Офицерская (декабристов) улица. 3 страница
Дознание продолжалось дня три, в течение которых неповинный Дмитриев находился в доме петербургского губернатора Архарова. Милая деталь: как-то заглянул в комнату мальчик, племянник губернатора. Поэт приласкал его и спросил, что ему надобно. Мальчик отвечал, что тоже пишет стихи и хотел бы, чтоб Дмитриев их поправил… Заговора, конечно, никакого не обнаружилось. Оказалось, что донос написал крепостной мальчик Лихачева, желавший получить за это вольную. Здесь много пищи для воображения: что за мальчик такой крепостной, что за дело ему до Дмитриева…
Иван Иванович жил в Москве, писал стихи и басни. При учреждении министерств в начале 1810-х годов Александр I назначил Дмитриева министром юстиции. Пришлось возвращаться в Петербург. Министерство находилось в доме Шувалова на Итальянской (ныне «дом медицинского просвещения»). Современники заметили, что тотчас министерство наполнилось молодыми людьми прекрасной наружности. Явился среди прочих и Дмитрий Васильевич Дашков, который был «высок ростом, имел черты лица правильные и красивые, вид мужественный и скромный вместе»; приходился он, впрочем, господину министру двоюродным племянником. Он и сменил дядюшку, которому уж было под шестьдесят, на посту министра.
Поэт вновь удалился в Москву. Построил дом на Спиридоньевке, у Патриарших прудов, и там, на воле, в сени рощ, при трелях соловьев дожил до глубокой старости… Вкусы его были совершенно русского барина: квас, пироги, малина со сливками… Заслуживает внимания исключительная привязанность его с юности до седых волос к кузену и сверстнику, Платону Петровичу Бекетову, известному своей издательской деятельностью. Оба остались неженаты. По-видимому, несправедливо современники подозревали Дмитриева в связи с женой приятеля, П. Г. Северина. Сына ее, Дмитрия, тоже впоследствии причастного к «Арзамасу», называл поэт: «мой пюпиль» (т. е. «воспитанник», по-французски). Но нежность к сыну вовсе не обязательно подразумевает любовь к матери его.
Дашков был женат на Елизавете Васильевне Пашковой, младше его на двадцать лет и на сорок лет пережившей супруга, скончавшись в 1890 году. Раз уж вспомнилась фамилия Пашковых, уточним, как обстояло дело в России с так называемым женским неравноправием. В том, что свобода обеспечивается материальной независимостью, мало кто усомнится, а русские женщины обладали правами наследования и распоряжения имуществом, часто бывая значительно богаче своих мужей, естественным образом попадавших в зависимость (чисто русское понятие: «подкаблучник»).
Был во времена Елизаветы Петровны богатейший сибирский золотопромышленник Иван Мясников, простой мужик, из старообрядцев. Взял в жены Татьяну Борисовну — из семьи Твердышевых, таких же, как он, крепко стоявших на ногах рудопромышленников, заведших железоделательные заводы на Урале. Так получилось, что братья Татьяны Борисовны умерли без наследников — и вот, благодаря жениному приданому, Иван Мясников сделался одним из богатейших людей в России.
У Ивана тоже почему-то не осталось сыновей, только четыре дочери, которых он повыдавал замуж за дворян, облагодетельствовав, таким образом, целый ряд известнейших дворянских фамилий.
Старшая Мясникова, Ирина Ивановна, была за Петром Афанасьевичем Бекетовым, братом неудавшегося фаворита, сестра которого была матерью поэта И. И. Дмитриева. Дарья Мясникова выдана за Александра Ильича Пашкова, обрусевшего и обедневшего польского шляхтича. Сын их, Василий Александрович Пашков, стал обер-гофмаршалом, а его, в свою очередь, дочери выданы: Татьяна — за князя И. В. Васильчикова, председателя Государственного Совета и Комитета министров; Евдокия — за графа В. В. Левашова, занимавшего одно время те же должности; Елизавета, как уже знаем, за министра юстиции Д. В. Дашкова.
Аграфена Мясникова была за бригадиром А. Н. Дурасовым; самая младшая, Екатерина, вышла за статс-секретаря Екатерины II Григория Васильевича Козицкого. Вот одному только Козицкому из мясниковских капиталов досталось 19 тысяч крепостных душ, не считая денег, заводов и драгоценностей. Естественно, что и его, в свою очередь, дочери считались весьма выгодными невестами: Александра Григорьевна составила счастье эмигранта-роялиста Жана Лаваля (дочь ее — одна из «русских женщин», отправившихся за мужьями-декабристами в Сибирь, княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая); Анна Григорьевна Козицкая была второй женой князя А. М. Белосельского-Белозерского.
Поучительно, что к мясниковскому наследству причастны такие известные своей независимостью и гордостью нрава дамы, как Евдокия Ростопчина и Аграфена Закревская. Одна сама писала стихи, и называли ее «русской Сафой»; другой посвящали стихи классики русской поэзии.
Евдокия Петровна — урожденная Сушкова, мать которой была внучкой Дарьи Ивановны Мясниковой. Рано осиротев и воспитываясь у деда, она, чтоб избавиться от несносной опеки, постаралась выйти замуж как можно скорее. А. Ф. Ростопчин, на два года ее младше, занимался своими делами, предоставив супруге возможность (а как не предоставить, денежки-то ее!) — разъезжать по заграницам, писать стихи, быть увенчанной лаврами в Риме.
Аграфена Федоровна была дочерью графа Федора Андреевича Толстого, женатого на Дурасовой. И она мужа своего А. А. Закревского (между прочим, московского генерал-губернатора) ни в грош не ставила, окруженная множеством поклонников и любовников, один из которых, Евгений Баратынский, восклицал: «Как Магдалина, плачешь ты, и как русалка, ты хохочешь». Вообще Аграфена Закревская — как ее Пушкин называл, «беззаконная комета в кругу расчисленных светил» — терпеть не могла женского общества, все время проводя с мужчинами.
Где тут домостроевские порядки, терема, в которых запирали от посторонних глаз красавицу-жену! Наоборот, неприкаянным, бедным мужьям, оставленным дома вояжирующими по заграницам женами, приходилось устраивать личную жизнь по собственному разумению.
Глава 3
Галерная улица
Русский ли город Петербург? — Галерная, д. 33: продолжение легенды. — «Дом интермедий» в театральном зале Н. Н. Шебеко. — «Шарф Коломбины». — Дата рождения М. А. Кузмина. — В каких предметах разбирался поэт. — Игра «в тигры», как элемент самопознания. — Гимназии на Васильевском острове. — Верный друг Юша Чичерин. — «Александрийские песни». — Дачный театр в Териоках. — Смерть Н. Н. Сапунова. — Профиль А. А. Блока и взор М. А. Кузмина
Один из вечных предметов спора в России: русский ли город Петербург. Есть, действительно, серьезные аргументы в пользу того, что не совсем русский, но в то же время совершенно очевидно, что ни на один из европейских городов он не походит. Менее всего на Амстердам и Венецию, которым его постоянно уподобляют. Возможно, что называть его следует все-таки русским городом, но противоестественным. Тому можно привести множество примеров. Хотя бы порядок нумерации улиц: в России повсюду нечетная сторона улицы левая, а у нас обязательно правая. Или вот: везде в России дома на берегах рек повернуты к воде задом, чтоб удобнее было сбрасывать в воду всяческую дрянь. В Петербурге же набережные составляют лучшее украшение города. По отношению к стране в Петербурге поменялись местами зад и перед — что следует отметить в развитие мысли, намеченной в начале нашего сочинения.
Но не всегда было так. В первые годы существования невской столицы дома были повернуты задом к Неве. Куракинский дом, в котором разместилась Иностранная коллегия, имел парадный двор со стороны Галерной улицы, параллельной набережной. Со временем этот участок застроили, сейчас это дом 33 по Галерной, заметный двумя непропорционально высокими окнами на рустованном фасаде и навесом с фонарями над входом.
Отметим уж сразу, чтоб к этому не возвращаться: в петербургской жизни 1990-х годов это место не должно быть забыто. Великолепный особняк, слава Богу, не превратили в какое-нибудь режимное учреждение с наглухо закрытым входом, а открыли здесь клуб Адмиралтейского завода, под романтичным названием «Маяк». Клуб влачил обычное существование в советские годы: кружок художественного шитья, изостудия, вечера танцев «для тех, кому за 30». Но вот вышла свобода, а параллельно замерла жизнь крупных ленинградских заводов, которым оказалось не до художественной самодеятельности и кинолекториев. «Маяк» стали сдавать в аренду. И так удачно все совпало, что именно здесь функционировала года четыре самая популярная в городе гей-дискотека. Можно быть уверенным, что ни в одном европейском городе геям и лесбиянкам не приходилось резвиться в столь роскошных интерьерах. Национальный характер Петербурга отразился и в этом факте. Публика бывала здесь разная, не обязательно с панели. Может быть, историки будущего отметят новые выдающиеся имена в летописи дома на Галерной.
Вернемся к началу XX века. Дом принадлежал тогда шталмейстеру Н. Н. Шебеко. Личность, если угодно, примечательная: председатель общества призрения бедных детей в Петербурге. Мать его, рожденная Гончарова, приходилась племянницей жене Пушкина, а известна особой доверенностью к ней княжны Екатерины Михайловны Долгорукой (светлейшей княгини Юрьевской, второй жены Императора Александра Николаевича). Эта Марья Ивановна Шебеко успешно боролась за концессии на строительство железных дорог со знаменитым К. Ф. фон-Мекком, миллионное состояние которого позволяло вдове его, Надежде Филаретовне, содержать одно время нашего Чайковского. Железнодорожные концессии в прошлом веке приносили фантастические доходы. К числу крупнейших заправил этого бизнеса принадлежали и фон-Дервизы, во владении которых находился ряд участков между Английской набережной и Галерной, в том числе и этот.
Обстоятельства перестроек дома довольно темны, но кажется, по проекту А. П. Максимова в 1909 году устроен в нем театральный зал в стиле рококо, с эффектной скульптурой Аполлона, бряцающего на лире над порталом сцены. Красивы фойе: зал с зеркалами, штофными обоями и золоченой лепкой; мавританская гостиная; неизбежный грот с гипсовыми сталактитами. В таком виде и сдавался в аренду «театральный зал Н. Н. Шебеко».
В 1910 году давал здесь спектакли новый театр — «Дом интермедий». Он открылся 12 октября, в самом начале сезона. Публика собралась отборная: художники, музыканты, журналисты. Приятно радовало то, что представление шло под звон бокалов и стук вилок и ножей: публика разместилась за столиками в зале, на сцене которого происходило действо. Тогда это было в новинку. Заказывали шампанское, кокетничали с дамами, узнавали знакомых, которых не видели все лето. Уж наверное вились прекрасные юноши возле сухощавого невысокого господина в сюртуке с пестренькой жилеткой. Поздравляли с недавним юбилеем; он уверял, что исполнилось ему 35, несколько уменьшая возраст, но не настолько, чтоб было совсем невероятно. «Михаил Алексеевич!», «Мишенька!», «Миша!» — слышалось отовсюду. На сцене шла пантомима «Шарф Коломбины».
Пантомима — жанр, по-видимому, утративший популярность, как и бывшие некогда в моде «живые картины». Между тем искусство выражения мысли через жест, мимику, взгляд, требующее известной взыскательности и точности, достигаемых дисциплиной и упорными тренировками, это искусство как-то особенно сродни рассматриваемому нами предмету. Когда смутный намек, движение глаз, щелчок пальцами или вибрация кончика языка, проводимого по губам, служат знаком для посвященного. Порывшись в памяти, читатель мог бы наверняка припомнить какого-нибудь глухонемого, настоящего или играющего роль…
Сюжет пантомимы оказался, в некотором смысле, пророческим для создателя этого спектакля — Всеволода Эмильевича Мейерхольда. Таково уж свойство литературных сюжетов эпохи символизма (пьеса была сочинена модным тогда австрийским автором Артуром Шницлером): они ли воздействовали на своих авторов, авторы ли строили свою жизнь, как произведение искусства?
Коломбина любит Пьеро, но выходит замуж за Арлекина. Накануне свадьбы любовники сговариваются вместе покончить с собой, но Пьеро выпивает яд первым, а Коломбина не может этого сделать и убегает. На свадебном пиру в окне мелькает силуэт мертвого Пьеро, его возлюбленная устремляется к нему. Ревнивый Арлекин запирает все двери. Коломбина остается наедине с мертвецом и в ужасе выпивает яд.
Не так ли Мейерхольд предпочел отвернуться от задушенного большевиками эстетизма «серебряного века», из которого вышел, но и революционный брак его с Троцким и прочим «пролеткультом» завершился гибелью народного артиста республики в подвалах Лубянки?
Впрочем, читатель и сам может предложить любое другое истолкование и пристроить аллегорию к иным обстоятельствам.
Музыку к пантомиме писал венгр Энре Донаньи, а костюмы и декорации исполнил Николай Николаевич Сапунов. О художнике надо подробнее.
Сапунов — москвич, как по происхождению (его батюшка владел свечным заводиком на Шаболовке), так и по живописи — широкой, свободной, не задерживающейся на мелочах отделки, казалось бы, непрочной (он слабо грунтовал холсты, маслу предпочитал темперу, под которой проступала сетка переплетающихся нитей) — живописи, в сущности, эскизной, тем и покоряющей, захватывающей своей недосказанностью, подразумеваемостью. Сапуновские «карусели» и натюрморты (он писал всегда только мертвую природу, бумажные цветы) — это одно из ярчайших выражений той забубенной русской тоски, которая заставляет мыкаться несчастную душу нашего народа между монастырем и будуаром (по образному выражению гонителя Ахматовой товарища Жданова).
В 1906 году Мейерхольд пригласил Сапунова писать декорации и рисовать костюмы к постановке «Балаганчика» А. А. Блока, поэта, тогда еще только начинавшего выходить на широкую публику. Постановка была в театре Комиссаржевской на Офицерской улице. Вера Федоровна переживала недолгий творческий роман с Мейерхольдом, искала, как тогда выражались, новых форм, нового слова. И вот привлекла режиссера-новатора. Музыку писал композитор Михаил Алексеевич Кузмин.
Поскольку надо же когда-то начать о Кузмине, вот здесь и начнем. Тем более, что «Дом интермедий» был его детищем.
Кузмин родился 6 (18) октября 1872 года. Упорно омолаживая себя на три года, он добился того, что в энциклопедиях и даже на надгробной плите значится: 1875, но поэт и переводчик Г. Г. Шмаков, занявшийся творчеством Кузмина еще в 1960-е годы, когда о нем помнили только «шабли во льду, поджаренную булку» (и то немногие), установил точную дату, не поленившись заглянуть в церковные метрические книги.
Кузминоведением, разумеется, занимаются далеко не только гомофилы; встречаются и мужененавистницы и даже, что называется, «натуралы», но Шмаков, наверное, ощущал личный интерес. Ни в каком диссидентстве он, кажется, не замечался. Однако в брежневские времена можно было выехать за границу не только на казенный счет, по просьбе КГБ, но и женившись, например, на француженке. Так Геннадий Григорьевич и сделал. Прожил после этого сравнительно недолго, скончавшись от той же болезни, что Мишель Фуко, Рудольф Нуреев и Фреди Меркьюри, войдя, таким образом, в своего рода элитный клуб…
Начало октября — «Весы», зодиакальный знак людей творческих и обаятельных. Любопытно, что первые произведения Кузмина, заставившие говорить о появлении в русской литературе нового великого поэта, появились именно в «Весах» — журнале, издававшемся в Москве поэтом Брюсовым (то есть, он был редактором, а издателем Поляков). Это все тот же 1906 год — звездный для Кузмина. В июле напечатаны «Александрийские песни», в ноябре — повесть «Крылья».
Кузминоведы обижаются, что предмет их изучения недооценивают, видя в Кузмине лишь певца «прекрасной ясности» (да так ли уж это мало, помилуйте? Что, как не ясность, признак гения?) и «любви ночей, то нежащих, то душных» (а это уж, позвольте-с, не отнять! После Пушкина у нас никто так о любви не писал).
Отчего же хриплый голос
Стал прозрачным и любимым,
Будто флейта заиграла
Из-за толстого стекла.
Отчего же эта нежность
Щеки серые покрыла,
Словно в сердце заключенной
Оставаться не могла?
За тридцать лет после первой публикации он насочинял изрядно, и многое вовсе не так уж хорошо. Есть вещи маловразумительные и просто обычная литературная поденщина, поскольку жил он тем, что печатался. Некоторые его стихи бесспорно гениальны. Возможно, кое-что, кажущееся читателю идущим из самого нутра, было не совсем уж так непосредственно, а скорее, от общей культуры, редкой образованности. Он уверял не без лукавства, что хорошо разбирается всего лишь в трех предметах: гностицизме, музыке от Баха до Моцарта и флорентийском кватроченто (признайся честно, читатель, сколько слов ты мог бы сказать по каждой из этих тем?). Впрочем, вот пример попроще:
Я знаю, я буду убит
Весною на талом снеге…
Как путник усталый спит
Согревшись в теплом ночлеге…
Ну-ка, дорогой читатель, откуда цитата? Наверное, для того, чтобы писать так: одним словом, эхом рифмы приводить в движение прозрачно-голубые айсберги культурных мифов, надо было сначала долго учиться, а потом уж писать стихи. На вдохновении тут не уедешь, надо разбираться в тезисах и артисах, знать, что такое аллитерация, чтобы написать:
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.
Кузмин начал печататься в том возрасте, до которого не дожили Лермонтов, Китс, Лотреамон — в 32 года, но зато написал свою лучшую поэму «Форель разбивает лед» — в пятидесятишестилетнем возрасте. По поэтическому долгожительству его можно сравнить разве что с Микеланджело. Да и муза обоих поэтов имеет все признаки цветущего юноши.
В последние годы о Кузмине написано предостаточно. Издают, чуть не массовыми тиражами, его сочинения. Правда, сам он считал себя, прежде всего, композитором (как Эрнст-Теодор-Амадей Гофман), а вот музыка-то его до сих пор совершенно неизвестна.
О том, что происходило с ним в первые тридцать четыре года жизни, мы знаем лишь из его собственного произведения, названного по-французски «Histoire edifiante de mes commensements», то есть, «Поучительная история моих начинаний». Эти записки Кузмин сочинил для своих друзей-«гафизитов» все в том же 1906 году.
Кое-что кузминоведам удалось уточнить и дополнить. Некоторые сомневались, в самом ли деле в роду поэта был, как он уверял, знакомец Вольтера, актер Жан Офрень, приезжавший в Россию в труппе Французского театра во времена Екатерины II. Да, так оно и было: Надежда Дмитриевна, мать поэта, в девичестве Федорова — дочь инспектора петербургской театральной школы, женатого на дочери Офреня. По словам Кузмина, «упрямая и в любви и в непонимании чего-нибудь», мать играла в его жизни (как часто бывает у таких людей) более значительную роль, чем отец. Умерла она в 1904 году. Лишь после этого Кузмин стал пионером мужской любви в русской литературе.
Михаилу Алексеевичу было 14 лет, когда умер его отец, вряд ли они могли быть близки. Их принимали за дедушку с внучком. Алексей Алексеевич — сверстник Наташи Гончаровой и Дантеса: родился в 1812 году. Жена его была младше на 22 года. По словам Кузмина, отец его в молодости «был очень красив красотою южного и западного человека, был моряком, потом служил по выборам, вел, говорят, бурную жизнь и к старости был человек с капризным, избалованным, тяжелым и деспотическим характером».
К моменту рождения Миши (а потом родился еще один младший братик, вскоре умерший) шестидесятилетний Алексей Алексеевич служил в Ярославском окружном суде, но вскоре перешел в Саратовскую судебную палату, вследствие чего детские воспоминания Кузмина связаны с саратовскими степями, волжскими далями, к которым, однако, мальчик остался вполне равнодушен. Многим предполагаемым читателям этой книги может показаться близким такое признание Кузмина: «У меня все были подруги, а не товарищи, и я любил играть в куклы, в театр, читать или разыгрывать легкое попурри старых итальянских пьес».
Любопытен такой эпизод, с полной откровенностью описанный поэтом в его Histoire. Ему было лет 10, когда летом приезжал на каникулы из казанского юнкерского училища один из старших братьев, в самом прелестном шестнадцатилетнем возрасте. Братики убегали играть в овраги, густо заросшие орешником. Играли в «тигров»: бросались по очереди друг на друга из засады, и пойманный должен был делать все, что хочет поймавший… Позже Михаил Алексеевич догадывался, что «это была только хитрость, чтобы заставить меня исполнить над ним своими робкими руками и телом то, что его смелые и дрожащие руки делали со мной, но тогда закрытые веки, какой-то трепет неподвижного смуглого лица… возбуждение, смутно чувствованное мной, так напугали меня, что я бросился бежать через горы домой». Соблазны не остались без последствий. Кузмин писал: «отлично помню, что, бежа, я почувствовал в первый раз сладкое и тупое чувство, которое потом оказалось возможным возбуждать искусственно и которое привело меня в Петербурге к онанизму».
В столицу перебрались в 1884 году, жили на Моховой улице. Точный адрес не известен, но по воспоминаниям можно судить, что квартирка была маленькая, во дворе, и темные подворотни, заунывная игра нищего шарманщика, затяжная болезнь отца, хождения по родственникам наводили на мальчика непередаваемое уныние. Мишу определили в Восьмую гимназию, находившуюся на Васильевском острове (9-я линия, д. 8; сейчас здесь «дом юношеского творчества»). В тринадцать лет Мишенька узнал все, что ему было нужно, от немного старшего его соученика, высокого белокурого немца с необыкновенно светлыми глазами…
Занимательная подробность: на том же острове, по соседству, на 10-й линии, д. 13, находилась в те годы гимназия Карла Ивановича Мая, в которой тогда же учились Костя Сомов и Дима Философов, смущавшие товарищей по классу «девчоночьими нежностями».
«Годы учения» были, в общем, обычны для молодого человека его времени: знакомство с революционной фразеологией на студенческих вечеринках (старшая сестра — эмансипатка); потом обращение к религии, попытка истового соблюдения постов; по мере изучения в гимназии греческого — увлечение классикой. Здесь уже началось подкрашивание губ и век, прогулки на дикое тогда сестрорецкое побережье, казавшееся Аттикой. Главными страстями оставались чтение и музыка. В музыке — Россини, Шуберт, «Фауст» Гуно. В литературе — Вальтер Скотт, Шекспир и «Дон Кихот». Была, кажется, и какая-то барышня, Ксюша Подгурская, в которую влюблялись Миша Кузмин с Юшей Чичериным (подружились они в пятом классе, году в 1886). Позднее вполне осознавший себя поэт характеризовал предмет своей романтической любви, как «девочку 16 лет с манерами полковой дамы». Чувства к Юше оказались более глубокими и сохранились на всю жизнь. Как у Чайковского с Апухтиным (тоже школьных друзей), у Кузмина и Чичерина даже годы жизни совпадают: 1872–1936.
Георгий Васильевич Чичерин известен, главным образом, как большевистский нарком иностранных дел. Принадлежа к старинному дворянскому роду (дядюшка его — выдающийся философ-государственник, профессор Московского университета Б. Н. Чичерин), Георгий Васильевич имел возможности и способности необыкновенные. До революции он жил в основном за границей, где и увлекся марксизмом. Разумеется, для него это было чисто теоретической забавой, умственным блудом: «рабочих кружков» не организовывал и «в народ» не ходил. Почему-то во время первой мировой войны, когда он жил в Англии, его посадили в тюрьму. Уж не та ли была причина, по которой Оскар Уайльд оказался в Рэдингском заточении? Большевики, придя к власти, выменяли его на кого-то, и, возвратившись в Петроград, Чичерин сделался наркомом.
Трудно сказать, насколько распространена была среди новых руководителей России страсть к лицам своего пола. По-видимому, не больше, чем в любом нормальном мужском обществе. В байки насчет того, будто Ленин с Зиновьевым барахтались в шалашике на берегу Разлива, могут поверить только клинические кретины. Отрицать, что в первые годы советской власти было осуществлено достаточно много вполне разумных мер (забота о беспризорниках, ликвидация неграмотности, отделение церкви от государства, упрощение орфографии и т. д.) никак невозможно. В этом же ряду — отмена уголовного преследования гомосексуализма, в чем Россия на некоторое время оказалась примером для других стран. Другое дело, что в 1934 году естественная забота государства о приросте населения абсолютно идиотично была связана с запрещением абортов и гомосексуальных связей, что привело, как и следовало ожидать, к множеству человеческих трагедий, но не заставило женщин рожать ударными темпами.
Чичерин к этому времени уже был отставлен от дел, а скончался, кажется, в полном сумасшествии. Наверное, какой-то психический надлом был в нем смолоду (психопатология большевизма — богатейшая тема для исследования) — что присуще людям с тонкой духовной организацией. Второй его страстью, наряду с революцией, был, как известно, Моцарт. Книжка Чичерина о Моцарте, усердно переиздававшаяся в тот недолгий период, когда предполагалось построение «социализма с человеческим лицом», любопытна каким-то истерическим настроем в разоблачении вражеских происков всех зарубежных моцартоведов. Тем не менее, Георгий Васильевич представляется нам личностью, скорее, симпатичной. Прежде всего, потому, что пестовал и развивал Кузмина (оказывая всегда нищему поэту и материальную помощь). Очень вероятно, что друг с другом они не вступали в интимную связь. Гораздо важнее была возможность полной откровенности и близости душевной.
Кузмина с Чичериным объединяло обожание музыки, перешедшее от пассивного слушания и музицирования к попыткам собственного сочинения. После гимназии Михаил Алексеевич поступил в консерваторию, где учился у Лядова и Римского-Корсакова.
В 1893 году он познакомился с неким «князем Жоржем», офицером конного полка, бывшим года на четыре его старше. Друзья вместе писали музыку, увлекались Делибом, Бизе, Массне. С гимназическими товарищами составился кружок «веселых друзей», в который вошло около десятка юношей… Время было счастливое, и однако как раз тогда он попытался отравиться, не до смерти — сюжет, довольно обыкновенный в юношеском возрасте. Весной 1895 года они с Жоржем путешествовали в Египет. Были в Константинополе, Афинах, Смирне, Александрии, Мемфисе, — воспоминания об этом через десять лет отразились в «Александрийских песнях»:
Что за дождь!
Наш парус совсем смок,
и не видно уж, что он — полосатый.
Румяна потекли по твоим щекам,
и ты — как тирский красильщик.
Со страхом переступили мы
порог низкой землянки угольщика;
хозяин со шрамом на лбу
растолкал грязных в коросте ребят
с больными глазами
и, поставив обрубок перед тобою,
смахнул передником пыль
и, хлопнув рукою, сказал:
«Не съест ли лепешек господин?»
А старая черная женщина
Качала ребенка и пела:
«Если б я был фараоном,
купил бы я себе две груши:
одну бы я дал своему другу,
другую бы я сам скушал».
И просто так читать эти стихи — захватывает дух. Можно себе представить, каково было, когда сам Кузмин пел их слабым голосом, подыгрывая на дребезжащем фортепьяно: прообраз современных «бардов».
Князь Жорж на обратном пути из Египта заехал в Вену к тетке и вдруг умер от сердечного приступа. Кузмин был близок к отчаянию, но умный и чуткий друг Юша спас его в этот тяжкий год. Под влиянием Чичерина, поддерживавшего в нем мысль о провидении, ведущем к необходимости чувственной верности и воздержанию, Михаил обратился к чтению неоплатоников и средневековых мистиков.
Нервы, однако, были измотаны. Случались приступы каталепсии (полное беспамятство, потеря воли — одна из ключевых тем его поэзии, как эпилепсия у Достоевского). Весной 1897 года он вновь отправился за границу. Почему-то многие из тех, о ком еще вспомним, путешествовали тогда по Европе. Могли встретиться где-нибудь на Капитолийском холме или под берлинскими липками, но еще не были друг с другом знакомы.
Кузмин жил в Риме, где нашел лифт-боя Луиджино, так его увлекшего, что они вместе отправились во Флоренцию. Но тут любовь и кончилась. Верный Юша примчался из Мюнхена спасать друга от нервного истощения и познакомил с иезуитским каноником Мори, обратившим Мишу к изучению церковной музыки.
Вернувшись в Петербург, Кузмин увлекся крюковыми распевами и вообще старообрядчеством. Зимы проводил в Петербурге, летом уезжал в Нижегородскую губернию, к сестре в деревню. Влюблялся: в Алешу Бекли, с которым пришлось расстаться (алешин отец возмутился, чем мальчики занимаются); в Гришу Муравьева; в Верховского…
Проза Кузмина выдает его сильный интерес к Н. С. Лескову, П. И. Мельникову-Печерскому. Что до стихов, то, пожалуй, Кузмин — единственный европеец в русской поэзии, как Чайковский — в музыке. Достаточно указать на его верлибр, русской музе, казалось, недоступный, но у Кузмина достигающий необыкновенной красоты. Вдохновляли поэта французы: Леконт де Лиль, Эредиа, Верлен, Рембо, Малларме, Анри де Ренье (последний особенно был любим).
Друзья его Верховские издали в декабре 1904 года на собственный счет «Зеленый сборник стихов и прозы», в котором впервые оказались напечатаны его сочинения. Взлет оказался так стремителен, что к 1908 — году выхода первого самостоятельного сборника «Сети» — поэта уже все знали.
Александр Блок, на восемь лет младший Кузмина, писал ему: «Господи, какой Вы поэт и какая это книга! Я во все влюблен, каждую строку и каждую букву понимаю». О Блоке много можно было бы сказать не укладывающегося в обывательские представления о «норме», но гомосексуальность была ему, очевидно, чужда. Кузмина он понимал и любил (а может, и завидовал прекрасной ясности выражения), потому что знал, что такое поэзия.