Критика евангельской истории синоптиков
Со своей гипотезой Штраус остается верен точке зрения, проведенной им теперь и в критике религиозного учения с основательнейшей последовательностью и с решительностью ученого характера, — точке зрения, для которой субстанция есть абсолютное [...], субстанция, приняв-
тая как сила общины определенную форму существования. Такой взгляд загадочен, ибо каждый раз, когда он хочет объяснить и представить наглядно процесс, которому обязана своим происхождением евангельская история, он может породить лишь видимость процесса и не может не выявить неопределенности и недостаточности субстанциального отношения. Этот взгляд загадочен, будучи тавтологическим. Суждение: исток и начало евангельской истории в традиции — дважды полагает одно и то же — «традицию» и «евангельскую историю», соотносит, несомненно, то и другое, но не говорит нам, какому внутреннему процессу субстанции обязано своим происхождением развитие и истолкование последней [...]. Этот взгляд, кроме того, еще и ортодоксален, да и не мог быть иным в тот момент, когда Критика в своей продуманной всеобщности впервые восстала против церковной точки зрения, в последний раз придя с этой последней в непосредственное соприкосновение, каким бы враждебным ей оно ни было. В такие моменты, когда два противника решительно должны померяться силами, язык отрицания, его принцип и его проведение оказываются еще разработанными в зависимости от его противника, отрицание внутренне еще не свободно от этого последнего, в том, что оно есть, оно еще полное отображение противника, и два этих мира, будь один полным обращением другого и противоположностью ему, сами по себе один и тот же мир. Все равно, как отвечать на вопрос, единственно важный, если мы хотим узнать, как возникла евангельская история и ее изображение в евангелиях, — записана ли данная история по вдохновению святого духа, или же евангельская история сложилась в традиции. То и другое тождественно в принципе, одинаково трансцендентно, то и другое одинаково нарушает свободу и бесконечность самосознания.
[...] Задача Критики — последняя, какая может быть
перед ней поставлена, — будет теперь, очевидно, такой —
исследовать вместе с формой и содержание, не есть ли оно
тоже писательского происхождения как свободное творе-
• ние самосознания. [...]
На вопрос, которым так много занималось наше время, именно вопрос, был ли Иисус историческим Христом, мы ответили, показав, что все, чем был исторический Христос, что говорится о нем, что мы знаем о нем, — принад-
лежит миру представления, а именно христианского представления и, следовательно, не имеет никакого отношения к человеку, принадлежащему действительному миру. Ответ на вопрос такой, что он на веки вечные перечеркивает сам вопрос.
Столь же несчастна конечная судьба этого вопроса и с другой стороны, где он занят определением безгрешности спасителя. Подобно тому как исторический Христос разрешается в противоположность того, на что претендует представление о нем, а именно в человека из плоти и крови, человека, который со всей своей энергией души и духа принадлежит истории, становится фантомом, попирающим законы истории, — подобную судьбу испытала и существовавшая в представлении безгрешность этого фантома.
[...] Результат нашей [...] Критики, что христианская религия есть абстрактная религия, — это разоблачение мистерии христианства. Главными силами религий древности была природа, были дух семьи и дух народа. Всемирное господство Рима и философия — это были движения всеобщей силы, которая стремилась подняться над рамками прежней природной и народной жизни и одержать верх над ними — над человечеством и самосознанием. Для всеобщего сознания это торжество свободы и человечности, не говоря о том, что внешнее мировое господство Рима не могло произвести его на свет, не могло еще быть достигнуто в форме чистого самосознания и чистой теории, поскольку религия оставалась всеобщей силой и внутри ее· должна была совершиться сначала всеобщая революция. В сфере отчужденного от себя самого духа — если освобождение должно было быть основательным и произойти ради человечества, — должны были быть сняты прежние ограничения всеобщей жизни, т. е. отчуждению нужно было стать всеобщим, охватывающим все человечество. В религиях древности существенные интересы скрывают и застилают глубину и ужас отчуждения; созерцание природы очаровывает, семейные узы — сладостны и прелестны, народный интерес придает религиозному духу пламенную преданность тем силам, которые он почитает: цепи, которые нес человеческий дух на службе этих религий, были увиты цветами, великолепно, торжественно украшенный, как жертвенное животное, человек приносил себя в жертву своим религиозным силам,
сами цепи не давали ему заметить всю жестокость его служения.
Когда цветы завяли со временем, цепи были разрушены силой Рима, тогда вампир духовной абстракции завершил весь труд. Вплоть до последней капли крови этот вампир высосал человечество, его соки и силы,, кровь и жизнь: природу и искусство, семью, народ и государство — все впитал он в себя, и на обломках погибшего мира осталось только изможденное Я, но для себя самого единственная сила. Однако после безмерных потерь Я не могло сразу же воссоздать из своих глубин природу и искусство, народ и государство. То великое и безмерное, что теперь происходило, единственное деяние, занимавшее его, состояло в том, что вобрало в себя все, что жило в старом мире. Я было теперь Всем и, однако, было пустым; Я стало всеобщей силой, но на обломках мира оно не могло не устрашиться самого же себя и не отчаяться при виде таких потерь; пустому, всепожирающему Я становилось страшно при виде самого себя, оно не осмеливалось постигнуть себя как Все и как всеобщую силу, т. е. оно оставалось еще религиозным духом и завершало свое отчуждение, противопоставив самому себе свою всеобщую силу как силу чужую, в неимоверном страхе трудясь — перед лицом этой силы — ради своего сохранения и блаженства. Гарантию своего сохранения оно видело в мессии, который для него представлял лишь все то, чем было оно само в основе своей, а именно его самого как всеобщую силу, но только такую, какой было оно само, именно как силу, в которой испытали свою гибель и всякое созерцание природы, и все нравственные определения духа семьи и народа и государственной жизни, равно как художественное созерцание.
Исторический исходный момент такой революции был дан в жизни иудейского народа, поскольку в его религиозном сознании не только были уже задушены природа и искусство, а тем самым борьба с религией природы и искусства, как таковая, была уже позади, но и народный дух в самых разнообразных формах уже должен был вступить в диалектические отношения с идеей более высокой всеобщности [...]. Недостатком этой диалектики было то, что в конце народный дух вновь становился средоточием всего универсума: христианство устранило этот недостаток, сделав всеобщим чистое Я. Евангелия провели такое
преобразование своим способом — именно способом исторического изображения: повсюду будучи зависимы от Ветхого завета, будучи почти его копией, они все же дали осуществиться тому, чтобы сила народного духа была поглощена всесилием простого, чистого, но отчужденного от действительного человечества Я.
Если мы станем рассматривать евангелия так, что отвлечемся от их взаимных противоречий, как простая незамысловатая вера абстрагирует целостный образ из их смутного содержания, нас не сможет не удивить то, что они занимали человечество в течение 18 веков, и притом так, что тайна их не была открыта. Ибо нет евангелия, нет самого незначительного его фрагмента, где бы не было недостатка в воззрениях, оскорбляющих, ранящих и возмущающих человеческие чувства.
Но наше удивление еще более возрастет, когда мы заметим, что евангелия со своими данными и предпосылками находятся в противоречии со всем тем, что мы знаем о времени, когда будто бы существовал их предмет; но удивление достигнет величайшей степени, когда мы обратим внимание на чудовищные противоречия, в которых запутываются они со своими утверждениями, когда мы обратим внимание на такое изображение истории, как у Матфея, и на такое представление всего, как в четвертом евангелии. И такими вещами должно было мучить себя человечество на протяжении полутора тысячелетий? Да, такими, ибо великий, безмерный шаг мог быть сделан лишь после подобных мук и усилий, чтобы не быть напрасным я быть оцененным во всем подлинном своем значении и величии (стр. 57—62).
РУГЕ
Арнольд Руге (Rüge, 1803—1880) своими яркими статьями на страницах «Галлеских ежегодников» в Лейпциге (1838— 1840 гг.) и «Немецких ежегодников» в Дрездене (1841—1845 гг.) положил начало наиболее конкретной в политическом отношении младогегелъянской публицистике и способствовал ее развитию. Кульминацией его деятельности было совместное с К. Марксом участие в единственном вышедшем в свет номере «Немецко-француаских ежегодников» в Париже (1844 г.). К этому времени, однако, размежевание их по политическим и философским вопро-. сам уже явственно определилось. В период революции 1848—
1849 гг. в Германии А. Руге был избран во Франкфуртское национальное собрание и основал буржуазно-радикальную партию, издавая в течение нескольких месяцев газету «Реформа». Был выслан из Германии, а по возвращении из английской эмиграции стал поддерживать политику Бисмарка.
В переводе А. В. Михайлова даны подобранные И. С. Царским фрагменты ив «Предисловия» к 4-му выпуску «Галлеских ежегодников» (№ 1 и 2 за 1841 г.), из статьи «Политика и философия» («Politik und Philosophie», 1840) и из первой статьи на тему «Гегелевская философия права и политика нашего времени» («Die Hegeische Rechtphilosophie und die Politik unserer Zeit», 1842).
[ПРЕДИСЛОВИЕ К 4-му ВЫПУСКУ «ГАЛЛЕСКИХ ЕЖЕГОДНИКОВ»]
Оракул нашего времени — революция европейского челове
чества [...]. .
Что вообще составляет характер нашего временя, пробуждение к самосознанию, то самое совершилось и в его зеркале — в «Ежегодниках». Дух современной нам истории —дух сознательный, отныне он не обманывается в отношении своей цели; мы все знаем, что нам гарантирована свобода литературной общественности и общественность свободного государства; однако отдельное всегда будет неожиданно поражать нас: нас будет поражать, что наше частное знание превращается в волю общественности, а наше субъективное умонастроение — в реальную практику. Так и цель этого журнала была поставлена с самого начала, и ее легко было распознать; однако требовалось время для того, чтобы журнал оставил свою наивность, стал обращаться с врагом как с врагом и пришел к решительным следствиям своего принципа. [...]
Принцип, вокруг которого все теперь вращается, есть автономия духа, а именно в области научной — развитие рационализма, а в области государственной — либерализма. В науке всякая истина теперь имеет всеобщую форму самосознания, есть процесс мыслящего субъекта. Единство исторического и чисто духовного процесса, поскольку оно познано разумой как одно и то же движение, не оставляет ничего, кроме самого мира разума. [...] Как разум и предание, так и дух и природа отнюдь
не неподвижные противоположности в наше время. В области политического этот рационализм, или это рациональное образование времени, становится практическим. Здесь соответствие в том, что государство перестало быть непроходимым, затуманенным, тайным и потому чуждым состоянием, но оно равным образом стало существованием нашего самосознания, находящимся в процессе, или же, что, быть может, яснее, стало упорядоченным и самоопределяющимся во всеобщих, или разумных, формах народом. Народ, который движется .в этих формах, суверенен, как суверенен разум рационализма в методическом движении этого разума, будучи самим процессом абсолютного. [...]
ПОЛИТИКА И ФИЛОСОФИЯ
Освободительная война против трех чужих держав — против готовой философской системы, предпосылаемой догматике и эмпирической действительности — привела к тому, что создалось совершенно изменившееся положение новейшей философии но отношению к внешнему миру. Что она есть на самом деле — свободная сила становящейся истории, на сторону этого безоговорочно И с полным сознанием встала философия [...]. Что философии следует приписать такую силу, способную образовать будущее, и такую задачу, это решительно отрицает Гегель, поскольку он критику того, что действительно, рассматривает как забегание за это действительное, но при этом не делает для всей философии вывода, что это зашедшее за действительность, будучи последним, на самом деле является самым новейшим, является следующей, будущей ступенью совершения, забежавшей вперед по сравнению с эмпирической действительностью. В научной диалектике Гегель непрестанно учит и показывает подлинную идеальность, регресс к налично существующему для него повсюду ведет к прогрессу [...]; но во всемирной истории он решительно не желает признать инициативу, за философией. Философия для него — завершение без всякого долженствования, целый период философией просто замыкается (стр. 95—97).