Обзор проведенного исследования 1 страница
35. Мы достигли теперь одного из конечных пунктов настоящего исследования.
В краткой формулировке всего изложенного, в той мере, в какой это необходимо для связи с дальнейшим, предлагаемый здесь взгляд на язык существенным образом основывается на представлении о том, что последний является одновременно необходимым завершением мышления и естественным развитием врожденной способности, характеризующей человека как такового. Это не есть, однако, развитие инстинкта, которое можно было бы объяснять чисто физиологически. Не будучи актом непосредственного сознания и даже актом внезапной спонтанности и свободы, язык все же может принадлежать лишь существу, наделенному сознанием и свободой, исходя таким образом из непостижимых для него самого глубин его индивидуальности и из деятельности заложенных в нем сил. Ведь язык целиком зависит от бессознательной энергии, приводящей в действие человеческую индивидуальность, и от формы, в которую этот процесс выливается. Однако вследствие такой связи с индивидуальной реальностью, а также в силу ряда других, дополнительных, причин, язык в то же время оказывается подверженным влиянию обстоятельств, окружающих человека в мире и воздействующих даже на акты его свободы. В языке, в той мере, в какой он является реальным достоянием человека, различаются два конститутивных принципа: внутреннее языковое сознание (под которым я понимаю не особую силу, но всю совокупность духовных способностей относительно к образованию и употреблению языка, то есть лишь направление) и звук — постольку, поскольку он зависит от свойств органов и основывается на уже усвоенном. Внутреннее языковое сознание — это принцип, объемлющий язык изнутри, придающий всему изначальный пмпульс. Звук сам по себе можно было бы уподобить пассивной, укладывающейся в определенные формы материи; лишь приобретая артикулированный характер благодаря проникновению в него языкового сознания и тем самым нераздельно объединяя в себе находящиеся в постоянном взаимодействии интеллектуальную и чувственную силу, звук превращается в наделенное постоянной символизирующей функцией истинное и даже, по-видимому, самостоятельное творческое начало языка. Общий закон существования человека в мире состоит в том, что он не может породить ничего, что немедленно ке превратилось бы в фактор, оказывающий на него обратное воздействие и обусловливающий его дальнейшее творчество; так и звук в свою очередь меняет установки и поведение внутреннего языкового сознания. Таким образом, всякое новое творение не просто сохраняет направление первоначальной силы, но принимает ориентацию, складывающуюся из первоначальной и привнесенной тем, что было ранее сотворено. Поскольку врожденная способность к языку является общей для всех людей и каждый должен носить в себе ключ к пониманию всех языков, то отсюда следует, что форма всех языков в своих существенных чертах должна быть одинаковой и всегда направленной к достижению общей цели. Различия могут проявляться только в средствах и только в границах, совместимых с достижением цели. Тем не менее различия между языками многообразны и затрагивают не только звуки (что привело бы только к различному обозначению одних п тех же вещей), но также и использование языковым сознанием звуков применительно к языковой форме и даже собственно трактовку этой формы. Деятельность самого по себе языкового сознания, постольку поскольку языки всего лишь формальны, должна была бы привести к их единообразию, ибо оно должно требовать от всех языков правильного и регулярного строения, которое может быть только одним и тем же. В действительности, однако, дело обстоит иначе — отчасти из-за обратного воздействия звука, отчасти из-за индивидуальности проявлений внутреннего сознания. Дело в том, что все зависит от той энергии, с которой оно воздействует на звук и превращает последний в живое выражение мысли во всех ее тончайших оттенках. А эта энергия не может быть повсюду одинаковой, не может повсюду обнаруживать одинаковую интенсивность, живость и регулярность. Не всегда она также поддерживается равной склонностью к символической трактовке мышления и равным эстетическим наслаждением богатством звуков и их согласием. Все же устремления внутреннего языкового сознания всегда остаются направленными на единообразие в языках, и даже отклоняющиеся формы оно старается тем или иным способом вернуть на правильный путь. Напротив, звук — это поистине принцип, умножающий различия, так как звук зависит от свойств тех органов, которые главным образом участвуют в образовании алфавита, представляющего собой, как показывает соответствующий анализ, основу каждого языка. Далее, как раз артикулированный звук имеет свои собственные законы и навыки, основанные частью на легкости, частью на благозвучии произношения; хотя они в свою очередь вносят некоторое единообразие, но при конкретном применении неотвратимо приводят к появлению различий. Наконец, поскольку мы никогда не имеем дела с языком в его непосредственных истоках, звук всегда опирается на предшествующие этапы развития и подвержен иноязычным влияниям. Во всем этом вместе заключаются причины неизбежного разнообразия строения человеческих языков. Языки не могут иметь одинаковое строение, поскольку нации, говорящие на них, различны и образ их жизни обусловливается различными обстоятельствами.
При наблюдении языка как такового должна быть вскрыта форма, которая среди всех мыслимых форм более всего соответствует задачам языка; недостатки и преимущества конкретных языков нужно уметь оценивать по степени их приближения к этой единственной форме. Следуя по этому пути, мы нашли, что такой формой должна быть та, которая более всего подходит для общей направленности человеческого духа, своей оптимально упорядоченной деятельностью способствует его росту и не просто облегчает соотносительную согласованность всех его устремлений, но еще более оживляет ее посредством обратного воздействия. Однако духовная деятельность ставит перед собой не только цель своего внутреннего возвышения Добиваясь этой цели, она неизбежно направляет свои силы и вовне с тем чтобы возвести научное здание мировоззрения и с этих позиций снова выступать в качестве творческой энергии. Этот момент мы также включили в рассмотрение и пришли к очевидному выводу, что такое расширение человеческого кругозора удается лучше всего или даже исключительно при условии наличия самой совершенной языковой формы. Поэтому мгл подробнее занялись последней, и я попытался указать характеристики этой формы в тех моментах, где поведение языка оказывается непосредственно связанным с достижением его конечных целей. Вопрос, как языку удается выразить мысль в простом предложении и в периоде, где переплетается много предложений, казалось, представлял здесь самое простое решение задачи самоутверждения языка соотносительно и с его внутренними, и с его внешними целями. Однако от выяснения этого вопроса пришлось сразу возвратиться назад, для того, чтобы дать необходимую характеристику отдельным элементам. Нельзя ждать того, что какая-либо языковая семья или хотя бы один язык как таковой но всем пунктам соответствовал бы совершенной языковой форме; нам, во всяком случае, такой язык неизвестен. Однако санскритские языки более всего приближаются к этой форме, и в то же время это те языки, которые успешнее всего способствовали духовному развитию человечества на долгом пути прогресса. Следовательно, мы можем рассматривать их как прочный отправной пункт для сравнения со всеми остальными.
Языки, отклоняющиеся от полностью закономерной формы
Не все такие языки можно равно просто охарактеризовать. Поскольку они стремятся к тем же конечным целям, что и полностью закономерные языки, но достигают их в меньшей степени или неправильными путями, то в их строении не может наблюдаться столь ясная последовательность. Выше, при обсуждении строения предложения, кроме китайского языка, обходящегося вообще без грамматических форм, мы выделили три возможные формы языков: флективную, агглютинативную и инкорпорирующую. Все языки несут в себе одну или несколько из этих форм, и при сравнительной оценке их достоинств вопрос упирается в то, как они воплощают эти абстрактные формы в своих конкретных формах или даже, скорее, каков принцип этого воплощения или смешения. Отличие абстрактных языковых форм от конкретных, реально представленных, как я надеюсь, будет полезно уже тем, что смягчит неприятное впечатление от возвеличения одних языков как единственно оправданных, тогда как другие тем самым объявляются менее совершенными. Ведь то, что среди абстрактных форм флективную можно назвать единственно правильной, было бы трудно оспорить. Однако негативная оценка остальных форм не в равной мере годится для конкретных языков, поскольку ни в одном из них нет исключительного господства какой-либо одной из этих форм, но всегда живо отчетливое стремление к правильной форме. Тем не менее этот момент нуждается в еще более пристальном рассмотрении.
Тем, кто знаком с несколькими языками, должно быть хорошо известно чувство того, что если эти языки находятся на одинаковом культурном уровне, то каждый из них имеет свои собственные достоинства и ни для одного нельзя допустить решительного преимущества перед другими. Но точка зрения, предложенная в настоящих заметках, находится в прямом противоречии с этим наблюдением; для многих она могла бы показаться еще более отталкивающей, поскольку основной упор в данных заметках делается на то, чтобы показать тесную и неразрывную взаимосвязь языков и духовных способностей наций. Кажется поэтому, что негативная оценка языков касается также и народов. Здесь, однако, необходима более тонкая дифференциация. Выше мы уже отмечали, что, хотя достоинства языков вообще зависят от энергии духовной деятельности, еще более конкретно они зависят от специфической склонности последней к выражению мысли посредством звука. Несовершенство языка поэтому указывает лишь на то, что нация уделяет ему меньше внимания, но ничего не говорит о других интеллектуальных достоинствах последней. Во всех рассуждениях мы прежде всего исходили из строения языков и при оценке его также не выходили за его собственные пределы. Беспристрастные исследователи едва ли станут отрицать, что это строение в одном языке обладает большими преимуществами по сравнению с другим: в санскрите — по сравнению с китайским, в греческом — по сравнению с арабским. Хотя можно пытаться произвести сравнительную оценку достоинств этих языков, все же нужно в любом случае признать, что плодотворный принцип духовного развития одухотворяет все эти языки. Отсюда, однако, вытекают разнообразные следствия, и если бы мы захотели не распространять их на такие предметы, как обратное воздействие этих языков на национальный дух и интеллектуальный уровень народов, которые их создали (насколько это вообще находится в пределах человеческих возможностей), мы должны были бы вообще отрицать наличие каких бы то ни было связей между духом и языком. С этой стороны, следовательно, предлагаемая точка зрения полностью оправдывается. Возможно, однако, еще то возражение, что отдельные преимущества языка могут предпочтительно способствовать развитию отдельных аспектов интеллектуальной жизни и что сами духовные способности наций гораздо более различаются в соответствии с их смешанным характером и конкретными свойствами, нежели по параметрам, поддающимся количественному измерению. И то и другое, бесспорно, верно. Однако истинные преимущества языков нужно все же искать в их всесторонней и гармонической силе. Они суть орудия, в которых нуждается духовная деятельность, пути, по которым она движется. Поэтому они только тогда оказываются действительно благотворными, когда облегчают и вдохновляют движение этой деятельности в любом направлении, превращают ее в ту отправную точку, из которой гармонически развивается любая конкретная их разновидность. Притом, что можно охотно признать, что форма китайского языка, может быть, лучше любой другой подчеркивает силу чистой мысли и как раз ввиду отсечения всех мелких и служащих помехой соединительных звуков более полным и интенсивным образом направляет дух в эту сторону; притом, что дтение даже немногих китайских текстов доводит это впечатление до восхищения, все же даже самые решительные защитники этого языка вряд ли могли бы утверждать, что он отводит духовной деятельности то истинно центральное место, отправляясь от которого равно успешно могли бы расцвести поэзия и философия, научное исследование и искусство красноречия.
Следовательно, из чего бы я ни исходил в своих наблюдениях, я не могу не констатировать в явном и неприкрытом виде решительного противопоставления языков с полностью закономерной и отклоняющейся от этой полной закономерности формой. Согласно моему глубочайшему убеждению, это утверждение выражает просто неоспоримый факт. Я не игнорирую и не пренебрегаю наличием отдельных преимуществ и у отклоняющихся языков, не отрицаю искусности их технического строения; я не признаю за ними лишь способности упорядочение, всесторонне и гармонически оказывать самостоятельное воздействие на дух. Никто не может отстоять дальше, чем я, от осуждающей оценки какого бы то ни было языка, пусть даже самого дикого. Я счел бы такое суждение не только унижающим самые сокровенные черты человеческой природы, но и несовместимым с любой правильной теорией, основанной на размышлениях и языковом опыте. Ибо каждый язык всегда остается отображением первоначальной врожденной языковой способности, и для достижения простейших целей, необходимо стоящих перед всяким языком, воздвигается столь искусное строение, что для его постижения требуется специальное исследование, не говоря уже о том, что любой язык, помимо уже развитой своей части, обладает непостижимой способностью как к собственной своей модификации, так и к включению в себя все более богатых и высоких идей. При всем сказанном выше я подразумевал нации, ограниченные сами собой. Однако они подвержены также и иностранным влияниям, и их духовная деятельность тем самым может получать дополнительный стимул, которым они не обязаны языку и который, напротив, служит для расширения объема последнего, ибо каждый язык обладает гибкостью, позволяющей ему вбирать в себя все лежащее на его пути и всему этому придавать собственное выражение. Он никогда и ни при каких условиях не может стать абсолютным пределом для человека. Вопрос состоит лишь в том, находится ли исходный пункт для роста творческих сил п расширения идей в самом языке или он чужд ему, другими словами — одухотворенно или всего лишь пассивно и податливо стремится он к этим целям.
Итак, если подобное различие между языками действительно существует, то спрашивается, по каким признакам его можно распознать? И может показаться односторонним п не соответствующим всей глубине предмета то, что я нашел его именно в грамматическом методе построения предложения. Поэтому в мои намерения вовсе не входило подобное ограничение этого различия, ибо оно, очевидно, в равной мере содержится в любом элементе и в любом их соединении.
Однако я намеренно обратился к тому, что образует как бы фундамент языка и в то же время играет решающую роль в развитии понятий. Логическая упорядоченность предложений, их ясная разграниченность, точная определенность их взаимоотношений создают необходимое основание для любых, даже высочайших, проявлений духовной деятельности, но, как должно быть очевидно для каждого, существенным образом зависят от рассмотренных выше различных языковых методов. При правильном методе с легкостью осуществляется и правильное мышление, и естественно, что при других методах ему приходится преодолевать трудности или по меньшей мере пользоваться гораздо меньшим содействием со стороны языка. То же самое состояние духа, из которого происходят три выделенные выше типа языкового устройства, само собой, распространяется и на формирование всех остальных элементов языка, однако все же более явно сказывается на построении предложений. Надо сказать, что построение предложений оказалось предметом, особенно хорошо пригодным для фактического рассмотрения языкового строя, и это обстоятельство чрезвычайно важно для исследования, которое, в сущности, стремится к разысканию в фактическом, исторически манифестированном языковом материале той формы, которую языки придают духу или в которой они внутренне перед ним предстают.
Свойства и происхождение менее совершенного языкового строения
36. Пути, отходящие в сторону от единственного, предписанного полностью закономерной необходимостью, могут быть бесконечно разнообразными. Поэтому языки, идущие этими путями, не могут быть подвержены исчерпывающей классификации; в лучшем случае их можно сопоставлять по сходствам в главнейших особенностях их строения. Но если верно, что естественное строение, с одной стороны, зависит от прочного словесного единства, а с другой стороны — от надлежащего разделения членов предложения, то все языки, о которых мы здесь говорим, должны ущемлять либо словесное единство, либо свободу соединения мыслей либо же совмещать оба эти недостатка. Это соображение даже при сравнении самых разнообразных языков позволяет найти общий масштаб их отношений к духовному развитию. Со специфическими трудностями связан поиск причин такого рода отклонений от естественного пути. Их нужно искать в области понятий; однако наблюдаемые отклонения вызваны к жизни частными факторами, о которых — при той тьме, которая окружает раннюю историю любош языка, — могут быть высказаны лишь гипотетические предположения. Правда, там, где несовершенство организма заключается лишь в том, что внутреннее языковое сознание оказалось не в состоянии повсеместно обеспечить себе чувственное звуковое выражение, такого рода трудности менее значительны, поскольку в подобном случае причина несовершенства лежит в самой описанной слабости. Но такие простые случаи редко встречаются и имеются другие, как раз наиболее примечательные, которые вовсе не могут быть объяснены подобным образом. Все же, если мы не хотим отказаться от исследования, мы должны неустанно направлять его на то, чтобы вскрыть языковое строение в его первоосновах, в том месте, где находятся его органические и духовные корни. Было бы невозможно сколько- нибудь исчерпывающим образом разобрать здесь эту тему. Поэтому я ограничусь лишь беглым рассмотрением двух примеров и для рассмотрения первого из них привлеку семитские языки, а среди последних — преимущественно древнееврейский.
Эта языковая семья явно принадлежит к флективным; выше мы даже отмечали, что для нее характерна флексия в самом чистом виде в противовес значимому присоединению аффиксов. Древнееврейский и арабский языки могут доказать также и высокие внутренние качества своего строения: первый — произведениями высочайшего поэтического полета, второй — богатой, многообразной научной литературой наряду с поэтической. И в чисто техническом отношении организм этих языков не только не уступает никакому другому в строгой последовательности, искусной простоте и глубокомысленной гармонии звука и мысли, но, вероятно, превосходит все остальные языки. И все же эти языки имеют две особенности, не удовлетворяющие естественным требованиям, можно даже с уверенностью добавить — не удовлетворяющиз потребностям языка вообще. А именно: по меньшей мере в их современном виде они требуют непременного наличия трех согласных в каждом корне, причем согласные и гласные в равной мере не указывают на значение слов; значением наделены исключительно согласные, тогда как гласные обозначают лишь грамматические отношения. Первая из этих особенностей обусловливает тесные рамки для формы слова, которым естественно предпочесть свободу других языков, особенно санскритской семьи. Вторая особенность также обнаруживает недостатки, отсутствующие при флексии, основанной на присоединении надлежащим образом подчиненных звуков. Поэтому я все же убежден, что, исходя из этих соображений, необходимо причислить семитские языки к отклоняющимся от наиболее целесообразного пути развития духа. Но если попытаться проследить причины этого явления и связь их с национальными предпосылками языкового развития, то вряд ли можно добиться полностью удовлетворительного результата. Во-первых, сразу оказывается неясным, какую из двух отмеченных особенностей нужно рассматривать в качестве исходной, обусловившей другую. Очевидно, что обе они находятся в теснейшей взаимосвязи. Количество слогов, возможное при трехсогласном корне, как бы приглашало к обозначению разнообразных связей между словами путем чередования гласных; если же говорящие хотели приспособить гласные исключительно для этой цели, то необходимого богатства значений они могли добиться только путем увеличения числа согласных в слове. Однако описанное здесь взаимовлияние более способно объяснить внутренние взаимосвязи языка в его современной форме, чем служить историческим основанием подобного строения. Обозначение грамматических отношений одними гласными плохо подходит для объяснения первопричины, поскольку в языках вообще естественным исходным началом является значение, а потому требует объяснения сам факт исключения пз него гласных. Гласные необходимо рассматривать в двоякой функции. Прежде всего они являются звуками, без которых согласные невозможно произнести; с другой стороны, они различаются в соответствии с тем качеством, которое они имеют в вокалическом ряду. В первой функции представлены не гласные, но лишь один, стоящий при согласных, общий гласный звук, или, если угодно, вообще еще не настоящий гласный, но неясный, неразвитый звук типа „шва". Нечто сходное наблюдается и у согласных при их соединении с гласными. Гласный же, чтобы стать слышимым, нуждается в консонантном придыхании, и последнее, поскольку оно обладает свойствами, пригодными лишь для этой цели, отличается от прочих согласных, противопоставленных друг другу по звучанию Отсюда уже само собой вытекает, что в выражении понятий гласные лишь сопутствуют согласным, и, как это уже признано наиболее проницательными языковедами [63], служат главным образом для уточнения значения слова, образованного посредством согласных. Фонетическая природа гласных такова, что они обозначают нечто более тонкое, бо лее проникновенное и глубинное, чем согласные; они как бы более бестелесны и духовны. Поэтому они более подходят для грамматических обозначений, чему способствует и легкость их звучания, и их способность присоединяться. Но в семитских языках они находят исключительно грамматическое применение, что, как мне кажется, представляет собой уникальное явление в истории языков и потому требует своего собственного, особого объяснения. Если пытаться найти это объяснение исходя из другой особенности — двусложного строения корня, то такой попытке препятствует то обстоятельство, что это строение корня, хотя и конститутивное для известного нам состояния этих языков, все же, вероятно, па самом деле не является первоначальным. Скорее, как я постараюсь показать ниже, в основе его, и, вероятно, в большей мере, чем сейчас принято допускать, лежало односложное строение. Но возможно, что особенность, которую мы здесь обсуждаем, все же прямо вытекает отсюда н из перехода к двусложным формам. Односложные формы, к которым приводит нас сравнение двусложных форм между собой, содержали два согласных, между которыми заключался гласный. Возможно, что гласный, зажатый и заглушённый, таким образом, звучанием соседних согласных, потерял способность к надлежащему самостоятельному развитию и потому перестал принимать участие в передаче значения. Позднее возникшая необходимость грамматического обозначения сначала, возможно, обусловила появление упомянутой особенности и потребовала добавления второго слога с тем, чтобы создать больший простор для флексий. Но в любом случае все же должна была существовать еще какая-то причина для ограничения свободы гласных, и ее, скорее всего, нужно искать не во внутреннем устройстве языка, а в качествах органов и в особенностях произношения.
Более надежным, чем обсуждавшееся до сих пор, и более важным для определения отношения семитских языков к развитию духа мне кажется то, что внутреннему языковому сознанию этих народов все же недоставало необходимой остроты и четкости разграничения материального значения слов и их отношения, с одной стороны, к формам речи и мышления вообще, с другой стороны — к образованию предложений. Сам этот факт уже представлял опасность для чистоты различения функций согласных и гласных. Прежде всего я должен обратить здесь внимание на особую природу тех звуков, которые в семитских языках именуются корнями, но которые существенно отличаются от корневых звуков других языков. Поскольку гласные исключены из области материального значения, то три согласных корня должны быть, строго говоря, лишены гласных, то есть сопровождаться только теми звуками, которые необходимы для их собственной артикуляции. Но в таком виде они не могут обрести требуемой для речи звуковой формы, поскольку и семитские языки не допускают нескольких, непосредственно следующих друг за другом согласных, связанных одним только шва. С присоединенными гласными они выражают то или иное определенное грамматическое значение и уже не являются безаффиксальными корнями. Итак, когда корни действительно появляются в языке, они уже представляют собой настоящие формы слов; в их собственно корневом облике им еще недостает важного компонента для речевого воплощения своей звуковой формы. Таким образом, сама флексия в семитских языках приобретает другой смысл, нежели тот, который это понятие имеет в прочих языках, где корень, свободный от любых аффиксов, все же понятен на слух и может фигурировать в речи по меньшей мере как часть слова. Слова с флексиями подвергаются в семитских языках не видоизменениям первоначальных звуков, но воплощению в настоящую звуковую форму. И поскольку исходное корневое звучание, противопоставленное флектирован- ному, недоступно для слуха в речевом потоке, то наносится ущерб противопоставленности выражений значения и грамматических отношений. Правда, вследствие этого сама связь между значениями и отношениями становится еще теснее и использование звуков, согласно остроумному и правильному замечанию Эвальда, становится более целесообразным, чел! в каком-либо другом языке, ибо на долю легкоподвижных гласных выпадает более духовное, а на долю со гласных — более материальное. Однако ощущение необходимого единства слова, объединяющего в себе и значение и отношение, сильнее тогда, когда сплавленные элементы можно выделить в самостоятельном виде, и это соответствует целям языка, который вечно разъединяет и связывает, а также и самой природе мышления. Но даже при исследовании отдельных видов выражения отношений и значений обнаруживается, что язык не свободен от некоторого смешения тех и других. Вследствие отсутствия в нем неотделимых предлогов он не может выразить целый класс отношений, образующих цельную систему и представимых в виде полной схемы. В семитских языках это отсутствие частично компенсируется тем, что имеются специальные слова, обозначающие такие модифицированные предлогами глагольные понятия. Но это не может обеспечить необходимой полноты, и в еще меньшей мере это кажущееся богатство может нейтрализовать недостаток, заключающийся в том, что хотя при таких условиях противопоставление менее ощутимо, но и все, целое становится плохо обозримым и говорящие теряют возможность легкого и надежного развития своего языка посредством отдельных, ранее не опробованных использований предлогов.
Я также не могу здесь не упомянуть еще об одном, представляющемся мне важным различии в обозначении разнообразных видов отношений. Обозначение падежей имени — в тех случаях, когда они вообще имеют выражение, а не различаются лишь посредством позиции, — осуществляется путем присоединения предлогов, обозначение лиц глагола — путем присоединения местоимений. Эти два типа аффиксов никак не влияют на значение слов. Они суть выражения чистых, общеупотребительных отношений. Но грамматическим средством при этом является присоединение, и присоединение таких букв или слогов, которые язык расценивает как самостоятельные и лишь до определенной степени прочности связывает со словами. Если же при этом возникает также чередование гласных, то оно представляет собой следствие этих приращений, присоединение которых не может не воздействовать на форму слова в языке, обладающем столь точно определенными правилами строения слов. Выражения остальных отношений, заключаются ли они в чистом чередовании гласных, или в чередовании гласных с одновременным добавлением согласных звуков, как в случаях типа hifil, nifalи т. д., или же в удвоении одного из согласных самого слова, как в большинстве форм степеней прилагательных, более тесно связаны с материальным значением слова, в большей или меньшей степени модифицируют последнее, а иногда даже совсем изменяют его, например когда от основы „большой" как раз таким способом производится глагол „воспитать". Первоначально и главным образом они обозначают настоящие грамматические отношения, различие имени и глагола, переходные либо непереходные, возвратные и каузативные глаголы и т. д. Изменение первоначального значения, в результате которого возникают производные понятия, есть естественное следствие самих этих форм, без всякого смешения выражений ог- йошения и значения. Это доказывается также аналогичным явлением в санскритских языках. Но поразительно само различие упомянутых двух классов (с одной стороны, падежные и местоименные аффиксы, с другой — аффиксы внутренней глагольной флексии) и различие в способе их обозначения. В этом явлении, правда, можно усмотреть некоторую соотнесенность с самой природой рассматриваемых случаев. Там, где понятие не претерпевает изменения, отношение обозначается лишь внешне, и, напротив, оно выражается внутри, в самой основе, там, где грамматическая форма, относящаяся только к данному отдельному слову, модифицирует значение. Гласный выполняет при этом функцию уточнения, более отчетливой модификации, о чем говорилось выше. Фактически такую природу имеют все случаи второго класса, и они могут (если не выходить за рамки рассмотрения глагола) применяться даже к одним причастиям, не затрагивая при этом сферу действия глагола. То же самое происходит в бирманском языке, и глагольные выражения в малайских языках описывают приблизительно тот же самый круг понятий, что и данный способ обозначений в семитских языках, потому что на самом деле все случаи такого рода сводятся приблизительно к изменению самого понятия. Это верно даже для обозначения времен, если обозначение времени осуществляется при помощи спряжения, а не синтаксическими средствами, ибо таким способом противопоставляются просто действительность и неизвестность, которую еще нельзя с уверенностью определить. Напротив, представляется странным, что как раз те аффиксы, которые в большинстве случаев всего лишь вводят неизменное понятие в новое отношение, как в случае с падежами, и те, которые, как в случае с лицами, формируют самые существенные аспекты глагольной природы, получают менее формальное обозначение, даже чуть ли не приобретают агглютинативный характер, в то время как аффиксы, модифицирующие само понятие, обозначаются самым формальным образом. Кажется, что здесь путь развития языкового сознания нации состоял не в четком разграничении отношения и значения, но скорее в закономерном упорядочении понятий, вытекающих из первоначального значения, в соответствии с систематическим подразделением грамматических форм в различных их нюансах. В противном случае не произошло бы затушевывания общности природы всех грамматических отношений за счет присвоения им двоякого способа выражения. Если это рассуждение окажется правильным и фактически обоснованным, то рассмотренный случай показывает, как народ может, проявляя по отношению к своему языку поразительную проницательность и редкое чувство взаимообусловленности понятия и звука, все же отклониться от того пути, который наиболее естествен для языка вообще. Учитывая все особенности формы семитских языков, обрисованные здесь в главных чертах, легко объяснить то, что эти языки не склонны к словосложениям. Если бы они даже могли преодолеть трудности, связанные с присвоением многосложным словам твердо установленной языковой формы (такие трудности хорошо видны на примере сложных собственных имен), они, скорее, предпочли бы воздержаться от таких слов в силу привычки народа к более короткой форме слова, допускающей четкое, расчлененное и легкообозримое внутреннее строение. Кроме того, необходимость в образовании словосложений была меньше, поскольку богатство основ делало их излишними.