Офицерская (декабристов) улица. 6 страница
Каков был образ его жизни? Каждое лето обязательно выезжали всей семьей на дачу. Лет тридцать снимали дачу в Сергиево — местечке близ Стрельны, на берегу Финского залива, рядом с Троице-Сергиевой пустынью. В 9 лет впервые оказался за границей: отец свозил его в Париж, показать всемирную выставку. На следующее лето ездили в Ревель, жили в Кадриорге…
Как все пересекается и повторяется! Кузмин на всю жизнь запомнил, как гулял летом 1890 года в окрестностях Кадриорга (Таллин-Ревель — первый заграничный город, в котором он побывал). Там, если двигаться по направлению к Пирите, берег залива повышается, образуя нечто вроде скалы, и не без труда выбравшись по сыплющимся камням на верхнее плато, восемнадцатилетний мальчик был остановлен цыганкой, погадавшей ему по руке. Нагадала она долгую жизнь и много-много любви. Так оно и вышло…
За два года до того, как Дима Философов возил в свое Богдановское кузена Сережу, в 1888 году ездил он туда с другом Костей. В 1890 году — большое путешествие с мамой по Европе; первое знакомство Сомова с Италией. В следующем году пришлось отбывать воинскую повинность в лагерях под Красным селом. С 1895 года вместо Сергиева стали снимать дачу в Мартышкине — тоже рядом с заливом, ближе к Ораниенбауму. Зима 1897 — весна 1898 годов — учение в Париже, потом путешествие по Швейцарии и Германии. В 1906 году умерла мама, ровно через три года за ней последовал отец.
Осенью 1910 года Сомов познакомился с семнадцатилетним Мефодием Лукьяновым. Брак с Мифеттой, как он его называл, оказался образцовым, они жили вместе двадцать два года, до самой смерти Мефодия Григорьевича от туберкулеза в Париже. Пока жили в России, снимали, по-семейному, на лето дачу то в Териоках, то опять под Петергофом.
После революции дачам пришел конец. Вот так: либо в Петербурге, либо в Европе. Где Ферапонтов? Кострома? Ростов Великий? Это весьма характерно, и не могло не отразиться на творчестве: полное отсутствие Волги и русских степей. Да окружающая действительность, в сущности, мало его волновала. Он писал с натуры лишь портреты; пейзажи — по памяти, а картинки сочинял в уме. Они ему снились, о чем он педантично записывал в дневнике (тоже характерная наклонность к ежедневным записям для памяти).
Судя по дневникам, каких-то особых потрясений в жизни Сомова не было. Странный роман случился у него с Хью Уолполом, английским беллетристом, оказавшимся в России с миссией Красного Креста в первую мировую войну. Будучи на пятнадцать лет моложе Сомова — человека уже в летах — он страстно в него влюбился, тогда как Константин Андреевич привередничал и уклонялся. Тем не менее, отвергнутый, но верный Уолпол продолжал любить художника и очень помог ему в эмиграции.
Сомов так бы и прожил в родительском доме до самой смерти, если б не известные события 17-го года. Сначала Сомов перестал быть домовладельцем — спасибо, квартиру не «уплотнили». В 1923 году удалось, по оказии, вырваться сопровождать выставку советских художников в Америку. Мефодий уже ждал в Париже. Последние годы жизни прошли в уединении и относительной скромности, но далеко не в нищете: простенькая двухкомнатная квартирка в Париже и дом на ферме Гранвилье в Нормандии. Тихо скончался в 1939 году, на семь лет пережив своего Мефодия.
В 1930 году он получил заказ на иллюстрирование романа «Дафнис и Хлоя». Для рисования с натуры пастушка обнаружился юный боксер Боря Снежковский — всего двадцать лет, и так мил и непосредствен, что даже заинтересовался романом, который иллюстрирует пожилой дяденька, и попросил почитать. Позировал он голым.
Рисуя Борю (ставшего его последним, и, с похвалой надо отметить, преданным другом), художник, обычно не склонный к сантиментам, почувствовал лирический настрой и вспомнил в письме к сестре, как тридцать три года назад учился рисованию в Париже у Коларосси. Сестра, Анна Андреевна, ближайший на всю жизнь друг, оставалась в Ленинграде (она пережила блокаду и умерла в 1945 году). Письма ей он писал чуть не ежедневно, и вот в одном воскликнул: «сколько лет утекло, целое море! Я, молоденький, папенькин и маменькин сынок, подруга дев… В этом смысле много потерял я интересного времени в сентиментальных беседах с ними и каком-то полуфлирте. Можно было бы лучше занять свои юные годы, более греховно и более осмысленно. Но что вспоминать старые неудачи!»
Да, отношения с дамами отняли-таки у Сомова немало времени. Они как-то с Нувелем размечтались, что хорошо было бы сделать какой-нибудь даме ребенка — непременно мальчика! — и заниматься его выращиванием и воспитанием. Но так и не собрались. Внешность Сомова всегда женщинам импонировала: невысок, правда, кругленек — но пухлость не порок, скорее, наоборот, — усы аккуратно подстрижены, изысканно вежлив, не болтлив, деликатен. Тихий низкий голос, пел басом. Пением, как Дягилев, занимался всерьез: брал уроки, ставил голос. Одет был всегда с редкой тщательностью. Особенное внимание уделял галстукам, как Гоголь и Кузмин жилеткам.
В отличие от Александра Иванова с Сильвестром Щедриным, о Сомове ничего гадать не надо, разглядывая рисунки и картины. Все о нем достаточно хорошо известно. Как человек весьма трезвый и с безупречным вкусом, он не мог не любить разных «скурильностей» (как тогда выражались: от латинского scurra — «шут», «балагур»). Маленькие шалости всегда были ему приятны. Раскрасневшийся кадетик на диванчике, утомленно смеживший веки, тогда как не убранный в ширинку красавец во всей розовости и манящей пухлости покоится на затянутой в казенное сукно ляжке — это один из мотивов, часто тревоживших воображение художника.
С домом на Екатерингофском связан анекдот, сочиненный Алексеем Михайловичем Ремизовым, писателем очень талантливым, но обозленным (жизнь была трудна!) Дурашливая вязь ремизовского письма невозможна для пересказа, а мемуары его таковы, что можно подумать, будто он все выдумал. Но по косвенным признакам угадывается реальная биографическая основа.
Дело происходило в тот недолгий период, когда Сомов близко был дружен с Кузминым. Познакомились они через Нувеля. Повесть Кузмина «Приключения Эме Лебефа», посвященная «дорогому Сомову», вышла в 1906 году, а знаменитый портрет поэта с красным галстуком художник написал в 1909 году. Осенью 1906 года они, вроде бы, даже вступили в интимную связь, но ненадолго. Оба предпочитали молодежь, и на этой почве даже приревновывали к общим любовникам.
Можно считать и вымыслом, но существует легенда, будто Екатерина Великая, женщина без предрассудков и умевшая ценить мужскую красоту, заказала фарфоровую модель орудия прославленного Потемкина. Будто бы именно эта модель находится под большим секретом в Эрмитаже. Проверке факт не поддается, но изготовление подобных игрушек в развратном осьмнадцатом столетии было делом само собой разумеющимся. Годмише широко практиковались: достаточно перелистать сочинения маркиза де Сада, издающиеся ныне массовыми тиражами для бывших советских читателей.
Завязка рассказа Ремизова заключена в том, что Андрей Иванович Сомов — хранитель, как мы помним, Эрмитажа — по просьбе сына принес футляр с курьезным предметом в квартиру на Екатерингофском, где был устроен показ для избранного круга. Собрались, как бы за чаем, с женами, у кого были: Бенуа, Добужинские, Розановы, Нувель, Кузмин (Ремизов и Дягилева называет, в чем мы усомнимся, по недружбе его с Сомовым), еще три-четыре человека.
Дам оставили беседующих за чаем с Анной Андреевной, а кавалеры перешли в кабинет. Предмет осмотрели во всех подробностях, запаковали вновь в бумагу, вату, обмотали шелками и уложили в ларец. Тут Ремизов и высказался: это, мол, так, бездыханный предмет, а я знаю живое нечто, по размерам не уступающее. Все заинтересовались, стали просить познакомить. Оказалось, есть такой долговязый парень, кое-где уже печатавший юмористические стишки. Не лишенный таланта, но никому не известный. Ремизов знал его через приятеля, газетного репортера А. И. Котылева, у которого Петруша снимал комнату. А фамилия его была, как ни удивительно — Потемкин.
Рекомендация сильно ему помогла. Нувель немедленно вышел на юношу, завел его к Сомову, там был и Кузмин… «Петрушу, — пишет Ремизов, — пичкали пирожками и играли с его живым потемкинским — три часа». С тех пор Петр Петрович Потемкин, один из главных авторов популярного юмористического журнала «Сатирикон», пошел в гору. И людям удовольствие, и молодому дарованию польза. Как квартирохозяин Котылев говорил: «Что ж, стесняться нечего: ну, поиграют-поиграют и бросят. Так оно и вышло, я этих господ знаю, а ему какая убыль — слава Богу, на всех хватит!»
… Направляясь от сомовского дома по Екатерининскому каналу к Аларчину мосту, видишь на переднем плане истончающиеся кверху купола Исидоровской церкви, а за крышами домов самые кончики золоченых маковок и кусочек шпиля колокольни Никольского собора, что в целом имеет оттенок восточной пряности и затейливости, намек на Византию, то есть, опять ассоциативный отзвук: Сан-Марко, Венеция.
Никольский собор (1753–1762, арх. С. И. Чевакинский) — к нашей теме, казалось бы, совсем не относится. Разве что бирюзовый цвет елизаветинского барокко. Но как знать, может, слышались здесь горячие молитвы, жгучие слезы катились по щекам. Конечно, не у всякого: Сомов, например, был убежденным атеистом, Кузмин — скорее мистиком, нежели православным. С так называемыми религиозными предрассудками следовало бы, однако, определиться.
Мужеложников в старину называли «содомитами», и «содомским грехом» называли это самое наши предки. Что же Библия говорит о Содоме? «Жители же Содомские были злы и грешны перед Господом» (Быт. 13. 13) Ничего более. Что здесь собственно связано с нашей темой?
В Книге Бытия повествуется о двух ангелах, явившихся в мужском образе к праведному Лоту и укрывшихся у него в доме, когда «городские жители, Содомляне, от молодого до старого, весь народ со всех концов города, окружили дом», и объявили Лоту, что хотят «познать» этих мужей. Лот предложил им взамен двух дочерей-девственниц, но они сказали Лоту: «теперь мы хуже поступим с тобою, нежели с ними» (Быт. 19. 4–9)
Нам, людям простым и невежественным в отношении богословия, это так понятно, без всяких извращений: собралась обозленная, встревоженная толпа, нутром чующая опасность. Горланят, хорохорятся, задирают. Заводилы орут: «Да е… мы вас всех в ж…» Что тут доказывать. Очевидная вещь — в данном случае речь идет отнюдь не о практическом мужеложестве. Наверное, содомляне совершили куда более тяжкий грех: хулу на Господа. И получили по заслугам: дождь из огня и серы, обрушившийся на город. Нигде в Писании не говорится, что влечение к своему полу было свойственно исключительно жителям Содома и Гоморры, и что именно этот грех был причиной гибели городов.
Ну да, говорит Левит: «Не ложись с мужчиною, как с женщиною, это мерзость» (Лев. 18. 22). Здесь неуместно уточнять, что обычно с мужчиной ложатся именно, как с мужчиной. Но что еще именовалось мерзостью в библейские времена? Поедать зайцев, верблюдов и тушканчиков. Напротив того, рекомендовалось есть саранчу и каких-то насекомых, именуемых солам, харгол и хагаб. Карались смертью любые виды гаданий. То есть, бабушка, раскладывающая пасьянс, совершает столь же страшный грех, как внучек, трогающий приятелю письку.
Когда-то, может, так и нужно было судить, но сейчас в это трудно поверить. Нам остается уповать на милость Того, Кто сказал Аврааму, что пощадит город сей, если в нем есть хотя бы десять праведных (Быт. 18. 32)
Мы думаем, что просто невозможно выполнять абсолютно все мелочные и исторически детерминированные предписания священных еврейских книг. Тогда как на самом деле, о чем говорил Спаситель: надо не красть, не лгать, не убивать, не прелюбодействовать, почитать Бога и родителей. «Не все вмещают слово сие, но кому дано… Кто может вместить, да вместит» (Мф. 19. 11)
Мы ни в коем случае не претендуем писать богословский или моральный трактат, но полагаем, что вправе иметь свое мнение на этот счет. Сексуальная ориентация — это не совсем то, что сексуальная практика. И нас, собственно, занимает ориентация, а как они занимались этим практически, занимались ли вообще и с какой интенсивностью — для любителей этого существует специальная литература.
Квартал напротив «Николы Морского» в конце XVIII века принадлежал зодчему и масону Василию Баженову, известному загадочной близостью с императором Павлом I (нет, только не это; годится любое другое объяснение, но не то, что на уме у читателя). Угловой дом по нынешней улице Глинки, 15 был куплен в 1799 году метрдотелем императрицы Марии Федоровны Луи Бенуа, женатым на дочери медника Гроппе, и по наследству перешел к сыну, Николаю Леонтьевичу, придворному архитектору Николая I.
Младший сын архитектора — уже знакомый нам Александр Бенуа. В этом доме и рождался «Мир искусства», о предыстории которого было уже сказано. Ввиду отсутствия каких-либо признаков «голубизны» у Александра Бенуа, упоминать о других его адресах не имеет смысла.
Впрочем, в Петербурге существовал термин «bleu Benois» («голубой Бенуа»), в начале нынешнего века применявшийся к оклейке стен темно-синими обоями, что чудно гармонировало с мебелью красного дерева. Так впервые была отделана столовая в доме Николая Леонтьевича — еще одно свидетельство глубокого влияния, оказанного родом Бенуа на русскую культуру.
Тесть Николая Леонтьевича — тоже архитектор, сын придворного капельмейстера, А. К. Кавос, построивший театры в Москве и Петербурге. Итальянская, французская и немецкая кровь, наклонности к музыке, рисованию, гастрономии, архитектуре, литературе — все замечательно в жителях этого дома, сохранившего типичный облик эпохи классицизма, с уютной каменной лестницей на полуарках, коридорчиком с кессонированным сводом, коваными балконами. Но особенно милы замковые камни над окнами, где «горгоны», похожие на злобного старца, чередуются с лицом улыбающегося приветливого юноши в замысловатом колпаке.
Отсюда рукой подать до Мариинского театра. Что тут сказать? Разумеется, все герои нашей книги бывали здесь бесчисленное множество раз, и здесь проходили счастливые часы их жизни. Вольно или невольно, они играют всю жизнь, и театр — место, как бы самой судьбой для них предназначенное. Вероятно, многие, кто связан с театром профессионально, были таковы, но и те, для кого театр — любовь, а не работа, — куда же, как не сюда?
Глава 6
Театральная площадь
Падающие архитекторы Большого театра. — Любовь мужа А. И. Истоминой к бриллиантам. — «Зеленая лампа». — Что осталось от богатств В. А. Всеволожского. — Яков Толстой, агент III Отделения. — Занавес Мариинского театра. — «Черубина де Габриак». — Премьеры в Мариинском 1890 года: «Пиковая дама» и «Спящая красавица». — «Павильон Армиды». — Жизнь В. Ф. Нижинского. — Репетиции в зале Екатерининского собрания. — Скандал с «Жизелью». — С. П. Дягилев, как пионер фандрейзинга. — Барон Шарлю из романа М. Пруста, покупатель фарфора К. А. Сомова. — Нижинский и Роден. — Саша Маврин, Леня Мясин, Серж Лифарь и Борис Кохно. — Смерть в Венеции
Вот где память места обнаруживается во всей непреложности: на Театральной площади. С тех пор, как обширный пустырь к северу от Никольского собора был отведен под «карусели» и заезжий из Англии берейтор Батес радовал здесь петербуржцев искусством вольтижировки (это 1763 год), до сего времени устремляются сюда любители славных зрелищ.
В 1780-е годы здесь возвысился каменный театр, построенный по проекту Антонио Ринальди (сам архитектор во время строительства свалился с лесов, так что заканчивали здание инженер Баур и художник Тишбейн). Еще через двадцать лет его капитально перестроил Жан Тома де Томон. Предание гласит, что и этот зодчий упал со стены построенного им театра, когда осматривал его после пожара, случившегося в 1810 году (регулярно падающие со стен строители — сюжет для Даниила Хармса).
Большой театр — грузное здание с восьмиколонным портиком — можно видеть на многих рисунках и литографиях так называемой «пушкинской» эпохи. Тот самый театр, куда Евгений Онегин мчался из ресторана Талона, хотя горячий жир котлет требовал пропустить еще пару бокалов «вдовы Клико». Здесь «блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна», танцевала Истомина. И жила неподалеку — в угловом доме, где сейчас булочная.
Заодно вспомним, что, расставшись со сценой, Авдотья Ильинична взяла себе в мужья юношу Экунина, очень любившего украшать себя бриллиантами, которыми его одаривала пожилая жена (гм! гм! читатель любопытный…)
Мы и сейчас проходим мимо стен старого Большого театра: они настолько прочны, что разломать их не удалось, и старое здание встроили в ныне существующую Консерваторию (1892–1896, арх. В. В. Николя). В напоминание о славе русской музыки по бокам Консерватории стоят монументы: Глинке и Римскому-Корсакову. Первый, подбоченившись, готов уж сплясать оркестрованную им «камаринскую»; второй, изучая положенную на коленях партитуру (допустим, «Шехерезады»), служит как бы рекламой расположенного рядом домика — подобно памятнику Крылову в Летнем саду, позиция которого привлекла когда-то внимание Александра Дюма-отца.
За Консерваторией (Театральная площадь, д. 8) — до неузнаваемости перестроенный шестиэтажный дом, мраморная доска на котором напоминает о Пушкине и «Зеленой лампе». Это 1819–1820 годы. Тогда, конечно, в Петербурге была совсем не такая архитектура, но, тем не менее, какой-то дом здесь у Екатерининского канала находился, и снимал в нем квартиру Никита Всеволожский, сын камергера Всеволода Андреевича. Отцу его принадлежал огромный дом по соседству: на углу Никольской (ныне Глинки) и Екатерингофского (Римского-Корсакова), где повешена была сначала упомянутая доска. Однако пушкинисты установили, что Никита принимал своих друзей не в отцовском доме. Ужиматься надобности не было, В. А. Всеволожского называли «русским Крезом». Двадцатилетнему сыну была предоставлена возможность перебеситься в стороне от родительских глаз.
Странная, не лишенная назидательности судьба всеволожских богатств. Золотые прииски, чугунные заводы на Урале, астраханские рыбные садки и тони, соляные копи, угольные шахты… Первый русский пароход был построен на Волге для Всеволода Андреевича — чтоб прогуляться ему по обширным поместьям, раскинувшимся по берегам великой реки. Редкую завел он традицию: на Новый год посылать с поздравлением Императрице золотое блюдо, наполненное свежей земляникой, выращенной в его рябовских оранжереях… И вот, разве только название платформы «Всеволожская» близ этого самого Рябова под Петербургом — вся память. Ничего не осталось от рябовского замка со 160 комнатами, парка на горе, с двадцатью пятью верстами дорожек; нет в Петербурге «Всеволожских» дворцов, как «демидовских» и «юсуповских» (состояние которых вряд ли превосходило Всеволода Андреевича). Все разошлось по пирам и забавам, баснословным праздникам, фейерверкам, представлениям крепостных актрис. При этом, пуская миллионы на ветер, Всеволод Андреевич проявлял иногда наклонность к сутяжничеству. Состояние его сильно увеличилось женитьбой на воспитаннице (так называли обычно деток, прижитых от небрачных связей) Никиты Афанасьевича Бекетова — того самого, которого Шуваловы приревновали к Елизавете Петровне. Бекетов удалился в свои астраханские поместья и наладил там образцовое хозяйство. Большая часть его наследства пошла в приданое за Елизаветой Никитиной, но сорок тысяч завещал он племяннику, тоже нам знакомому, Ивану Ивановичу Дмитриеву. И что же, Всеволожский затеял на десять лет тяжбу, так, кажется, эти тысячи Дмитриеву не отдав. Интересы нашего баснописца в Сенате защищал приятель его Державин (тщетно искать хотя бы намека в биографии творца «Фелицы» на что-нибудь, выходящее за пределы нормы, как понимал ее Гавриил Романович, даже в масонские ложи брезговавший вступать, как его ни уговаривали).
В «Зеленой лампе» публика была пестрая. Офицеры, гусары, светские бездельники, юноши из Иностранной коллегии, двадцатилетний Пушкин (как он писал: «с блядьми, вином и чубуками»)… Никита, на деньги которого лилось рекой шампанское и цыганки трясли монистами, совершенно вне всяких подозрений. Дважды в месяц там устраивалось нечто вроде либеральных прений на тему «как обустроить Россию», но более привлекательными казались субботы, когда являлись актерки, прелестницы, «с громким смехом сладострастья»…
Кто-то, может быть, из друзей «Зеленой лампы» интересовался иным, но утешение находил в другом кругу. Сильно подозрителен председательствовавший на заседаниях «Зеленой лампы» Яков Николаевич Толстой, по возрасту несколько старший остальной компании. В субботних усладах участия он не принимал, «пиров и наслаждений чуждый», как с некоторым недоумением писал Пушкин. Многих членов «Зеленой лампы» привлекали к дознанию, когда стали исследовать корни декабристского движения, но ничего преступного в этих молодежных вечеринках не нашли. Толстой, впрочем, на всякий случай уехал за границу, и до самой смерти не возвращался из Парижа. Подружился он, что характерно, с А. X. Бенкендорфом, и по заданию III Отделения собирал сведения о подозрительных эмигрантах, сам публикуя во французской прессе хвалебные статьи о благосостоянии Российской Империи…
На другой стороне площади, ближе к Крюкову каналу, стояли когда-то будки с жаровнями, у которых грелись кучера, дожидавшиеся хозяев, приехавших в каретах смотреть представление в Большом театре. Позднее построен был «театр-цирк», на арене которого гарцевали лошади, гимнасты в пестрых блестках кувыркались на трапеции… Наконец в 1859 году тот же архитектор Альберт Кавос, который строил цирк, переделал его просто в театр, названный Мариинским в честь жены Александра II.
Пятиярусный, голубой с золотом зал с хороводом муз на живописном плафоне ничем, в сущности, не изменился за сто сорок лет. По периметру плафона — двенадцать медальонов с чьими-то портретами. Троих можно узнать без особого труда: Гоголь (как нарочно, над самым занавесом), Крылов и Фонвизин. Остальные тоже драматурги: XVIII и 1-й половины XIX вв. (ведь в театре ставились не только оперы и балеты, но и драматические спектакли), но кто ж их знает в лицо: Озерова с Княжниным.
Занавес, с фестонами, ламбрекенами, кистями, позументами и горностаями — бесспорно, лучший в мире — расписан в 1914 году Александром Яковлевичем Головиным, тогдашним главным художником Мариинского театра.
Декорационная мастерская в театре находится над потолком зрительного зала. Огромное это помещение во времена Головина было известно многим художникам, артистам и музыкантам, приходившим пообщаться. Кузмин, в сереньком пиджачке и жилете в полоску, позировал Головину именно в этой мастерской.
В 1909 году здесь случился скандал, довольно известный в истории литературы, благодаря многочисленным мемуарам, но истинные причины его остались неясными, и вряд ли будут когда-нибудь поняты. Головин готовился тогда писать групповой портрет редакции журнала «Аполлон», первый номер которого только вышел. Позировать приходили в театр (вот причина портрета Кузмина, сотрудничавшего с «Аполлоном»; хотя Головин и вообще был верным поклонником поэзии этого мастера).
Среди сотрудников «Аполлона» были многие, чьи имена не забыты до сих пор: например, Николай Степанович Гумилев и Максимилиан Александрович Волошин. Между ними и произошла сцена.
Этому предшествовало следующее. Формируя редакционный портфель, хозяин «Аполлона» Сергей Константинович Маковский стал получать по почте стихи, подписанные некой «Черубиной де Габриак». Стихи понравились, их напечатали. Любопытному Маковскому захотелось лично увидеться с поэтессой. Однако таинственная Черубина соглашалась разговаривать лишь по телефону. Ее красивый голос, звучавший в телефонной трубке, взволновал Сергея Константиновича. Требование свидания становилось все более настойчивым. Черубина всячески отказывалась. Как-то сообщила, что уезжает из Петербурга, и приятель Маковского Кока Врангель (о нем еще вспомним в 19-й главе) помчался на Варшавский вокзал, продежурив там весь день, пытаясь узнать загадочную незнакомку по воображению. В конце концов выяснилось, что никакой Черубины нет в природе, а стихи писала сотрудничавшая в «Аполлоне» переводчица Елизавета Ивановна Дмитриева, прекрасно всем в редакции известная. Подговорил ее продвинуть свои стихи в журнал таким романтическим образом Волошин.
Раздосадованный розыгрышем Маковский в сердцах охарактеризовал поэтессу в своих мемуарах, как «невысокую полную брюнетку с крупным лбом и большими зубами, выпирающими, подобно клыкам». К тому же хромую. На самом деле Елизавета Ивановна пользовалась определенным успехом у мужчин. Не только Волошин за ней ухаживал, но и Гумилев, с которым она провела лето в Коктебеле. К осени она собралась выйти замуж за инженера Васильева.
Тут завязалась интрига, в которой заводилами выступили Кузмин и тогдашний его приятель, живший с ним в одной квартире, Ганс фон Гюнтер, молодой немец, увлекавшийся оккультизмом. Нельзя не согласиться, что склонность посплетничать и несдержанность на язык — свойства, типичные для многих наших героев… Гюнтер стал выпытывать у Елизаветы Ивановны, что у нее было с Гумилевым. Кузмин, в свою очередь, открыл глаза Маковскому, что Волошин его дурачит с Черубиной Дмитриевой. В этой атмосфере повышенной эмоциональности, смутных намеков и разоблачений Максимилиан Александрович счел долгом вступиться за честь Елизаветы Ивановны. Будто бы Гумилев оказался нескромен.
И вот, когда вся компания собралась в головинской мастерской, среди разложенных по полу декораций к «Орфею» Глюка, при звуках шаляпинского баса, доносившихся из репетиционного зала, Волошин вдруг подскочил к Гумилеву и дал ему пощечину.
Пришлось стреляться. Любопытно, что ночь накануне дуэли Гумилев провел у Кузмина с Гюнтером на Таврической. Да и Волошин там же жил, ниже этажом — так что к одному дому два таксомотора были вызваны поутру (или на извозчиках они добирались, друг за дружкой? на трамвае катились через Троицкий мост?).
Стрелялись на пистолетах пушкинского времени. Натурально, за Черной речкой. Секундантов было по двое с каждой стороны, и, в частности, Кузмин — у Гумилева, а у Волошина — Алексей Толстой (будущий автор эпопеи «Хождение по мукам»). Стрелялись по-настоящему. Нервный Кузмин ушел в кусты, не желая видеть кровопролития. Гумилев, однако, промазал, а пистолет Волошина дважды дал осечку. На том секунданты и растащили дуэлянтов.
Фон события, как видим, сильно окрашен в голубое. Но стоит внимательнее присмотреться и к главным героям. На первый взгляд, полное алиби: множество жен и подруг, из коих особенно знамениты Ахматова у Гумилева, Сабашникова у Волошина. А все же как-то вот…
То есть, очень вероятно, что нереализованное, но как-то уж очень подчеркнуто нереализованное, будто бы вот нельзя — именно потому, что очень хочется. Да и пресловутый гумилевский донжуанизм подозрителен. Ученая Ахматова могла бы вспомнить Петра Великого, который отсылал к своей Екатерине сопровождавших его «метресс», когда доктора советовали воздерживаться от «домашних забав».
Вот, кстати, тема: Дон Жуан с влюбленным в него Сганарелем… Но об этом после. Спустимся, наконец, в зрительный зал.
… Существуют совпадения, в которых трудно не увидеть перст судьбы. В том самом 1890 году, когда Дягилев с товарищами поступал в университет, в Мариинском театре состоялись две премьеры: 3 января — «Спящая красавица», 7 декабря — «Пиковая дама».
Капризы народной любви довольно странны. Были когда-то очень вкусные конфеты «Пиковая дама», но «Спящей красавицы» кушать не приходилось. Почему-то кондитерская промышленность предпочитает оперное искусство: есть конфеты, например, «Алеко» или «Кармен», но нет «Баядерки». В сущности, как-то связано это, на подсознательном уровне: развернуть хрустящую бумажку и раздавить языком во рту шоколадную бомбочку с ликером — именно в тот момент, когда любовный дуэт на сцене достигает высшей страсти.
Кто ж не любит «Пиковую даму»! Но для восторженных меломанов, ожидающих, как их кумир (скажем, Николай Константинович Печковский — вот кстати вспомнился) даст верхнее си — совсем не важно, в сущности, что Германн из повести Пушкина — совсем не похож на оперного Германа. Пустота сюжета и бессмысленность текстов никакой оперы не портят. Наоборот, трудность понимания «Пиковой дамы» именно в том, что она слишком интеллектуальна для нормальной оперы.
Когда гаснет чашеобразная люстра, меркнут электрические свечи, и в наступившем мраке гобой начинает тему «трех карт» под негодующий ропот виолончелей, тогда, забившись в уголок ложи второго яруса, уже безвольно отдаешься и плывешь по этому, с непостижимой легкостью разворачивающемуся потоку, опережая сознанием музыку на несколько тактов, впадая в транс от совпадения предчувствуемого и воплощаемого, из многих линий и звуков сливающегося в напористую кантилену: «небес чарующая прелесть, весна, зефиров легких шелест», понятно, что ни о чем уже не думаешь, только наслаждаешься.
Но над «Пиковой» можно и приятно подумать, анализировать ее сложную музыкальную ткань, сплетенную из множества цитат (песенка из оперы «Ричард Львиное сердце» А. Гретри, полонез О. А. Козловского «Гром победы раздавайся», пастораль П. Ф. Карабанова), основанную на либретто, представляющем своеобразный литературный коллаж с текстами разных авторов (в том числе сам Петр Ильич сочинил «Ах, я терзаюсь этой далью» — арию Елецкого, во всех отношениях самого голубого героя этой оперы).
Незатейливые, но в иных местах сильные стихи брата-либреттиста Модеста Чайковского («убийце, извергу навеки принадлежит душа моя») сочетаются с прелестными цитатами: из Державина (насчет несгибаемого сучка), Жуковского («как слит с прохладою растений аромат»), Батюшкова («любовь в мечтах златых мне счастие сулила»). Милый анахронизм: Жуковский с Батюшковым — поэты александровского времени, а действие оперы перенесено во времена Екатерины. Причем, к радости знатоков, время можно определить с точностью до года: не раньше середины 1780-х, потому что до этого не было ни ограды Летнего сада, ни арки над Зимней канавкой, играющих в опере столь существенную роль.