Экспозиция и общее членение темы 15 страница
Начало есть то, что в сущностной истории приходит в самом окончании. Для формально арифметической мысли сама идея начала как «последнего» оказывается бессмыслицей. Это все потому, что в самый момент своего зарождения начало появляется в своеобразном утаивании. Данным обстоятельством вызвано странное мнение, в соответствии с которым начальное обязательно несовершенно, неготово, грубо. Кроме того, начальное называют «примитивным». А доплатоновских и доаристотелевских мыслителей по той же причине считают «примитивными мыслителями». Никто не спорит: не всякого мудреца той эпохи можно назвать изначальным мыслителем. Первый изначальный мыслитель — Анаксимандр.
Кроме Анаксимандра, таковыми являются Парменид и Гераклит. Выделение нами именно этих трех мыслителей и характеристика их как изначальных наводит на мысль о произволе. Сейчас мы не обладаем фактическими средствами, достаточными для непосредственного обоснования сделанного выбора, ибо обоснование возможно лишь на пути установления тесной связи с изначальными мыслителями. Попытаемся это сделать в часы данной лекции.
С течением веков европейской истории мыслители не только во времени удаляются от своего истока, но удаляются от начала прежде всего, в предмете мысли. Последующие поколения становятся для ранних мыслителей все более и более чуждыми. В итоге расстояние так велико, что возникает сомнение: смогут ли поздние века еще раз обдумать самые ранние мысли? К этому сомнению присоединяется еще одно: даже если наше намерение осуществится, будет ли от этого какая-то польза? Для чего нам нужно шататься по почти исчезнувшим следам мыслей далекого прошлого? Сомнения в возможности и необходимости таких попыток еще более усиливаются тем обстоятельством, что до нас это раннее мышление дошло лишь во фрагментах. Этим же объясняется тот факт, что мнения ученых о ранней «философии» греков сильно различаются, и понимание философских замыслов вообще ненадежно.
Намерение соразмышлять с Парменидом и Гераклитом еще и сегодня, окружено разнообразными сомнениями. Эти сомнения можно учесть, но от намерения отказываться не следует. Разумеется, попытка противоборства с этими сомнениями ведет к постижению неизбежности мыслить то, что мыслят оба мыслителя. Мы не имеем права усомниться в следующем: мы, прежде всего, прислушиваемся к словам именно этих мыслителей.
Быть может, при достаточной внимательности и выдержке мысли у нас появляется возможность убедиться в том, что названные сомнения беспочвенны.
Слова Парменида оформлены как стихотворные строки. Они устроены как «поэма». Поэтому, подразумевая слова «философское учение», говорит о «научной поэме» Парменида. Это есть отличительный знак его мыслящей речи, необходимость же такого знака вытекает из следующего затруднения. Всем известна такая форма поэтического творчества, как стихотворение. Также все знают философские сочинения. Однако легко заметить, что здесь, в строках Парменида, едва ли можно найти что-то «поэтическое», как раз наоборот: имеется много из того, что называется «абстрактным». Видимо, основные идеи, выраженные в мысли автора, будут лучше всего понимаемым при ориентации на оба этих момента: стихотворную форму и «абстрактное содержание», а характеризовать сочинение нужно как «научную поэму».
Но, быть может, речь идет и не о стихотворении как поэтическом произведении, и не об «учении». То, как сказаны здесь слова, и как сказанное измыслено, только тогда станет ясным, когда мы узнаем, что здесь мыслится и что должно проявиться в слове.
В поэме единым образом говорится слово и произносится изречение (Spruch). Именно поэтому мы будем далее называть изначальное слово Акнакснмандра, Парменида и Гераклита изречением этих мыслителей. Термин «изречение» имеет в виду не только отдельные предложения и высказывания, но и всю полноту говорения.
Чтобы узнать, что сказано и продумано в словах Парменида, выбираем самый надежный путь. Мы будем следовать тексту. Приложенный перевод уже содержит истолкование текста. Однако это истолкование требует размышления. Но ни перевод, ни объяснение не имеют никакого значения, покуда к нам не обратится само промышленное в слове Парменида. Главное, что нам нужно — это обратить внимание на требование, которое исходит из мыслящего слова. Только будучи внимательным к требованию, мы знаем изречения. Достоинство, придаваемое человеку историей, определяется, прежде всего, тем, что человек замечает, какое внимание дарит замечаемому, как изначально и как постоянно он внимателен.
Мышление есть внимательность к существенному. Во внимательности состоит существенное знание. То, что обычно называют «знанием», есть ориентация в вещах и обстоятельствах. Силою этого знания мы «осваиваем» вещи. Это осваивающее «знание» направляет к соответствующему сущему, к его обустройству и использованию. Также «знание» захватывает сущее, «господствует» над ним и постоянно подстраивает сущее под себя. Совершенно иной вид имеет сущностное знание. В нем речь идет о том, чем является сущее в его основе — в бытии. Сущностное знание не овладевает тем, что ему надлежит знать, а наоборот, уходит от него своими корнями. Всякая «наука» например, да и не только она одна, коль скоро она есть затаптывание сущего, то уж, наверняка, есть не соответствующее знанию основание, а самокозыряние и господство.
Все это осуществляется способом наглядного представления. Сущностное же знание, внимательность является возвращением к бытию. При этом возвращении мы видим и слышим существенно больше и совершенно иначе, чем в странном образе действий науки Нового времени, который всегда есть ни что иное, как техническое нападение на сущее и вмешательство в него ради целей действующей, «созидающей», деловой и служебной «ориентации». Мыслящая внимательность, напротив, остается прислушиванием к требованию, которое идет не из отдельных фактов и процессов действительного и касается человека отнюдь не на переднем плане его повседневных интриг. Знание «предложений» Парменида оправдано только тогда, когда в слове Парменида к нам направляется само требование бытия, а не предметность, обращающаяся из разнообразия сущего. Без внимания к этому требованию оказывается пустой любая тщательность, с которой можно было бы заняться истолкованием этого мышления.
Последовательность, в которой мы рассматриваем отдельные фрагменты, определяется задачей прояснения ведущей идеи, положенной нами в основание отдельных размышлений; прояснение этой идеи будет происходить постепенно. Отдельные фрагменты обозначены римскими цифрами. Начнем мы, как бы это не выглядело произвольным, с первого фрагмента, а именно со строк 22-32[21].
И богиня приняла меня благосклонно, взяла десницей Десницу и, обратившись ко мне, сказала так: «О Курос (Юноша), спутник бессмертных возниц,
25 На конях, которые тебя несут, прибывший в наш дом, Привет тебе! Ибо отнюдь не Злая Участь (Мойра) вела тебя пойти По этому пути — воистину он запределен тропе человеков — Но Закон (Фемида) и Правда (Дикэ). Ты должен узнать все: Как непогрешимое сердце легко убеждающей Истины,
30 Так и мнения смертных, в которых нет непреложной достоверности. Но все-таки ты узнаешь и их тоже: как о кажущихся вещах Надо говорить правдоподобно, обсуждая их все в совокупности».
Мыслитель Парменид рассказывает о богине, приветствующей его после того, как он в конце своего путешествия прибыл к ее дому. К приветствию, чью собственную суть объясняет сама богиня, она добавляет обещание объяснения, которое мыслитель должен на своем пути от нее получить.
Поэтому все то, что мыслитель говорит в следующих фрагментах «научной поэмы», является словом этой богини. Если мы с самого начала обратим внимание на данное обстоятельство и хорошо и четко удержим все в памяти, тогда к нам будет обращено требование, постепенно познавать то, что говорит изречение мыслителя, выражающее слово этой богини.
Ответ на вопрос, кто эта богиня, может дать лишь вся «научная поэма» целиком. Богиня эта есть богиня «Истина». Она сама — «Истина» — есть богиня. Именно поэтому мы избегаем выражений, которые заставили бы подразумевать богиню «истины». Ибо в таком случае речь идет о «богине истины», и это вызывает представление о богине, которой лишь вверены защита и благословление истины. Если бы дело обстояло именно так, тогда мы имели бы две сущности (zweierlei): «богиню» и «истину», состояющую под божественным покровительством. Это обстоятельство можно было бы также объяснить привычным соответствием. Греки почитают, например, богиню Артемиду как богиню охоты и животных. Охота и животные не суть сама богиня Артемида, но то, что посвящено ей и находится под ее покровительством. Но если Парменид называет богиней «Истину», это значит, что здесь сама по себе истина познается как богиня. Это может нас изумить. Но почему мы вообще считаем необычным тот факт, что мыслитель ставит свое мышление в связь со словом божественной сущности. Отличительная черта мыслителей, которых, начиная с более поздних времен Платона, называют «философами», заключается еще и в том, что они черпают мысли из собственного размышления. Ведь мыслители называются мыслителями именно потому, что они, как считается, мыслят «из себя» и в этом мышлении самих себя и представляют. Мыслитель сам отвечает на вопросы, им самим же и поставленные. Мыслитель не провозглашает «откровения» бога. «Откровения» не выражают вдохновения богини. Они высказывают собственное познание. Какую тогда роль играет богиня в этой «научной поэме», излагающей мысли некоторого мыслителя, чья чистота и строгость с тех пора никогда не возвращались? Однако, само собой понятно, что если это мышление Парменида происходит из основы, для нас пока скрытой и потому по праву связано с богиней «Истиной», то мы все-таки должны заметить здесь отсутствие непосредственного явления образа бога, как он вверен нам из мира греков. Афина, Афродита, Артемида, Деметра являются в виде четко обозначенных «божественных личностей». В противоположность этому богиня «Истина» достаточно «абстрактна». Можно было бы даже предположить, что здесь имеется в виду не «мифическое описание» этой богини, но что мыслитель в неопределенном образе богини «персонифицирует» всеобщее понятие «истина», собранное им из разных несвязанных фрагментов. Такой процесс «гипостазирования» всеобщего понятия в образ бога мы встречаем достаточно часто, особенно в поздней античности.
Быть может, даже мыслитель Парменид хочет подобным способом придать больше полноты света своим слишком уж абстрактным мыслям. Если же еще обратить внимание на то, что начало мышления у греков (соответственно распространенному мнению) осуществляется как замена мифа логосом (разумом), то, как кажется, легко объяснить, почему в первых «примитивных» опытах такого мышления еще содержатся остатки мистических представлений. Именно этими размышлениями может быть убедительно объяснено появление богини в «философской научной поэме». Но анализ показывает, что указание на богиню и сама она не должны рассматриваться как поэтическое и псевдомистическое украшение, ибо все мифические сюжеты приняты лишь для того, чтобы охарактеризовать «философскую систему» этого мыслителя.
Коротко здесь упомянутое и в работах разных авторов высказываемое мнение по поводу появления богини в научной поэме Парменида все же является некоторым заблуждением. Если бы это мнение имело своим истоком только самонадеянность последующих поколений, все знающих лучше других, и было лишь результатом исторического сопоставления, производящего расчеты между явлениями ранних и поздних времен, мы могли бы это мнение обойти. Однако данное мнение выражает способ мышления, который укрепил себя на Западе за 2 тысячи лет, и в определенном смысле есть даже побочное следствие того мышления, которое выразило себя в «научной поэме» Парменида. В этом способе мышления, переданном нам из древности, мы движемся сами и поэтому считаем его «естественным» (Naturliche).
Но если констатировать, что мышление Парменида и Гераклита имеет совсем иной образ, тогда нам потребуется отказ от обычая, но отказ не имеет ничего общего с чистым оспариванием выученных оснований. Отказ от обычая касается нас самих и касается все более и более решительно. Этот отказ является «негативным» сохранением лишь для приблизительного рассмотрения. На самом деле он осуществляет первый шаг на том пути, следуя которым мы отдаем наше внимание призыву начала, а начало это, вопреки исторически представленной временной отдаленности, для нас ближе, чем то, что мы обычно считаем ближайшим.
Стихотворение[22]
Говорить о стихотворении можно лишь следующим образом: нужно быть выше того, что называется стихотворением, нужно пребывать вне его и пребывать над ним.
Где права и где знания, которые помогали бы это осуществить? Отсутствуют. Следовательно, попытка разговора о стихотворении была бы слишком самонадеянной. Но как же иначе?
Тогда более уместным будет позволить себе говорить о том стихотворении, в котором заключается и основывается своеобразие <поэтического>.
Чтобы полностью воспринять своеобразие поэтического, мы должны глубоко проникнуться стихотворением (vertraut sein). Однако, реально только лишь один поэт может глубоко проникнуться стихотворением и поэтическим. Способом говорения, достойным стихотворения, может быть только поэтическая речь. В ней поэт говорит и не о стихотворении, и не из стихотворения. Он поэтически создает (dichtet) своеобразие стихотворения. Но своеобразие захватывает его лишь тогда, когда он творит, исходя из предназначения[23] своего стихотворения и никак не иначе.
Есть странный, если даже не таинственный поэт. Его имя — Гельдерлин[24].
Он, пожалуй, единственный, кто все еще не слишком близок, чтобы его слово достигло нас, коснулось нас так, чтобы мы остались под влиянием этого прикосновения.
В поэзии Гельдерлина мы поэтически познаем стихотворение. «Стихотворение» — это слово сейчас раскрывает свою двусмысленность. Под словом «стихотворение» можно подразумевать стихотворение вообще, т.е. то понятие, которое касается всех стихов мировой литературы. Но «стихотворение» может подразумевать и следующее: оригинальное стихотворение, отличающееся тем, что оно единственное касается нас судьбоносно, поскольку оно поэтически творит судьбу нам самим, именно ту судьбу, в которой мы пребываем, творит, знаем мы об этом или нет, независимо от того, готовы мы или нет предоставить себя этой судьбе.
То, что Гельдерлин своим творчеством созидает поэту и его предназначению, и, тем самым, своеобразию поэзии, их собственнейшее, показывают нам названия таких стихов, как «Призвание поэта», «Мужество поэта», и сами эти стихи в их разнообразных вариантах.
Кроме того, гельдерлиновское поэтическое мышление ведет речь о поэзии в форме статей и набросков: «Об образе действия поэтического духа», «О различных способах поэтизирования», «О частях стихотворения». Это же подтверждает поэтический взгляд на его перевод «Трагедии Софокла», на его «Примечания к Эдипу» и «Примечания к Антигоне».
Однако эти «статьи о...» и «примечания к...» основаны на постоянно проверяющемся поэтическом опыте стихотворства и соответствуют поэтическому предназначению.
О том, что Гельдерлин на основе своей хрупкой и довольно часто вынужденно замкнутой в себе сущности приводит к абсолютной ясности именно собственный способ стихотворства, говорит третья строфа элегии «Хлеб и вино». В этой элегии, посвященной другу-поэту Хейнце, Гельдерлин обращается к нему и призывает:
...So komm! Daβ wir das Offene schauen.
Daβ ein Eigenes wir suchen, so weit es auch ist.
...jeglichem auch ist eignes beschieden,
Dahin gehet und kommt jeder, wohin er es kann.
Давай! Чтоб мы открытость зрели,
Свое искали, пускай оно вдали.
Ведь каждому Свое было дано
Туда приходит каждый, куда идти он может.
Собственное своего стиха поэт не выдумал. Собственное ему сообщено. Он покоряется предназначению и следует призыву. Гельдерлин называет их в одном из вариантов той же самой песни.
В поэтическом творчестве Гельдерлина и его рукописном наследии особое место занимают варианты.
Слова и обороты, не вошедшие в окончательный текст, иногда содержат внезапные, глубокие проникновения в своеобразие его стихотворства. Вариант прочтения к строке 45/46 «Хлеба и вина» звучит так:
Vor der Zeit! Ist Beruf der heiligen Sänger und also
Dienen und wandeln sie groβem Geschike voran.
Заблаговременно! — святых певцов призванье
Заранее служить судьбе и изменять великую судьбу.
«Заблаговременно!». До какого времени говорят призванные поэты свои слова? Какая судьба является величайшей? Гельдерлин говорит это о времени, которое поэт заблаговременно называет в песне «Мнемозина»:
Lang ist / Die Zeit.
Является долгим / Время.
Тогда мы спрашиваем: как долго? Так долго, что это время выходит за пределы нынешней эпохи, лишенной богов. Соответственно этому долгому времени, заблаговременное слово поэта также должно быть долгим — заглядывающим в даль. Оно должно призывать «великую судьбу». Оно должно воспевать приход современных богов.
Но необходимо ли, чтобы то, что является «настоящим», еще только пришло? Однако, под «пришествием» здесь подразумевается не уже пришедшее, а событие раннего прохождения. Приходящие так, показываются в собственном приближении. В таком прихождении они являются своего рода противопоставленными поэту в настоящем: приходящие суть современные (gegen-wärtige) боги. Приближающиеся в таком образе современники — это, конечно, не возвращающиеся боги Древней Греции, хотя и они, как покинувшие нас, для Гельдерлина определенным образом остаются современными и в качестве таковых касаются поэта. Начало второй строфы гимна «Германия» звучит:
Entflohene Götter! auch ihr, ihr gegenwärtigen, damals
Wahrhaftiger, ihr hattet eure Zeiten!
Покинувшие нас боги! Вы тоже, вы, современные тогда
Во истину имели свое время!
Бывшие в тех времена истинно современными, не ушли, они только удалились.
Таким образом, пришествие современных богов ни в коем случае не означает возвращение богов старых. О прихождении, которое Гельдерлин познает поэтически, яснее говорит такой вариант элегии «Хлеб и вино»:
Lang und schwer ist das Wort von dieser Ankunft aber
Weiβ ist (d.h. hell) der Augenblik.
Diener der Himmlischen sind
Aber, kundig der Erd, ihr Schritt ist gegen den Abgrund
Der Menschen.
Слово об этом пришествии — долго и тяжко,
Но сам момент его — белый (т.е. светлый).
Слуги небесных
Однако землю знают, их шаг направлен к бездне
Человеков.
Если бы мы могли хорошо прояснить этот текст, то он был бы подспорьем в испытании своеобразия стихотворения, сочинить которое было дано Гельдерлину. Однако данный текст ставит наше отважное размышление перед слишком большими трудностями, и поэтому мы выбираем другое слово поэта.
Это слово, при всей густоте своего сложения, идет непосредственно навстречу нашему вопросу о стихотворении Гельдерлина. Ниже приведенное слово поэта есть одновременно вариант, а именно — поздний, к его большой песне «Архипелаг».
Это семь стихотворных строк. Впервые они опубликованы Фридрихом Байснером в 1951 году во второй части второго тома штутгартского издания Гельдерлина. Текст звучит так:
Aber weil so nahe sie sind die gegenwärtigen Götter
Muβ ich seyn, als wären sie fern, und dunkel in Wolker
Muβ ihr Nahme mir seyn, nur ehe der Morgen
Aufglänzt, ehe das Leben im Mittag glühet
Nenn' ich stille sie mir, damit der Dichter das seine
Habe, wenn aber hinab das himmlische Licht geht
Denk' ich des vergangenen gern, und sage — blühet indeβ.
Ведь если так близки они, современные боги
Я должен [жить] так, как будто они далеко и темны
в облаках
И имя их быть должно настоящим еще прежде того, как утро
Заблещет и до того как жизнь в полудень горит
Имя их я шепчу про себя, чтоб поэт Свое
Имел; но когда же заходит небесный свет
Думаю я о прошлом и говорю — цветите вновь.
Как только Гельдерлин имеет «свое», он пребывает в дарованном ему предназначении, он является поэтом своего стиха.
Вот об этом своеобразии мы и вопрошаем. А познать его можно будет лишь тогда, когда мы направим свою мысль к следующим вопросам: Что есть для поэта «свое»? Как собственное ему дано? Куда поэта ведет эта данность? Откуда эта данность приходит? Каким образом она ведет?
Aber weil so nahe sie sind die gegenwärtigen Götter
Muβ ich seyn, als wären sie fern, und dunkel in Wolker
MuB ihr Nahme mir seyn....
Ведь если так близки они, современные боги
Я должен [жить] так, как будто они далеко и темны в облаках
И имя их быть должно настоящим...
Два раза мы слышим «должен» (ein «muβ»). Первый раз в начале второй строки, затем — в третьей.
Первое «должен» касается отношения поэта к присутствию современных богов, второе «должен» касается способа наименования поэтом современных богов. Насколько первое и второе «должен» сопринадлежат и касаются одного и того же, а именно сочинения поэзии, становится понятным, как только проясняется, какому образу поэтического должен покориться поэт.
Но прежде мы спрашиваем: откуда идет принуждение? Почему это двукратный приказ?
Первая из семи строк дает ответ, охватывающий все последующие:
Weil so nahe sie sind die gegenwärtigen Götter
Если так близки они, современные боги
Странно, ведь если предположить, что современные боги поэту так близки, тогда называние их имен должно получаться само, и оно не требует особых указаний поэту. Однако, «так близки» означает не «достаточно близко»; а «слишком близко» («zu nahe»). Гимн «Патмос» начинается так: «Близок и трудно постигаем бог». Союз «и» значит: «и поэтому». Бог слишком близок, чтобы его можно было легко постичь. Само слово «близок» («nahe») говорит в слове «точно» («genau») Старое «точно» означает: задевая за живое. В гимне «Патмос» мы читаем труднопонимаемые строки:
Es liebte der Gewittertragende die Einfalt
Des Jüngers und es sahe der achtsame Mann
Das Angesicht des Gottes genau,
Грозоносящий простоту любил своего
Последователя и пусть узрит внимательный
Облик божественный в точности
Слишком близкими, очень уж задевающим за живое оказываются современно-приходящие к поэту боги. Очевидно, это пришествие длится долгое время и поэтому говорить о нем еще затруднительнее, чем даже о завершенном присутствии. Значит, это присутствие человек не может воспринять непосредственно и не может получить даренное им благо (Gut). Об этом говорится в конце пятой строки «Хлеба и вина»:
So ist der Mensch; wenn da ist das Gut, und es sorget mir Gaaben
Selber ein Gott für ihn, kennet und sieht er es nicht.
Tragen muβ er, zuvor, nun aber nennt er sein Liebstes.
Nun, nun müssen dafür Worte, wie Blumen, entstehet.
Ведь человек таков, что если благом и дарами заботится
О нем сам бог, не знает и не видит того он.
Он должен пред собой нести; но знает он свое любимое
Теперь, и к этому теперь должны слова возникнуть как цветы.
До того, как слово еще не найдено и не расцвело, необходимо вынести тяжкое (Schweres). Это тяжкое ведет поэтическую речь к нужде. Она принуждает. Она исходит из «сферы Бога». Элементом божественного является святое (Heilige). Об этом говорит Гельдерлин в песне «У истока Дуная»:
Wir nennen dich, heiliggenöthiget, nennen,
Natur! Dich wir, und neue, wie dem Bad entsteigt
Dir alles Göttlichgeborne.
Зовем тебя, в святой необходимости, зовем
Природой! Тебя, как будто вновь омытую!
И все тебе божественнорожденное.
«В святой необходимости» («heiliggenöthiget») —это слово мы слышим только единожды во всей поэзии Гельдерлина — и только здесь. Оно выражает всегда молчаливо присутствующее в нем притязание, подчиняющее поэтическое. Это слово означает для нас «должен», которое поэта принудит «чтобы поэт свое имел».
Куда вынужденно направляется поэт?
Aber weil so nahe sie sind die gegenwärtigen Götter
Muβ ich seyn, als wären sie fern, und dunkel in Wolker
Muβ ihrNahme mir seyn...
Nenn' ich stille sie mir...
«в святой необходимости» находится поэт в говорении, которое является «только» тихим называнием. Имя, в котором говорит это называние, должно быть темным.
Место, с которого поэт принужден называть богов, должно быть таким, чтобы именуемые оставались на нем в современности своего прихождения далекими и, таким образом, всегда приходящими. Чтобы это далекое могло открыться как далекое, поэт должен возвратить себя из затруднительной близости богов, и «только тихо называть» их.
Какой вид имеет это называние? Что вообще значит «называть»? Состоит ли «называние» лишь в том, что нечто наделяется своим именем? И как нечто приходит к имени?
Имя говорит, как нечто называется, имя указывает, как это нечто следует поименовать. Называние указывает на имя. И имя получается из называния. С таким объяснением мы обращаемся в круге.
Глагол «называть» («nennen») происходит от существительного «имя» («Name»), nomen, ονομα. В нем имеется корень «gno», γνωσιζ, т.е. знание. Имя делает известным. Кто имеет имя, тот везде известен. Называние есть выговаривание, т.е. показывание, которое указывает, как нечто следует познавать и утверждать в его пребывании. Называние раскрывает, освещает. Называние — познающе-позволяющее показывание. Но если оно вынужденно происходит так, что оно отдаляет себя из близости подлежащего называнию, тогда такое говорение далекого как говорение в даль становится призывом. Но если подлежащее призыву слишком близко, оно должно оставаться «темным», ибо только в таком случае призываемое останется сохраненным в своей дали как названное своим именем. Имя должно закрывать. Называние, как раскрывающее призывание, одновременно есть сокрывание.
Только что услышанное слово «природа» — это поистине темное, скрывающе-раскрывающее имя в поэзии Гельдерлина. Если называние есть «в святой необходимости», то имена, в которых называние призывает, должны быть святыми именами.
В заключительной строке элегии «возвращение на родину» («Heimkunft») — эта элегия возникла вскоре после возвращения Гельдерлина из Швейцарии — говорится:
Schweigen müssen wir oft; es fehlen heilige Nahmen,
Зачастую должны мы молчать; недостает святых имен.
Слово «молчать» не означает ли просто: не говорить, оставаться немым? Или поистине может молчать лишь тот, кто может нечто сказать? В таком случае высочайшая степень молчания доступна лишь тому, кто в состоянии позволить этому несказанному выразиться в своем говорении, причем только в своем говорении. Гельдерлин замечает:
...Nur ehe der Morgen
Aufglänzt, ehe das Leben im Mittag glühet
Nenn' ich stille sie mir...
...Еще прежде того как утро
Заблещет и до того как жизнь в полудень горит
Имя их я шепчу про себя...
Должно ли это значить, что все, подлежащее называнию, поэт утверждает исключительно для себя и совсем не хочет оповестить окружающих? Если бы это было так, тогда он оказался бы неверным своему поэтическому призванию.
Поэт называет «современных богов» «тихими». «Тихо» — это значит: затихший, пришедший к покою, пришедший к такому покою, в котором покоится призыв в такой ответ, который соответствует святому и этим вполне доволен. В песне Гельдерлина «Праздник мира» постоянно повторяется слово «тихо».
Тихое называние приходит «еще прежде того как утро / Заблещет и до того как жизнь в полудень горит».
«Прежде» означает определение времени, а именно времени, которое себя временит исключительно через приход и близость богов, через их бегство и удаление.
Называние в святой необходимости должно произойти до того, как утром начнется истинный приход дня богов. И закончить себя в полдень, когда загорится огонь на небе. К этому времени выходит «бог, который накалился в стали». Так говорит Гельдерлин в последней строке гимна «Рейн». В наброске к одному из более поздних стихотворений он говорит о том, что сталь испускает искры и таким образом связана с огнем. «Бог раскаляется в стали» значит: бог раскаляется в огне небес, т.е., в облаках. Слепящий глаза небесный огонь более не сокрыт, как бывает сокрытой темнота облаков.
Определение времени «прежде чем» в каждом случае имеет в виду «заблаговременно!», которое предопределяют поэты своим называющим говорением. «Только.../ шепчу про себя» — «про себя» могло бы относиться к личному «Я» Гельдерлина, однако далее следуют слова:
Damit der Dichter das seine / Habe.