укоренению и как бы закреплению ошибок, чем расчистке пути для истины.
Итак, сделаем вывод из сказанного: до сих пор, по-видимому, людям не подали счастливого света для наук ни посторонняя помощь, ни собственное старание, тем более что и в доказательствах и в опытах, известных доныне, мало пользы. Здание этого нашего Мира и его строй представляют собой некий лабиринт для созерцающего его человеческого разума, который встречает здесь повсюду столько запутанных дорог, столь обманчивые подобия вещей и знаков, столь извилистые и сложные петли и узлы природы. Совершать же путь надо при неверном свете чувств, то блистающем, то прячущемся, пробираясь сквозь лес опыта и единичных вещей. К тому же (как мы сказали) вожатые, встречающиеся на этом пути, сами сбиваются с дороги и увеличивают число блужданий и блуждающих.
При столь тяжелых обстоятельствах приходится оставить всякую надежду на суждения людей, почерпнутые из их собственных сил, и также на случайную удачу. Ибо, каково бы ни было превосходство сил ума и как бы часто ни повторялся жребий опыта, они не в состоянии победить все это. Надо направить наши шаги путеводной нитью и по определенному правилу обезопасить всю дорогу, начиная уже от первых восприятий чувств. Впрочем, это не должно быть понято так, будто столькими столетиями и такими трудами вовсе ничего не достигнуто. Мы отнюдь не досадуем на то, что уже найдено. Несомненно, в том, что зависит от отвлеченного размышления и от силы ума, древние показали себя людьми достойными уважения. Но подобно тому как в прежние века, когда люди в морских плаваниях направляли свой путь только посредством наблюдений звезд, они могли, конечно, обойти берега Старого Света или пересечь некоторые малые и окруженные землями моря; но, прежде чем переплыть океан и открыть области Нового Света, необходимо было узнать употребление мореходной иглы как более верного и надежного вожатого в пути, точно так же все то, что до сих пор найдено в искусствах и науках, – это вещи такого рода, которые могли быть добыты практикой, размышлением, наблюдением, рассуждением, ибо они близки к чувствам и лежат почти под самой поверхностью обычных понятий; но, прежде чем удастся причалить к более удаленному и сокровенному в природе, необходимо ввести лучшее и более совершенное употребление человеческого духа и разума.
И вот мы, побежденные вечной любовью к истине, отважились вступить на неизведанный путь среди круч и пустынь и, полагаясь и уповая на божественную помощь, противопоставили наш дух и ожесточению, и как бы потому строю общераспространенных мнений, и собственным внутренним колебаниям и сомнениям, и затемненности, туманности и повсюду представляющимся ложным образом вещей, чтобы добыть наконец для ныне живущих и для потомства более верные и надежные указания.
И если мы в этом достигнем чего-нибудь, то путь к этому нам открыло не какое-либо иное средство, как только справедливое и законное принижение человеческого духа. Действительно, ранее нас все, кто обращался к изобретению искусств, бросив поверхностный взгляд на вещи, примеры и опыт, тотчас же как бы взывали к собственному духу, чтобы он подал им оракул, как будто изобретение – это не что иное, как некое измышление. Мы же, постоянно и добросовестно оставаясь среди вещей, не отвлекаем разум от них далее, чем это необходимо, чтобы могли сойтись изображения и лучи вещей (как это бывает в случае ощущений), вследствие чего немногое остается на долю сил и превосходства ума. И той же смиренности, которую мы проявляем в изобретении, мы следуем и в поучении. Мы не стараемся придать этим нашим изобретениям большой вес триумфами опровержении, взыванием к древности, каким-либо использованием авторитета или, наконец, покровом затемненности; хотя найти все это было бы нетрудно тому, кто пытался бы снискать свет для своего имени, а не для душ других. Мы не создали, повторяю, и не готовим никакого насилия и никакой западни для суждений людей, а приводим их к самим вещам и к связям вещей, чтобы они сами видели, что им принять, что отвергнуть, что прибавить от себя и сделать общим достоянием. Если же мы в чем-либо приняли на веру ложное, или задремали и не были достаточно внимательны, или, утомившись в пути, оборвали исследование, – если это и так, все же мы показываем вещи обнаженными и открытыми таким образом, что наши ошибки можно отметить и выделить раньше, чем они проникнут в глубину тела науки, а вместе с тем оказывается легким и удобным продолжение наших трудов. Таким образом, как мы полагаем, мы навсегда укрепили истинное и законное сочетание способностей опыта и рассудка, коих опрометчивое и злополучное расторжение и разлучение создало общее смятение в семье людей.
Поэтому в начале нашего труда мы возносим к богу-отцу, богу-слову и богу-духу смиреннейшие и пламеннейшие моления о том, что не в нашей власти, – чтобы они, помня о тяготах рода человеческого и о превратностях этой жизни, в коей мы проводим немногие и горькие дни, удостоили подать семье людей через наши руки новый дар своего милосердия. И еще мы коленопреклонно молим о том, чтобы человеческое не оказалось во вред божественному и чтобы открытие путей чувств и яркое возжжение естественного света не породило в наших душах ночь и неверие в божественные таинства, но чтобы, напротив, чистый разум, освобожденный от ложных образов и суетности и все же послушный и вполне преданный божественному откровению, воздал вере то, что вере принадлежит. Наконец, чтобы, отбросив тот влитый в науку змием яд, от коего возносится и преисполняется надменностью дух человеческий, мы не мудрствовали лукаво и не шли далее трезвой меры, но в кротости чтили истину.
Совершив моление, мы обратимся к людям со спасительным увещеванием и со справедливым требованием. Прежде всего мы увещеваем их – о чем мы и возносили моления – сдерживать чувство в его деятельности, поскольку дело касается божественного. Ибо чувства (подобно солнцу) лик земного шара раскрывают, а небесного свертывают и сокрывают. С другой стороны, пусть они, избегая этого зла, не погрешат противоположной ошибкой, в которую они впадут, если будут думать, что исследование природы в какой-либо части как бы изъято от них запретом. Ведь не то чистое и незапятнанное знание природы, в силу которого Адам дал вещам названия по их свойствам, было началом и причиной падения; тщеславная и притязательная жажда морального знания, судящего о добре и зле, – вот что было причиной и основанием искушения к тому, чтобы человек отпал от бога и сам дал себе законы. О науках же, созерцающих природу, святой философ говорит так: «Слава бога – в том, чтобы скрывать, слава же царя – в том, чтобы открывать», не иначе как если бы божественная природа забавлялась невинной и дружелюбной игрой детей, которые прячутся, чтобы находить друг друга, и, в своей снисходительности и доброте к людям, избрала себе сотоварищем для этой игры человеческую душу. Наконец, мы хотим предостеречь всех вообще, чтобы они помнили об истинных целях науки и устремлялись к ней не для развлечения и не из соревнования, не для того, чтобы высокомерно смотреть на других, не ради выгод, не ради славы или могущества или тому подобных низших целей, но ради пользы для жизни и практики и чтобы они совершенствовали и направляли ее во взаимной любви. Ибо от стремления к могуществу пали ангелы, в любви же нет избытка, и никогда через нее ни ангел, ни человек не были в опасности.
Требования же, которые мы предъявляем, таковы. О самих себе мы молчим; но в отношении предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь закладываются основания не какой-либо секты или теории, и пользы и достоинства человеческого. Затем, чтобы они, отбросив предубеждения и пристрастия к каким-либо мнениям, со всей непредвзятостью сообща пеклись о своем преуспеянии и, нашей поддержкой и помощью освобожденные и защищенные от блужданий и препятствий в пути, приняли и сами участие в тех трудах, которые еще предстоят. Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не представляли в своем уме и воображении наше Восстановление чем-то бесконечным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть законный конец и предел бесконечного блуждания; оно не забывает и о смертности человеческой, так как совсем не предполагает, что дело может быть завершено на протяжении одного века, но предназначает его потомкам; наконец, оно не ищет высокомерно науки в кельях человеческого ума, а смиренно обращается за ними к великому миру. Но то, что пусто, обыкновенно бывает обширным; твердое же бывает наиболее сжатым и располагается в малом объеме. Наконец, мы считаем нужным (дабы никто не надумал проявить по отношению к нам несправедливости, опасной для самого дела) потребовать от людей, чтобы пни подумали, насколько им позволительно, на основании того, что мы должны с необходимостью утверждать (раз мы хотим быть последовательны), выносить мнение и суждение о том, что мы предлагаем; ибо мы отвергаем все это мышление, человеческое, незрелое, предвзятое, опрометчиво и слишком торопливо отвлеченное от вещей (поскольку оно касается исследования природы), как вещь непостоянную, беспорядочную и дурно устроенную. Нельзя требовать, чтобы суд совершался тем, что само должно быть судимо.
РОСПИСЬ СОЧИНЕНИЯ
УСТАНАВЛИВАЮТСЯ ШЕСТЬ ЕГО ЧАСТЕЙ
Первая: Разделение наук.
Вторая: Новый Органон, или Указания для истолкования природы.
Третья: Явления мира, или Естественная и экспериментальная истории для основания философии.
Четвертая: Лестница разума.
Пятая: Предвестия, или Предварения второй философии.
Шестая: Вторая философия, или Действенная наука.
Содержание каждой из частей
Часть нашей задачи заключается в том, чтобы изложить все ясно и наглядно, насколько это возможно. Ибо нагота духа, как некогда нагота тела, есть спутник невинности и простоты. Итак, раскроем прежде всего строй и план сочинения. Частей его мы устанавливаем шесть. Первая часть дает очерк или общее описание того знания или той науки, обладанием которыми в настоящее время пользуется человеческий род. Мы сочли нужным несколько задержаться и на том, что нами унаследовано, лишь с той мыслью, чтобы легче достигнуть и усовершенствования старого, и доступа к новому. Ибо почти равное усердие нас влечет и к упорядочению старого и к достижению дальнейшего. К тому же это содействует приобретению доверия, согласно положению: «Не воспринимает невежда слов науки, если не сказать прежде то, что заключено в его сердце». Итак, мы не пренебрежем тем, чтобы совершить плавание вдоль берегов унаследованных наук и искусств и мимоходом внести в них кое-что полезное.
Но при этом мы дадим такое распределение наук, которое обнимет не только то, что уже найдено и известно, но и то, что до сих пор упускалось и только подлежит нахождению. Ведь и в мире разума, как в мире земном, наряду с возделанными областями есть и пустыни. Поэтому не должно казаться странным, если мы иногда отступаем от общепринятых разделений. Ибо всякое добавление, изменяя целое, неизбежно изменяет и части, и их разделы; и унаследованные разделения пригодны только для унаследованной совокупности наук, какова она теперь.
По отношению же к тому, что мы отметим как пропущенное, мы будем поступать таким образом, что предложим нечто большее, чем простые заглавия и краткое содержание нужного: если мы что-нибудь укажем среди пропущенного (лишь бы только оно имело своим содержанием достаточно важный предмет) и оно представится несколько темным, так что мы будем иметь основание опасаться, что людям будет трудно понять, что мы имеем в виду и какова та работа, которую мы намечаем в мыслях, то в этих случаях мы всегда озаботимся присоединит или наставление о том, как должна производиться подобная работа, или часть самой работы, выполненной ними в качестве образчика для всего целого; таким образом, мы в каждом случае поможем или советом, или делом. Притом же мы считаем важным не только для пользы других, но и для нашей доброй славы, чтобы никто не думал, будто нашего ума коснулось лишь некое слабое представление о вещах этого рода и то, чего мы желаем и к чему стремимся, подобно мечтам.
Между тем все это таково, что и у людей есть для этого полная возможность (если только они не повредят сами себе), и мы даем некоторый определенный и развернутый план. Ведь мы хотим не измерять эти области умом, как авгуры, чтобы найти в них предзнаменования, но войти в них как вожди, и только в этом видим заслугу.
Такова первая часть сочинения.
Далее, миновав старые искусства, мы подготовим человеческий разум к переправе. Итак, для второй части предназначается учение о лучшем и более совершенном применении разума к исследованию вещей и об истинной помощи разума, чтобы тем возвысился разум (насколько это допускает участь смертных) и обогатился способностью преодолевать трудное и темное в природе. Это приносимое нами искусство (которое мы обыкновенно называем истолкованием природы) сродни логике и все же чрезвычайно и даже прямо бесконечно от нее отличается. Действительно, ведь и обычная логика заявляет, что она производит и доставляет поддержку и помощь разуму; в этом одном они совпадают. Но резкое различие между ними заключается главным образом в трех вещах: в самой цели, в порядке доказательства и в началах исследования.
В самом деле, перед этой нашей наукой стоит задача нахождения не доказательств, а искусств, и не того, что соответствует основным положениям, а самих этих положений, и не вероятных оснований, а назначений и указаний для практики. Но за различием в устремлениях следует и различие в действиях. Там рассуждениями побеждают и подчиняют себе противника, здесь – делом природу.
Такой цели соответствует также природа и порядок самих доказательств. В обычной логике почти вся работа строится вокруг силлогизма. Об индукции же диалектики, кажется, едва ли и подумали серьезно, ограничиваясь поверхностным упоминанием о ней, чтобы поспешно перейти к формулам рассуждений. Мы же отбрасываем доказательство посредством силлогизмов, потому что оно действует неупорядоченно и упускает из рук природу. Ибо, хотя никто по может сомневаться в том, что содержания, совпадающие со средним термином, совпадают между собой (в этом заключена некая математическая достоверность), тем не менее остается та возможность ошибки, что силлогизм состоит из предложений, предложения из слов, а слова – это символы и знаки понятий. Поэтому если понятия разума (которые составляют как бы душу слов и основу всех такого рода схем и построений) дурно и опрометчиво отвлечены от вещей, смутны и недостаточно определены и очерчены, короче, если они порочны во многих отношениях, то все рушится.
Итак, мы отбрасываем силлогизм, и не только применительно к принципам (к которым и другие его не прилагают), но и применительно к средним предложениям, которые силлогизм, правда, так или иначе выводит и порождает, но лишь как бесплодные в работе, удаленные от практики и совершенно непригодные в действенной части науки. Таким образом, хотя мы оставляем за силлогизмом и тому подобными знаменитыми и прославленными доказательствами их права в области обыденных искусств и мнений (ибо здесь мы ничего не затрагиваем), однако по отношению к природе вещей мы во всем пользуемся индукцией как для меньших посылок, так и для больших. Индукцию мы считаем той формой доказательства, которая считается с данными чувств и настигает природу и устремляется к практике, почти смешиваясь с нею.
Итак, и самый порядок доказательства оказывается прямо обратным. До сих пор обычно дело велось таким образом, что от чувств и частного сразу воспаряли к наиболее общему, словно к твердой оси, вокруг которой должны вращаться рассуждения, а оттуда выводилось все остальное через средние предложения: путь, конечно, скорый, но крутой и не ведущий к природе, а предрасположенный к спорам и приспособленный для них. У нас же непрерывно и постепенно устанавливаются аксиомы, чтобы только в последнюю очередь прийти к наиболее общему; и само это наиболее общее получается не в виде бессодержательного понятия, а оказывается хорошо определенным и таким, что природа признает в нем нечто подлинно ей известное и укорененное в самом сердце вещей.
Но и в самой форме индукции, и в получаемом через нее суждении мы замышляем великие перемены. Ибо та индукция, о которой говорят диалектики и которая происходит посредством простого перечисления, есть нечто детское, так как дает шаткие заключения, подвержена опасности от противоречащего примера, взирает только на привычное, и не приводит к результату.
Между тем для наук нужна такая форма индукции, которая производила бы в опыте разделение и отбор и путем должных исключений делала бы необходимые выводы. Но если тот обычный способ суждения диалектиков был так хлопотлив и утомлял такие умы, то насколько больше придется трудиться при этом другом способе, который извлекается из глубин духа, но также и из недр природы?
Но и здесь еще не конец. Ибо и основания наук мы полагаем глубже и укрепляем, и начала исследования берем от больших глубин, чем это делали люди до сих пор, так как мы подвергаем проверке то, что обычная логика принимает как бы по чужому поручательству. Ведь диалектики берут принципы наук как бы взаймы от отдельных наук; далее, они преклоняются перед первыми понятиями ума; наконец, успокаиваются на непосредственных данных хорошо расположенного чувства. Мы же утверждаем, что истинная логика должна войти в области отдельных наук с большей властью, чем та, которая принадлежит их собственным началам, и требовать отчета от самих этих мыслительных начал до тех пор, пока они не окажутся вполне твердыми. Что же касается первых понятий разума, то среди того, что собрал предоставленный самому себе разум, нет ничего такого, что мы не считали бы подозрительным и подлежащим принятию лишь только в том случае, если оно подвергнется новому суду, который и вынесет свой окончательный приговор. Мало того, и данные самих чувств мы подвергаем многообразной проверке. Ибо чувства неизбежно обманывают, однако они же и указывают на свои ошибки; только ошибки близки, а указания на них приходится искать далеко.
Недостаточность чувств двояка: они или отказывают нам в своей помощи, или обманывают нас. Что касается первого, т. е. множества вещей, которые ускользают от чувств, хотя бы и хорошо расположенных и нисколько не затрудненных, это происходит либо вследствие тонкости тела, либо вследствие малости его частей, либо вследствие дальности расстояния, либо вследствие замедленности или быстроты движения, либо вследствие привычности предмета, либо по другим причинам. С другой стороны, и тогда, когда чувства охватывают предмет, их восприятия недостаточно надежны. Ибо свидетельство и осведомление чувств всегда покоятся на аналогии человека, а не на аналогии мира; и весьма ошибочно утверждение, что чувство есть мера вещей.
И вот, чтобы помочь этому, мы, в своем усердном и верном служении, отовсюду изыскиваем и собираем пособия для чувств, чтобы его несостоятельности дать замену, его уклонениям – исправления. И замышляем мы достигнуть этого при помощи не столько орудий, сколько опытов. Ведь тонкость опытов намного превосходит тонкость самих чувств, хотя бы и пользующихся содействием изысканных орудий (мы говорим о тех опытах, которые разумно и в соответствии с правилами придуманы и приспособлены для постижения предмета исследования).
Таким образом, непосредственному восприятию чувств самому по себе мы не придаем много значения, но приводим дело к тому, чтобы чувства судили только об опыте, а опыт о самом предмете. Поэтому мы полагаем, что предстаем бережными покровителями чувств (от которых нужно всего искать в исследовании природы, если только мы не хотим безумствовать), а не малоопытными истолкователями их вещаний, так что выходит, что иные лишь неким исповеданием, а мы самим делом чтим и охраняем чувства. Таково то, что мы готовим в качестве светоча, который надо возжечь и внести в природу; и это само по себе было бы достаточно, если бы человеческий разум был ровен и подобен гладкой доске (tabula abrasa). Но так как умы людей настолько заполнены, что совершенно отсутствует гладкая и удобная почва для восприятия подлинных лучей вещей, то возникает необходимость подумать об изыскании средства и против этого.
Идолы же, которыми одержим дух, бывают либо приобретенными либо врожденными. Приобретенные вселились в умы людей либо из мнений и учений философов, либо из превратных законов доказательств. Врожденные же присущи природе самого разума, который оказывается гораздо более склонным к заблуждениям, чем чувства. Действительно, как бы ни были люди самодовольны, впадая в восхищение и едва ли не преклонение перед человеческим духом, несомненно одно: подобно тому как неровное зеркало изменяет ход лучей от предметов сообразно своей собственной форме и сечению, так и разум, подвергаясь воздействию вещей через посредство чувств, при выработке и измышлении своих понятий грешит против верности тем, что сплетает и смешивает с природой вещей спою собственную природу.
При этом первые два рода идолов искоренить трудно, а эти последние вовсе невозможно. Остается только одно: указать их, отметить и изобличить эту враждебную уму силу, чтобы не произошло так, что от уничтожения старых сразу пойдут новые побеги заблуждений в силу недостатков самой природы ума и в конечном итоге заблуждения будут не уничтожены, а умножены, но чтобы, напротив того, было наконец признано и закреплено навсегда, что разум не может судить иначе как только через индукцию в ее законной форме. Итак, наше учение об очищении разума, для того чтобы он был способен к истине, заключается в трех изобличениях: изобличении философий, изобличении доказательств и изобличении прирожденного человеческого разума. Когда же все это будет развито и когда наконец станет ясным, что приносила с собой природа вещей и что – природа ума, тогда будем считать, что при покровительстве божественной благости мы завершили убранство свадебного терема Духа и Вселенной. И свадебное пожелание заключается в том, чтобы от этого сочетания произошли средства помощи для людей и поколение изобретений, которые до некоторой степени смягчат и облегчат нужды и бедствия людей.
Такова вторая часть сочинения.
Но в наши намерения входит не только указать и проложить путь, но и вступить на него. Поэтому третья часть сочинения обнимает явления Мира, т. е. разнообразный опыт, а также естественную историю такого рода, которая могла бы послужить основой для построения философии. Ведь как бы ни был превосходен путь доказательств и способ истолкования природы, он не может, предохраняя и удерживая ум от ошибок и заблуждения, в то же время доставлять и подготовлять ему материал для знания. Но кто ставит перед собой задачу не высказывать предположения и бредить, а открывать и познавать и кто намерен не выдумывать каких-то обезьян мира и басни о мире, а рассматривать и как бы рассекать природу самого этого подлинного мира, тому надо все искать в самих вещах. И никакая мудрость или размышление или доказательство, хотя бы сошлись все силы всех умов, не могут оказаться достаточными, чтобы заменить или возместить этот труд и исследование – это проникновение в мир. Таким образом, или все это должно быть налицо, или надо навсегда отказаться от задуманного дела. Но до нынешнего дня у людей дело обстояло так, что нет ничего удивительного, если природа им не открывалась.
Действительно, во-первых, осведомление самих чувств и недостаточное, и обманчивое; наблюдение, недостаточно тщательное и беспорядочное и как бы случайное; предание, суетное и основанное на молве; практика, рабски устремленная на свое дело; сила опытов, слепая, тупая, смутная и незаконченная; наконец, естественная история, и легковесная, и скудная – все это давало разуму лишь совершенно порочный материал для философии и наук. А потом, при совершенно безнадежном положении дела, пытаются найти запоздалое средство помощи в превратной и суетной тонкости рассуждений, но это нисколько по улучшает положения и не устраняет заблуждений. Таким образом, вся надежда на больший рост и движение вперед заключена в некоем Восстановлении наук. Начало его надо почерпнуть в естественной истории; но и сама она должна быть нового рода и состава. Ведь бесполезно было бы полировать зеркало, если бы отсутствовали предметы изображения; и, конечно, необходимо приготовить для разума подходящий материал, а не только дать ему верные средства помощи. Отличается же наша история (как и наша логика) от ныне существующей весьма многим: целью или задачами, самим содержанием и составом, далее, тонкостью, наконец, отбором и расположением, учитывающим дальнейшее.
Действительно, прежде всего мы предлагаем такую, естественную историю, которая бы не столько привлекала разнообразием предметов или была бы полезна непосредственными плодами опытов, сколько пролила бы свет на нахождение причин и дала бы питающую грудь вскармливаемой философии. Ибо хотя мы более всего устремляемся к практике и к действенной части наук, однако мы выжидаем время жатвы и не пытаемся пожинать мох и зеленые всходы. Ведь мы хорошо знаем, что правильно найденные аксиомы влекут за собой целые вереницы практических приложений и показывают их не поодиночке, а целой массой. Преждевременную же и ребяческую погоню за немедленным получением залогов новых практических приложений мы решительно осуждаем и отвергаем, как яблоко Аталанты, задерживающее бег. Такова задача нашей естественной истории. Что же касается содержания, то мы составляем историю не только свободной и предоставленной себе природы (когда она самопроизвольно течет и совершает свое дело), какова история небесных тел, метеоров, земли и моря, минералов, растений, животных, но в гораздо большей степени природы, обузданной и стесненной, когда искусство и занятия человека выводят ее из ее обычного состояния, воздействуют на нее и оформляют ее. Поэтому мы описываем все опыты механических искусств, действенной части свободных искусств, многих практических приемов, которые не соединились еще в особое искусство, насколько нам удалось все это исследовать и насколько все это содействует нашей цели. Более того, мы (чтобы высказать все о состоянии дела), не обращая внимания на высокомерное пренебрежение людей, уделяем этой части гораздо больше труда и внимания, чем той другой, поскольку природа вещей лучше выражается в состоянии искусственной стесненности, чем в собственной свободе.
При этом мы даем не только историю тел, но сочли, сверх того, необходимым требованием для нашего усердия отдельно составить также историю самих качеств (мы говорим о тех, которые могут считаться как бы основными и природе и на которых явно утверждены начала природы как на первичных претерпеваниях и стремлениях материи, а именно о плотном, разреженном, теплом, холодном, твердом, жидком, тяжелом, легком и многом другом).
Что касается тонкости, мы стараемся изыскать гораздо более тонкий и простой род опытов в сравнении с теми, которые ныне встречаются. Мы выводим из тьмы и обнаруживаем многое, что никому не пришло бы на ум исследовать, если бы он не устремился верным и прямым путем к нахождению причин; ибо сами по себе эти опыты не приносят никакой пользы, так что совершенно ясно, что их ищут не ради них самих, но они имеют такое же значение для вещей и практики, какое имеют для речи и слов буквы алфавита, которые, будучи бесполезны сами по себе, тем не менее составляют элементы всякой речи.
В выборе же опытов и того, что мы рассказываем, мы позаботились о людях, как мы полагаем, лучше, чем те, кто до сих пор занимался естественной историей. Ибо мы принимаем все лишь в случае очевидной или по крайней мере усматриваемой достоверности, с величайшей строгостью; так что мы не приводим ничего прикрашенного с целью вызвать удивление, но все, что мы рассказываем, свободно и очищено от сказок и суетности. Более того, некоторые распространенные и прославленные выдумки (которые вследствие какого-то странного попустительства получили силу и укоренились на протяжении многих веков) мы особо упоминаем и клеймим, чтобы они больше не вредили наукам. Ибо если сказки, суеверия и выдумки, которыми няньки дурманят детей, серьезно извращают их умы, как это разумно заметил кто-то, то и нас это же соображение заставило приложить старание и даже боязливую заботу, чтобы философия, коей как бы младенчество мы воспитываем в естественной истории, не привыкла с самого начала к какой-либо суетности. При этом для каждого нового и несколько более тонкого опыта, хотя бы (как нам кажется) надежного и заслуживающего доверия, мы все же присоединяем, ничего не скрывая, описание способа, которым мы производили опыт, чтобы люди,- узнав, как обосновано каждое из наших положений, видели, какая в чем может скрываться и корениться ошибка, и побуждались к более верным и более изысканным доказательствам (если таковые имеются); наконец, мы повсюду рассыпаем напоминания, оговорки и предупреждения и в своих опасениях прибегаем чуть ли не к заклинаниям, чтобы устранить и отбросить все ложные представления.
Наконец, зная о том, как опыт и история округляют острие человеческого ума, и о том, как трудно (в особенности для умов или слабых, или предубежденных) с самого начала привыкнуть к общению с природой, мы часто присоединяем свои замечания как некие первые обращения и наставления и как бы окна из истории в философию, чтобы в этом был для людей и залог того, что они не всегда будут оставаться в пучинах истории, и чтобы тогда, когда мы дойдем до дела разума, все было более подготовлено. При помощи такого рода естественной истории (какую мы описываем) мы считаем возможным создать надежный и удобный доступ к природе и поставить разуму доброкачественный и хорошо подготовленный материал.
После того как мы и разум укрепили самыми надежными средствами помощи и поддержки и со строжайшим отбором составили правильный строй божественных дел, не остается, казалось бы, ничего иного, как только приступить к самой философии. Однако делу столь трудному и рискованному необходимо еще предпослать кое-что, отчасти поучения, отчасти ради непосредственных применений.
Первое здесь – это дать примеры исследования и открытия согласно нашему правилу и методу, представленные на некоторых предметах, избирая преимущественно такие предметы, которые и представляли бы наибольшую важность среди всего, что подлежит исследованию, и были бы наиболее отличны друг от друга, чтобы ни в одной области не отсутствовал пример. Мы говорим не о тех примерах, которые присоединяются для пояснения к каждому предписанию и правилу (ибо такие примеры мы в изобилии дали во второй части сочинения); мы понимаем под ними настоящие типы и образцы, которые должны на известных предметах, и притом разнообразных и значительных, поставить как бы пород глазами все движение мысли и весь непрерывный ход и порядок открытия. Здесь нам приходит на ум, что в математике при наличии механизма (machina) доказательство получается легким и наглядным; без этого удобства, напротив, все представляется запутанным и более сложным, чем оно есть на самом деле. Итак, примерам этого рода мы уделяем четвертую часть нашего сочинения, которая в сущности есть не что иное, как обращенное к частному и развернутое применение второй части.
Пятая часть применяется только временно, пока не будет завершено остальное, и как бы выплачивается по процентам, пока не окажется возможным получить весь капитал. Ведь мы не в таком ослеплении устремляемся к нашей доли, чтобы пренебрегать тем полезным, что нам встречается по дороге. Поэтому пятую часть сочинения мы составляем из того, что мы или изобрели, или одобрили, или добавили, притом не на основании правил и предписаний истолкования, а на основании того же применения разума, каким обычно пользуются другие при исследовании и открытии. Ибо хотя благодаря нашему постоянному общению с природой мы ожидаем от наших размышлений большего, чем это позволяли бы нам силы ума, однако то, о чем мы говорим, сможет послужить как разбитая в дороге палатка, в которой ум, устремляясь к более верному, мог бы немного отдохнуть. Однако мы уже теперь подтверждаем, что отнюдь не собираемся держаться того, что найдено или доказано не на основании истинной формы истолкования. Пусть никого не устрашает эта задержка суждения в том учении, которое не утверждает просто, что ничего нельзя знать, а лишь что ничего нельзя узнать иначе как в определенном порядке и определенным методом, устанавливая, однако, при этом в целях облегчения практики известные степени достоверности на то время, пока ум задерживается на объяснении причин. Ведь даже и те школы философии, которые просто утверждали акаталепсию [учение древних скептиков о непознаваемости вещей], были не хуже тех, которые позволяли себе свободу суждений; но они не доставили средств помощи чувству и разуму, как это сделали мы, а только отвергли веру, и авторитет; а это нечто совсем иное и даже почти противоположное.
Наконец, шестая часть нашего сочинения (которой остальные служили и ради которой существуют) раскрывает и предлагает ту философию, которая выводится и создается из такого рода правильного, чистого и строгого исследования (каковое мы выше показали и наметили). Завершить эту последнюю часть и довести ее до конца – дело, превышающее и наши силы, и наши надежды. Мы дадим ей лишь начало, заслуживающее (как мы надеемся) некоторого внимания, а завершение даст судьба человеческого рода, притом такое, какое, пожалуй, людям, при нынешнем положении вещей и умов, нелегко постигнуть и измерить умом. Ведь речь идет не только о созерцательном благе, но поистине о достоянии и счастье человеческом и о всяческом могуществе в практике. Ибо человек, слуга и истолкователь природы, столько совершает и понимает, сколько охватил в порядке природы делом или размышлением; и свыше этого он не знает и не может. Никакие силы не могут разорвать или раздробить цепь причин; и природа побеждается только подчинением ей. Итак, два человеческих стремления – к знанию и могуществу – поистине совпадают в одном и том же; и неудача в практике более всего происходит от незнания причин.
Таково положение вещей, если кто, не отводя от вещей умственного взора, воспримет их образы такими, каковы они па деле. Да не допустит того бог, чтобы мы выдали за образец мира грезу нашего воображения, но да подаст он в в своей благости, чтобы в нашем Писании было откровение и истинное видение следов и отпечатков Творца ни его творениях.
Ты, Отец, который изначала дал творению свет видимый и, в завершение твоих дел, вдохнул в облик человека свет разума, соблюди и направь этот труд, который порожден твоей благостью и взыскует твоей славы. Когда ты обратился, чтобы посмотреть на дело рук твоих, ты увидел, что все хорошо весьма, и опочил. Но человек, обратившись к делу рук своих, увидел, что все суета и томление духа, и опочить не мог. Поэтому если мы в поте лица потрудимся в твоих делах, то ты сделаешь нас причастными твоему видению и твоей субботе. Молим тебя укрепить в нас этот дух и руками нашими и других, кому ты уделишь от этого духа, ниспослать роду человеческому новые подаяния твоего милосердия.