Звуковая система языков. Ее техника
Приоритет звуковой формы как таковой, определяющей характер языков, можно представить себе и иным образом. Совокупность всех средств, которыми пользуется язык для достижения своих целей, можно назвать техникой языка и, в свою очередь, подразделить ее на фонетическую и интеллектуальную. Под фонетической техникой я понимаю образование слов и форм, если оно касается только звука или мотивируется им. Фонетическая техника богаче в том случае, если отдельные формы обладают большей протяженностью и полнозвучием, а также если для одного и того же понятия или отношения она выступает в виде форм, различающихся лишь посредством выражения. В отличие от нее интеллектуальная техника охватывает в языке то, что необходимо обозначить и различить. Об этой технике можно говорить, когда, например, язык для обозначения рода, двойственного числа и времени использует все возможности сочетания понятия времени с понятием процесса действия и т. д.
С этой точки зрения язык может рассматриваться как орудие, служащее определенной цели. Но поскольку это орудие пробуждает Как чисто духовные, так и благороднейшие чувственные силы путем
1 Эвальд в своей „Еврейской грамматике" (§ 93, с. 144; § 95, с. 165) не только в явном виде указал на двусложность корневых слов семитских языков, но также мастерски провел эту идею через все учение о языке. Мысль о том, ЧТО семитские языки образуют словоформы и отчасти формы склонения и спряжения исключительно путем изменений внутри самих слов и в силу этого обретают свой особый характер, подробно развил и по-новому рационально использовал в классификации языков Ф. Бопп (см. „Сравнительную грамматику…" Ф. Боппа, с. 107–113).
отражающихся в нем идейной упорядоченности, ясности и четкости, а также при помощи благозвучия и ритма, то органическое строение языка как такового и взятого как бы вне своих целей может само привлечь к себе восхищенное внимание народов, и это происходит в действительности. Техника перерастает затем в потребность достижения внутренних целей языка, и тогда может возникнуть как предположение о том, что языки тем самым превосходят потребности, так и предположение, что они отстают от потребностей. Если сравнивать английский, персидский и собственно малайский языки с санскритом и тагальским языком, то можно убедиться в упомянутом нами различии в протяженности и богатстве языковой техники, которое, однако, не препятствует осуществлению непосредственной цели языка — выражению мысли, — так как каждый из этих трех языков не только в принципе достигает этой цели, но делает это в какой-то мере с красноречивым и поэтическим многообразием. К теме преобладания техники вообще я предполагаю вернуться ниже. Здесь же я затрагиваю только моменты преобладания фонетической техники над умственной. Каковы бы ни были преимущества звуковой системы, такое несоответствие всегда подтверждает недостаточную мощь языкотворческой силы, так как то, что представляет собой единое и энергичное целое, не утрачивает и в своей деятельности заключающуюся в его природе гармонию. Там, где не нарушена соразмерность, звуковое богатство можно сравнить с колоритом в живописи. Впечатление от обоих рождает одинаковое ощущение: ведь и мысль, подобная лишь общему очертанию и выступающая обнаженной, оказывает иное воздействие, нежели мысль, получившая, если можно так выразиться, более яркую языковую окраску.
Внутренняя форма языка
21. Любые преимущества самых искусных и богатых звуковых форм, даже в сочетании с живейшим артикуляционным чувством, будут, однако, не в состоянии сделать языки достойными духа, если ослабнет влияние лучезарных идей, направленных на язык и пронизывающих его своим светом и теплом. Эта внутренняя и чисто интеллектуальная сторона языка и составляет собственно язык; она есть тот аспект (Gebrauch), ради которого языковое творчество пользуется звуковой формой, и на эту сторону языка' опирается его способность наделять выражением все то, что стремятся вверить ему, по мере прогрессивного развития идей, величайшие умы позднейших поколений. Это его свойство зависит от согласованности и взаимодействия, в котором проявляющиеся в нем законы находятся по отношению друг к другу и к законам созерцания, мышления и чувствования вообще. Однако духовная способность (geistigeVermogen) существует единственно в своей деятельности и представляет собой следующие друг за другом вспышки силы, выступающей во всей своей цельности, хотя и избравшей для себя одно-единственное направление. Законы языка суть поэтому не что иное, как колеи, по которым движется духовная деятельность при языкотворчестве, или, привлекая другое сравнение, не что иное, как формы, в которых языкотворческая сила отчеканивает звуки. Нет душевной силы, которая не была бы включена в эту работу; нет в человеческом сердце таких глубин, такой тонкости, такой широты, чтобы они не могли перейти в язык и проявиться в нем. Его интеллектуальные достоинства покоятся поэтому исключительно на упорядоченности, основательности' и чистоте духовной организации народов в эпоху образования или преобразования языков и являют собой отображение или даже непосредственный отпечаток этой организации.
Может показаться, что в своих интеллектуальных приемах (Verfahren) все языки должны быть одинаковыми. В сфере звуковых форм вполне понятно их бесконечное, необозримое многообразие, ибо всё чувственное и телесно-индивидуальное проистекает из столь многих причин, что возможности его градаций неисчислимы. Но то, что, подобно интеллектуальной сфере языка, опирается только на самодеятельность духа, должно, казалось бы, быть одинаковым, тем более что цели и средства к достижению целей у всех людей одинаковы. И действительно, эта сфера языка обнаруживает большее единообразие. Однако даже в ней по ряду причин возникают значительные различия. С одной стороны, они вызываются тем, что языкотворческая сила как вообще, так и в обоюдной связи с порождаемыми ею действиями проявляется не в одинаковой степени. С другой стороны, здесь действуют еще и силы, творения которых не могут быть измерены посредством рассудка и. чистых понятий. Фантазия и чувство рождают индивидуальные образования (Gestaltungen), в которых отражается индивидуальный характер нации и в которых, как во всем индивидуальном, разнообразие способов, с помощью которых данное (Nem- liche) может проявляться во все новых и новых определениях, доходит до бесконечности.
Впрочем, и в чисто идеальной области, зависящей от рассудочных связей, тоже обнаруживаются различия, которые, однако, почти всегда возникают здесь от неверных или несовершенных комбинаций. Чтобы понять это, достаточно остановиться уже на одних собственно грамматических законах. Различные формы, например те, которые сообразно потребностям речи должны получать особые обозначения в структуре глагола, могли бы, пожалуй, — коль скоро их можно установить простой дедукцией понятий, — полностью исчисляться и правильно подразделяться одним и тем же способом во всех языках. Но стоит нам сравнить санскрит с греческим, как мы сразу замечаем, что понятие наклонения в первом не только осталось явно недоразвитым, но даже и не было прочувствовано по-настоящему при порождении языка и недостаточно четко отграничилось от категории времени. Из-за этого оно не связывается должным образом с понятием времени и даже не проведено полностью по всем временам То же происходит и с инфи-
1 Бопп „Jahrbiiche: furwissenschaftlicheKritik", 1834, IIBd., S. 465) был первым, кто заметил, что обычное употребление потенциалиса состоит в том, чтобы нитивом, который, кроме того, с полным пренебрежением к его глагольной природе переносится в разряд имени. При всей расположенности к санскриту, как бы ни была она обоснованна, мы должны признать, что он в этом отношении отстает от более молодого языка. Впрочем, природа разговорной речи потворствует подобным нечеткостям, умея делать так, чтобы они не мешали достижению ее главных целей. Она допускает, чтобы одна форма заменяла другую \ или довольствуется метафорами там, где ей не дается прямое и лаконичное выражение. Подобные случаи, однако, не становятся от этого менее досадными несовершенствами, причем именно в чисто интеллектуальной сфере языка. Выше (§ 20) я уже заметил, что вина за это иногда может ложиться на звуковую форму, которая, усвоив однажды привычку к известным образованиям, склоняет дух к тому, чтобы и новые роды требующих оформления понятий тоже втянуть на прежний путь образования. Но так бывает не всегда. Только что описанную мною трактовку наклонения и инфинитива в санскрите, пожалуй, ни в коем случае не следовало бы объяснять, исходя из звуковой формы. Мне, по крайней мере, не удается обнаружить в этой последней ничего подобного. Богатства ее средств тоже достаточно для того, чтобы обеспечить обозначение достаточно выразительными средствами. Причина явно глубже. Идеальное строение глагола, его внутренний организм, целиком расчлененный на различные части, не были с достаточной отчетливостью развернуты перед созидающим духом нации. Недостаток этот тем удивительней, что в остальном ни один язык не передает истинную природу глагола, чистый синтез бытия с понятием, так верно и с такой подлинной окрыленностью, как санскрит, который и не знает для глагола иного выражения, кроме вечно подвижного, всегда указывающего на то, что речь
выражать общезначимые категорические утверждения в отрыве и вне зависимости от всякой конкретной временной фиксации. Правильность этого наблюдения подтверждается массой примеров, особенно из нравственных сентенций „Хитопадеши". Но, строже продумав причину такого, на первый взгляд, поразительного применения этой категории, мы обнаружим, что она в подобных случаях самым недвусмысленным образом используется вместо конъюнктива, но способ выражения ее мы должны понимать как эллиптический. Вместо того, чтобы сказать: «Мудрец никогда не поступает иначе», говорят: «Мудрец поступил бы так…», понимая под этим опущенные слова: «…при любых обстоятельствах и во всякое время». Мне бы поэтому не хотелось, ввиду такого употребления, называть санскритский потенциалис „наклонением необходимости". Он кажется мне, скорее, совершенно чистыми прозрачным конъюнктивом, отграниченным от всех сопутствующих материальных понятий возможности, способности, долженствования и т. д. Своеобразие такого употребления заключается в домысливаемом эллипсисе, и так называемый потенциалис здесь можно видеть лишь в той мере, в какой этот последний преимущественно перед индикативом мотивируется именно эллипсисом. В самом деле, невозможно отрицать, что употребление конъюнктива (так сказать, через исключение всех других возможностей) здесь эффективней, чем употребление индикатива с его прямым высказыванием. Я подчеркиваю это потому, что важно удерживать и оберегать чистый и привычный смысл грамматических форм до тех пор, пока мы не вынуждены поступить противоположным образом.
1 Об этой замене одной грамматической формы другой я подробнее говорил в своей работе о возникновении грамматических форм („Труды Берлинской академии наук. Историко-филологическое отделение", 1822–1823, с. 404–407).
идет об определенных частных состояниях: ведь санскритские корневые слова никоим образом нельзя рассматривать ни как глаголы, ни даже как исключительно глагольные понятия. Будем ли мы искать причину такого неправильного развития-или неверного толкования одного из понятий языка как бы вовне, в звуковой форме, или внутри, в идеальном осмыслении, все равно этот ущерб нам придется отнести за счет недостаточности силы порождающей языковой способности. Запущенное с необходимой силой ядро не свернет из-за противодействующих помех со своего пути; так и идеальное содержание, осмысленное и проработанное с достаточной силой, развертывается с одинаковой полнотой вплоть до своих тончайших элементов, расчленяемых только посредством строжайшего разграничения.
В звуковой форме двумя главнейшими моментами, подлежащими рассмотрению, нам предстали обозначение понятий и законы построения речи (Redefiigung). То же имеет место и во внутренней, интеллектуальной сфере языка. Здесь, как и там, в обозначении наличествует два момента, смотря по тому, ищется ли выражение для индивидуальных предметов или для отношений, которые применяются к целой массе отдельных предметов, объединяя их под общим понятием, так что приходится различать собственно три случая. Результатом обозначения понятий в двух первых случаях в области звуковой формы явилось образование слов, которому в интеллектуальной области соответствует образование понятий. В самом деле, каждое понятие обязательно должно быть внутренне привязано к свойственным ему самому признакам или к другим соотносимым с ним понятиям, в то время как артикуляционное чувство (Articulationssinn) подыскивает обозначающие это понятие звуки. Так обстоит дело даже с внешними, телесными предметами, непосредственно воспринимаемыми чувством. И в этом случае слово — не_аквивалент чувственно-воспринимаемого предмета, а эквивалент Того, как он был осмыслен речетворческим актом в конкретный Йомент изобретения слова. Именно здесь — главный источник многообразия выражений для одного и того же предмета; так, в санскрите, где слона называют то дважды пьющим, то двузубым, то одноруким, каждый раз подразумевая один и тот же предмет, тремя словами обозначены три разных понятия. Поистине язык представляет намине сами предметы, а всегда лишь понятия о них, самодея- чТельна. образованные духом в процессе языкотворчества; об этом-то образовании, поскольку в нем приходится видеть нечто вполне внутреннее, как бы предшествующее артикуляционному чувству, и идет у нас речь. Но, конечно, такое разграничение относится только к ученому анализу (Sprachzergliederung) языка и не может рассматриваться как существующее в действительности.
С другой точки зрения два последние из трех различаемых выше случаев близки друг другу. "Общие, подлежащие обозначению отношения между отдельными предметами, равно как и грамматические словоизменения, опираются большей частью на общие формы созерцания и на логическое упорядочение понятий. Здесь может быть поэтому установлена обозримая система, с которой можно сравнивать систему, вырисовывающуюся в каждом отдельном языке, причем опять бросаются в глаза два момента: полнота и верное обособление обозначаемого, с одной стороны, и само идеально отобранное для каждого такого понятия обозначение — с другой. Здесь происходит в точности то, что уже было у нас изложено выше. Поскольку, однако, дело в данном случае всегда идет об обозначении нечувственных понятий, а часто и простых соотношений, то понятие часто, если не всегда, должно приобретать в языке образный и переносный смысл; здесь-то, в сочетании пронизывающих весь язык, от самого основания, простейших понятий и обнаруживаются подлинные гдубины языковой интуиции. Лицо, наравне с местоимением, и пространственные соотношения играют при этом важнейшую роль, причем нередко удается проследить, как они к тому же соотнесены друг с другом и связаны между собой в каком-то еще более простом восприятии. Здесь раскрывается то, что способствует укоренению в духе самобытно и как бы инстинк- тообразно языка как такового. В этой области, пожалуй, остается всего меньше места для индивидуального разнообразия, и различие языков тут покоится больше на том обстоятельстве, что некоторые из них отчасти более плодотворно применяют эти простейшие способы, а отчасти яснее и доступней предоставляют сознанию черпаемые из этой глубины обозначения.
Обозначение отдельных предметов внутреннего и внешнего мира глубже проникает в чувственное восприятие, фантазию, эмоции и, благодаря взаимодействию всех их, в народный характер вообще, потому что здесь поистине природа единится с человеком, вещественность, отчасти действительно материальная, — с формирующим духом. В этой области соответственно ярче всего просвечивает национальная самобытность. Постигая предметы, человек сближается с внешней природой и самодеятельно развертывает свои внутренние ощущения в той мере, в какой его духовные силы дифференцируются, вступая между собой в разнообразные соотношения; это запечатлевается в языкотворчестве, насколько оно в своей глубине, внутренне выстраивает навстречу слову понятия (dieBegriffe] demWorteentgegenbildet). Великая разграничительная линия и здесь тоже проходит в зависимости от того, вкладывает ли народ в свой язык больше объективной реальности или больше субъективности (Innerlichkeit). Хотя это проясняется всякий раз лишь постепенно с прогрессом просвещения, соответствующие задатки безошибочно угадываются уже в ранней предрасположенности языка к тому или другому, и его звуковая форма тоже несет на себе печать той или другой наклонности. Чем больше гений языка требует яркости и отчетливости от изображения чувственных предметов, чистоты и бестелесной определенности очертаний от интеллектуальных понятий, тем четче (ибо то, что мы разобщаем своей рефлексией, в недрах души пребывает в нераздельном единстве) вырисовывается членораздельность звуков, тем полнозвучней слоги выстраиваются в слова. Это различие между более ясной и уравновешенной объективностью, с одной стороны, и черпаемой из глубины души субъективностью, с другой, бросается в глаза при внимательном сравнении греческого с немецким. Влияние национального своеобразия обнаруживается в языке опять-таки двояко: в способе образования отдельных понятий и в относительно неодинаковом богатстве языков понятиями определенного рода. В конкретном обозначении явно участвуют то фантазия и эмоции, руководимые чувственным созерцанием, то тщательно разграничивающий рассудок, то смело связующий дух. Одинаковый колорит, какой в результате приобретают названия разнороднейших предметов, выявляет особенности миропонимания той или иной нации. Не менее характерно изобилие ^выражений, присущих определенной направленности духа. Подобное можно видеть, например, в санскрите по изобилию его религиозно-философского словаря, обширностью которого с ним, пожалуй, не может сравниться никакой другой язык. Надо еще добавить, что эти понятия в большинстве случаев со всей возможной прозрачностью образованы непосредственно из собственных простых первоэлементов, так что здесь лишний раз ярко проявляется глубоко абстрагирующий разум нации. Язык тем самым несет на себе тот же отпечаток, какой обнаруживается в поэзии и в духовной жизни Древней Индии и даже в ее внешней жизни и в ее нравах. Язык, литература и общественный строй свидетельствуют о том, что господствующими национальными чертами во внутренней сфере были устремленность к познанию первопричин и конечной цели человеческого бытия, а во внешней сфере — наличие сословия, этому себя всецело посвящавшего; иначе говоря, этими чертами были созерцательность, устремленность к божественному и наличие жречества. Теневыми сторонами во всех этих трех моментах были мечтательность, грозившая перейти в ничто, да и на самом деле вся ушедшая в порыв к этой цели, и иллюзорная надежда,?то с помощью сомнительных упражнений можно перешагнуть границы человеческой природы.
Было бы, впрочем, односторонне думать, будто национальное своеобразие духа и характера проявляется только в образовании понятий; оно оказывает столь же сильное влияние и на построение речи, и это сразу бросается в глаза. Да это и понятно: внутренний огонь, пламенея то больше, то меньше, то ярче, то приглушенней ТО живее, то медленней, обычно переливается в выражение каждой мысли и каждой рвущейся вовне череды восприятий так, что во Всем непосредственно проявляется это природное своеобразие. И здесь санскрит и греческий тоже наводят на увлекательные и поучительные сравнения. Правда, в этой части языка своеобразие, о котором идет речь, лишь в ничтожной мере запечатлевается ь Конкретных формах и определенных законах, так что и языковому анализу предстает тут более трудная и кропотливая работа. С другой стороны, способ синтаксического построения целых мыслительных рядов очень тесно связан с тем, о чем мы говорили несколько выше, — с образованием грамматических форм. В самом деле, бедность и расплывчатость форм не позволяет отпускать мысль на свободный простор речи и принуждает к простому построению периодов, довольствующихся немногими точками опоры. Впрочем, даже и там, где налицо изобилие тщательно разграниченных и четко очерченных грамматических форм, для совершенного построения речи всё-таки необходимо содействие еще и внутреннего животворного влечения к более пространному, искусней сотканному и более одухотворенному строю предложения. В эпоху, когда санскрит приобретал форму, какую мы наблюдаем в его известных нам произведениях, такое влечение, надо думать, действовало в нем с меньшей энергией, потому что иначе и он тоже, как то удалось гению греческого языка, создал бы, в известной мере опережая ход событий, ту возможность, которая сейчас, по крайней мере изредка, реально приоткрывается нам в его рече- сложении (Redefiigung).
Многое в строе периодов и в речесложении не сводится, однако, к законам, а зависит от каждого говорящего или пишущего. Языку здесь принадлежит та заслуга, что он обеспечивает свободу и изобилие средств для использования многообразных оборотов речи, хотя часто он всего лишь предоставляет возможность в любой' момент самостоятельно создавать такие обороты. Без всякого изменения языка в его звуковом составе, а также в его формах и законах, время благодаря ускоренному развитию идей, нарастанию мыслительной силы и углублению и утончению чувственности часто придает ему черты, которыми он раньше не обладал. В прежнюю оболочку вкладывается тогда другой смысл, под тем же чеканом выступает что-то иное, по одинаковым законам связи намечается иначе градуированный ход идей. Таков непременный плод литературы народа, а в ней — преимущественно поэзии и философии. Прочие науки снабжают язык материалом более частного характера или строже разграничивают и уточняют наличный; поэзия и философия же еще и в каком-то совсем другом смысле затрагивают самые глубины души человека, а потому сильнее и решительней воздействуют на внутренне сросшийся с ним язык. Недаром и к совершенству в своем развитии тоже всего больше способны языки, где по крайней мере в одну определенную эпоху царил дух философии и поэзии, особенно если его господство выросло из внутреннего импульса, а не было заимствовано извне. Временами в целых семействах, например в семитическом и санскритском, дух поэзии так живуч, что поэтический гений какого-либо раннего языка этого семейства как бы заново возрождается в позднейшем. Способно ли возрастать таким путем богатство чувственного созерцания в языках, решить нелегко. Но что понятия интеллектуальные и почерпнутые во внутреннем чувстве, совершенствуясь в своем употреблении, придают обозначающим их звукам более глубокое и одухотворенное содержание, видно во всех языках, формировавшихся на протяжении столетий. Одаренные писатели наделяют слова этим возвышенным содержанием, а восприимчивые нации усваивают его и передают другим поколениям. Наоборот, метафоры, казалось бы, поразительно уловившие юношеский дух глубокой древности, следы которой донесены до нас языками, от повседневного употребления настолько стираются, что становятся едва понятными. В гаком одновременно поступательном и возвратном движении языки оказывают то сообразное ходу прогресса воздействие, которое предоставлено им в великом духовном хозяйство (geistigenOekonomie) человеческого рода.