Обзор проведенного исследования 5 страница
В той мере, в какой бирманский язык отдаляется от китайского по своему строю, он приближается к санскритскому. Но было бы излишним еще раз специально пояснять то, какая пропасть их все же разделяет. Различие заключается здесь не только в более или менее тесном слиянии частиц с главным слоном. Гораздо в большей степени оно вытекает из сравнения этих частиц с суффиксами индийского языка. Первые представляют собой такие же значимые слова, как и все другие слова языка, пусть даже их значение уже стерлось из памяти народа. Вторые представляют собой в основном субъективные звуки, предназначенные, равным образом субъективно, лишь для выражения внутренних отношений. Вообще бирманский язык, даже если он кажется занимающим промежуточное положение между двумя крайними языковыми тинами, ни в коем случае нельзя рассматривать как переходный пункт от одного к другому. Жизнь каждого языка основывается на внутреннем отношении народа к искусству воплощения мысли в звуке. А оно совершенно различно у всех трех сравниваемых здесь языковых семей. Если в том, что касается количества частиц и частоты их употребления, и можно было бы усматривать ступенчатое приближение к грамматическому выражению от старого китайского стиля через новый к бирманскому, то все же последний из эт их языков коренным образом отличается от первого своей принципиальной устремленностью; с другой стороны, эта устремленность существенным образом остается неизменной в старом и новом стилях китайского языка. Китайский опирается лишь на порядок слов и на представление о грамматической форме, заложенное в недрах духа. Бирманский в своем рече- образовании не основывается на порядке слов, хотя по своему внешнему выражению он даже еще сильнее к нему привязан. Этот язык связывает понятия путем добавления новых промежуточных понятий, к чему его вынуждает собственный закон расположения слов, который без такого вспомогательного средства давал бы повод для двусмысленных истолкований. Поскольку промежуточные понятия должны представлять собой выражения грамматических форм, то в языке, конечно, можно усмотреть и таковые. Однако характер их совсем не так ясен и определенен, как в китайском и санскрите; он отличается от китайского, поскольку располагает такой опорой в виде промежуточных понятий, которая уменьшает необходимость истинной концентрации языкового сознания; он отличается от санскрита, поскольку не затрагивает звуков языка, не в состоянии образовать настоящее словесное единство и чистые формы. С другой стороны, бирманский нельзя также отнести к агглютинативным языкам, поскольку в отличие от них он умышленно при произношении разделяет слоги. В своей системе он более четок и последователен, чем эти языки, хотя благодаря этому он еще дальше отходит от всякой флективности, элементы которой в агглютинативных языках, правда, также не имеют внутреннего источника, но представляют собой всего лишь случайное явление.
Санскрит или происходящие от него диалекты в большей или меньшей степени контактировали с языками всех народов, живущих в окрестностях Индии, и заманчиво взглянуть на то, как соприкасались различные языки в ходе этих контактов, в большей степени обусловленных духом религии и науки, чем политическими и экономическими соображениями. В Индокитае пали — флективный язык с многочисленными звуковыми различиями форм — столкнулся с языками, существенным образом сходными с китайским. Таким образом, в контакт вошли именно такие языки, богатое грамматическое выражение одного из которых максимально противопоставлено почти полному отсутствию такового в других. Я не могу согласиться с мнением, что пали оказал сколько-нибудь существенное влияние на бирманский язык в его чистом, выработанном самой нацией виде. Многосложные слова возникли здесь в результате его собственной склонности к словосложению, не нуждаясь для этого в палийских образцах, и в равной мере исконным является употребление частиц, приближающееся к грамматическим формам. Знатоки пали лишь одели язык в его грамматические одежды. Это видно по многообразию падежных показателей и по классам сложных слов. Сложения, приравниваемые к санскритскому типу karmadha- гауа, на самом деле не имеют с ним ничего общего, так как бирманское прилагательное в препозиции всегда требует соединительной частицы. К глаголу, судя по грамматике Кэри, они как будто бы даже не осмелились приложить свою терминологию. Все же нельзя отрицать возможность того, что в результате продолжительного изучения пали стиль, а в какой-то мере также и характер языка могли меняться в сторону сближения с пали и быть подверженными еще большим изменениям. Собственно телесная, звуковая форма языка допускает такое воздействие лишь в очень ограниченных масштабах. Напротив, внутренняя устремленность формы весьма подвержена внешним влияниям, и грамматические принципы, даже сама сила и живость языкового сознания могут исправляться и возвышаться в ходе общения с более совершенными языками. В результате язык изменяется в той мере, в какой он допускает распространение господства новых навыков. В бирманском такое влияние должно было бы ощущаться особенно сильно, поскольку основные компоненты его строения сами по себе уже приближаются к санскритским, и им главным образом недостает правильного самооеознанпя; сам же язык не в состоянии до него дойти, нбо в основе его был заложен несовершенный принцип. И здесь на помощь могло бы прийти чужое языковое устройство. Для этой цели нужно бы было лишь постепенно приспособить многочисленные частицы, отбросив некоторые определенные грамматические формы, начать чаще ушлреб- лять конструкции с уже имеющимся вспомогательным глаголом и т. д. И тем не менее даже при самых тщательных стараниях подобного рода никогда не удастся затушевать тот факт, что этому языку все же свойственна совершенно иная форма, и результаты подобного опыта всегда будут звучать не по-бирмански, хотя бы по той причине, что несколько представленных в качестве аналогов одной и той же формы частиц используются не одинаково, по с тонкими различиями, обусловленными языковым употреблением. Следовательно, в любом случае можно было бы распознать, что языку было привито нечто чужеродное.
Согласно всем свидетельствам, историческое родство между бирманским и китайским языками отсутствует. Оба языка как будто бы имеют лишь очень немного общих слов. Однако я не знаю, не заслуживает ли это утверждение более тщательной проверки. Бросается в глаза звуковое сходство некоторых слов, относящихся именно к разряду грамматических. Я приведу их здесь для того, чтобы это сходство могли оценить более глубокие знатоки обоих языков. Бирманские показатели множественного числа имен и глаголов звучат to- и kra(произносится куа), а китайские показатели множественного числа в старом и новом стилях — tonи kiai; thang(произносится thiН.) соответствует, как мы уже видели выше, китайскому tiв новом стиле и tchiв старом; hri(произносится shi) означает 'быть'; в китайском же, согласно Ремюза, этот глагол звучит chi. Моррисон и Хоу в английской транскрипции пишут оба эти слова совершенно одинаково — как she. Китайское слово, правда, в то же время является местоимением и утвердительной частицей, так что глагольное его значение, по-видимому, является производным. Такая этимология, однако, ничуть не уменьшает вероятность родства обоих слов. Наконец, общее родовое выражение, используемое при обозначении считаемых предметов и сходное по значению с нашим словом „штука", звучит по-бирмански hku, а по-китайски ко х. Хотя количество этих слов невелико, они все же относятся к тем областям строения обоих языков, в которых обнаруживается самое большое сходство между ними; кроме того, хотя различия китайской и бирманской грамматик весьма велики и глубоко затрагивают языковой строй того и другого языка, все же они не столь существенны, как, к примеру, различия между бирманским и тагальским, полностью исключающие всякую возможность родстза.
38. К результатам предложенного выше изыскания тесно примыкает вопрос: является ли различие между односложными и многосложными языками абсолютным или относительным и действительно ли та или иная форма слов существенным образом формирует языковой характер или же односложность представляет собой лишь переходное состояние, из которого впоследствии постепенно развились многосложные языки?
В более ранний период развития языкознания китайский и многие другие языки Юго-Восточной Азии однозначно считались одно-
JСм. мою работу о языке кави, кн. I, с. 253, прим. 3.
сложными. Позднее по этому поводу появились сомнения, и Абель- Ремюза открыто оспорил это утверждение относительно китайского языка [79]. Однако такая точка зрения вступала в слишком сильное противоречие с наблюдаемыми фактами, и есть все основания утверждать, что в настоящее время произошел справедливый поворот к более ранним выводам. В основе спора лежат лишь недоразумения, и потому необходимо сначала выработать надлежащее определение того, что называется односложной словоформой, а также того принципа, исходя из которого различают односложные и многосложные языки. Все приводимые Ремюза примеры многосложности в китайском сводятся к сложениям, и можно, по-видимому, не сомневаться в том, что сложение есть нечто совершенно иное, чем исходная многосложность. В рамках сложения понятие, даже рассматриваемое как вполне простое, все же складывается из двух или нескольких взаимосвязанных понятий. Возникающее таким образом слово тем самым никогда не является простым, и поэтому язык не перестает быть односложным из-за наличия в нем сложных слов. Для этого, очевидно, необходимо наличие таких простых слов, в которых нельзя выделить отдельных элементарных понятий, образующих все понятие в целом, но в которых понятие обозначается звуками двух или более слогов, не имеющих самостоятельного значения. Даже если встречаются слова, казалось бы, удовлетворяющие этому требованию, все же необходимо еще точно установить, не обладал ли в них каждый отдельный слог собственным значением, впоследствии утерянным. Правильная аргументация против односложности какого-либо языка должна бы была содержать в себе доказательство того, что все звуки слова значимы лишь сообща, в своей совокупности, а не по отдельности. Что касается Абель-Ремюза, то он не вполне уяснил себе этот момент, а потому в вышеупомянутой работе фактически недооценил оригинального устройства китайского языка [80]. С другой стороны, однако, мнение Ремюза все же основывалось на некоторых истинных и* правильно воспринимаемых фактах. А именно — он остался приверженцем разделения языков на односложные и многосложные, и от его взора не ускользнуло то, что такое разделение нельзя понимать буквально, как это обычно принято. Выше я уже отмечал, что такое разделение не может основываться просто на факте преобладания односложных либо многосложных слов, но что в основе его лежит нечто более существенное, а именно отсутствие аффиксов наряду со своеобразием произношения, приводящее к тому, что слоги сохраняются раздельными даже там, где дух объединяет понятия. Причину отсутствия аффиксов надо искать глубже, а именно в духе. Ибо если последний живо воспринимает отношение зависимости аффикса от главного понятия, то язык не в состоянии предоставить аффиксу самостоятельное словесное звучание. Такого рода восприятие неизбежно и непосредственно влечет за собой слияние двух различных элементов в словесное единство. Поэтому ошибка Ремюза, как мне кажется, состоит лишь в том, что он, вместо того чтобы обвинять в односложности китайский язык, не попытался показать, что и остальные языки исходят из односложного строения корня. Они становятся многосложными отчасти благодаря характерной для них аффиксации, отчасти благодаря не чуждому также и китайскому языку словосложению, но в отличие от китайского, на пути которого стояли названные выше препятствия, они действительно достигают этой цели. Я хочу избрать здесь именно этот путь и пройти по нему, взяв за основу фактическое исследование некоторых языков, пригодных для рассмотрения лучше, чем другие.
Как бы ни было трудно, а иногда и невозможно проследить историю слов вплоть до реального момента их возникновения, все же тщательно проводимый анализ в большинстве языков приводит нас к односложным корням, а отдельные случаи противного не могут служить доказательством исходной многосложности, так как причину этого явления с гораздо большей степенью вероятности можно видеть в незавершенности самого анализа. И даже если рассуждать лишь на уровне идей, то мы не зайдем слишком далеко, предположив вообще, что всякое понятие первоначально обозначалось лишь одним слогом. При образовании языка понятие есть то впечатление, которое объект, внешний либо внутренний, производит на человека, а звук, вырывающийся из груди под действием этого впечатления, есть слово. В силу этого два звука с трудом могут соответствовать одному впечатлению. Если бы действительно могли возникнуть два звука в непосредственном следовании друг за другом, то они обозначали бы два впечатления, исходящих от одного и того же объекта, и представляли бы собой сложение уже в момент рождения слова, не причиняя тем самым ущерба главному принципу односложности. И так действительно обстоит дело в случае с удвоением, представленным во всех языках, по прежде всего — в менее развитых. Каждый из повторяющихся звуков описывает весь объект; но в результате повторения выражение получает дополнительный нюанс — либо просто усиление, как указание на большую живость испытываемого впечатления, либо указание на повторяющийся характер объекта. В силу этого удвоение встречается преимущественно у прилагательных, так как отличительная черта свойства заключается в том, что оно выступает не как отдельный предмет, но, подобно поверхности, покрывает собой целый кусок пространства. На самом деле, во многих языках, из которых здесь я упомяну лишь о языках островов Южных морей, удвоение встречается в основном в прилагательных и даже почти исключительно свойственно им и производным от них существительным, то есть таким, которые первоначально воспринимались адъективно. Конечно, если представлять себе первоначальный процесс языкового обозначения как сознательное распределение звуков между предметами, то все будет выглядеть совершенно иначе. Стремление придать различным понятиям не вполне одинаковые обозначения могло бы в таком случае стать наиболее правдоподобной причиной совершенно независимого от нового значения добавления к одному слогу второго и третьего. Но такое представление, при котором полностью забывают о том, что язык не есть мертвый часовой механизм, но живое творение, исходящее из себя самого, и что первые говорящие люди были гораздо более впечатлительны, чем мы, с нашими чувствами, притуплёнными культурой и знаниями, основанными на чужом опыте, очевидно, является ложным. Все языки, видимо, содержат слова, имеющие совершенно различное значение при полностью совпадающем звучании и тем самым эти слова могут быть поняты двусмысленно. Но тот факт, что это редкость и что, как правило, каждому понятию соответствует звучание с особыми нюансами, проистекает, очевидно, не из умышленного сравнения уже имеющихся в языке слов, возникших задолго до говорящих на этом языке в настоящий момент, но из того обстоятельства, что как впечатление от объекта, так и обусловленное им звучание было всегда индивидуальным, а никакая индивидуальность не может полностью совпадать с другой. Правда, с другой стороны, увеличение словарного запаса достигалось также и за счет расширения отдельных, уже имеющихся обозначений. По мере того как человек знакомился с большим количеством предметов и точнее познавал отдельные из них, он во многих случаях сталкивался с особыми различиями при общем сходстве, и это новое впечатление обусловливало, естественно, новый звук, который, будучи присоединен к предыдущему, образовывал многосложное слово. Но и здесь взаимосвязанные понятия вместе со взаимосвязанными звуками выступают как обозначения одного и того же объекта, В крайнем случае в том, что касается первоначального обозначения, можно бы было предположить, что голос добавлял к слову совершенно бессмысленные звуки просто в силу чувственного предрасположения или что конечное выдыхание в процессе упорядочения произношения превращалось в настоящие слоги. Я не хотел бы оспаривать тот факт, что в языках имеются чисто чувственные звуки, лишенные какого бы то ни было значения; но это объясняется лишь тем, что их исходное значение утрачено. Первоначально из груди не мог быть исторгнут ни один членораздельный звук, не пробуждающий каких- либо чувств.
С течением времени, однако, ситуация с многосложностью изменилась. Ее нельзя не признавать как факт, наличествующий в развитых языках; оспаривается лишь наличие ее у корней. Вне этой сферы она, как следует предполагать — в целом и как очень часто можно показать на конкретных примерах— восходит к сложениям и тем самым утрачивает свою специфическую природу. Ибо отдельные элементы слова предстают перед нами как лишенные значения не просто потому, что мы не можем догадаться об их смысле, но часто в основе этого явления лежит также и нечто позитивное. Язык связывает между собой прежде всего действительно модифицирующие друг друга понятия. Затем он присоединяет к главному понятию другое, связанное с первым лишь метафорически или же относящееся лишь к части его значения. Так, например, китайский язык, чтобы в системе родства обозначить различие между старшими и младшими, использует слово «сын» в сложных названиях родства там, где не подходит указание ни на прямое родство, ни на пол, но лишь на возрастные различия. И если некоторые из таких понятий, в силу возможности, предоставленной им их более общей природой, часто превращались в элементы слова, предназначенные для спецификации понятий, то язык привыкает и к применению их в тех случаях, где их связь с главным понятием весьма далека и с трудом прослеживается или даже, в чем нужно прямо признаться, реально вообще отсутствует, а потому их значение фактически сводится к нулю. Явление, подобное тому, как язык, следуя общей аналогии, переносит употребление звуков со случаев, для которых они действительно нужны, на те случаи, в которых они не нужны вовсе, встречается также и в других сферах действия языка. Так, бесспорно то, что во многих флексиях санскритского склонения скрыты местоименные основы, но при этом в некоторых из них на самом деле нельзя найти причину выбора именно данной, а не какой-либо другой основы для того или иного падежа и нельзя даже объяснить, как местоименная основа вообще оказалась пригодной для выражения данного конкретного падежного отношения. Конечно, даже в самых ярких из подобных случаев могут существовать еще совершенно индивидуальные и тонкие связи между понятиями и звуком. Но они не мотивированы общей необходимостью, и даже если они не случайны, то распознаваемы лишь исторически, так что даже их наличие нами не осознается. Я намеренно не упоминаю здесь о заимствовании иностранных многосложных слов из одного языка в другой, поскольку если я прав в том, что здесь утверждалось, то многосложность таких слов никогда не является первоначальной и для языка, который их воспринимает, бессмысленность их отдельных элементов остается л и ш ь от н ос н те л в н о й.
Однако в неодносложных языках, хотя и в весьма различной степени, отмечается стремление, проистекающее из сочетания внутренних и внешних причин, к чистой многосложности, вне зависимости от еще осознаваемого или уже затемненного происхождения последней из словосложения. Язык в таком случае нуждается в звуковой протяженности для выражения простых понятий и растворяет в этой протяженности связанные элементарные понятия. Таким двусторонним путем возникает обозначение одного понятия несколькими слогами. Так, если китайский язык противостоит многосложности, а его письмо, очевидным образом основанное на этом противостоянии, в этом ему способствует, то другие языки проявляют противоположную склонность. В результате приверженности к благозвучию и стремления к ритмическим соотношениям они приходят к построению более крупного словесного целого. Далее, руководствуясь внутренним чувством, они начинают проводить различие между простыми сложениями, возникающими исключительно в речи, и такими, которые уже приближаются к выражению простого понятия несколькими слогами, значение каждого из которых в отдельности уже неизвестно или не принимается во внимание. Но так как в языке все всегда внутренне взаимосвязано, то и это, сначала кажущееся чисто чувственным, стремление покоится на более широкой и прочной основе, ибо этому явно способствует нацеленность духа на объединение в рамках одного слова как понятия, так и показателей его отношений. Язык же может, будучи истинно флективным, в действительности достичь этой цели либо, будучи агглютинирующим, остановиться на полпути. Исходным фактором является здесь та творческая сила, благодаря которой язык, если воспользоваться фигуральным выражением, выжимает из корня все, что относится к внутреннему и внешнему построению словоформы. Чем дальше простирается это творчество, тем большей становится интенсивность упомянутого стремления; чем раньше оно истощается, тем она становится меньшей. Однако в проистекающей из этого стремления звуковой протяженности слова необходимую границу определяет завершение этого стремления в соответствии с законами благозвучия. Как раз языки, наименее преуспевающие в сплочении слогов в единство, неритмично нанизывают большое количество слогов друг на друга, тогда как языки с завершенным стремлением к единству объединяют меньшее количество слогов, и притом более гармонично. И здесь также успехи внутренних и внешних процессов четко и точно соответствуют друг другу. Но во многих случаях самими понятиями обусловливаются усилия, направленные на то, чтобы некоторые из них оказались соединенными всего лишь с целью придания какому-либо простому понятию подобающего ему обозначения н чтобы не сохранилось даже воспоминания о первоначальном характере каждого из объединенных понятий. Возникающая таким образом многосложность, естественно, является тем более истинной, чем с большей действенностью сложное понятие доказывает свою простоту.
Среди случаев, о которых идет здесь речь, можно вычленить главным образом два различных класса. В одном из них понятие, уже данное в звуке, через присоединение второго понятия лишь уточняется или эксплицируется, так, чтобы в целом избежать неопределенности и нечеткости. Таким способом языка часто соединяют друг с другом понятия, совершенно одинаковые по смыслу или различающиеся лишь в нюансах, а также общие понятия со специальными, причем общие в этом случае часто в свою очередь являются производными от специальных, как это имеет место в китайском языке, где понятие 'бить' в такого рода сложениях почти всегда переходит в понятие 'делать'. К другому классу относятся случаи, когда из двух различных понятий действительно образуется третье, как, например, когда солнце называется 'глазом дня', молоко — 'водой груди' и т. д. У истоков первого класса сложений лежит сомнение в четкости используемого выражения или пылкое стремление к его удлинению. Сложения первого класса редко можно встретить в высокоразвитых языках, но они очень часты в языках, осознающих некоторую неопределенность своего строения. В случаях второго класса оба связываемые понятия представляют собой непосредствен пук) передачу воспринимаемого впечатления, то есть в своем специальном значении они являются собственно словами. По логике вещей они должны бы были оставаться раздельными. Но поскольку они обозначают только одну вещь, то разум требует их тесного объединения в языковой форме. И по мере того как растет его власть над языком, а последний утрачивает свое первоначальное восприятие, самые глубокомысленные и остроумные метафоры подобного рода теряют свою способность обратного воздействия и, какой бы ясной этимологически ни представлялась их первоначальная природа, начинают ускользать от внимания говорящих. Оба класса встречаются также и в односложных языках, хотя в них внутренняя потребность к соединению понятий не может преодолеть приверженности к разделению слогов.
Я думаю, что именно таким образом нужно понимать и оценивать в языках явления односложности и многосложности. Сейчас на нескольких примерах я попытаюсь подтвердить это общее рассуждение, которое я не мог прервать из-за необходимости перечисления фактов.
Уже в новом стиле китайского языка встречается значительное число слов, составленных из двух элементов таким образом, что сложение их преследует лишь цель образования третьего, простого понятия. При рассмотрении некоторых из них становится ясно, что добавление второго элемента не несет в себе никакого нового смысла, но осуществляется лишь по аналогии с действительно значимыми случаями. Расширение понятий и языков должно вести к тому, чтобы новые предметы получали обозначение посредством сравнения с другими, уже известными, и чтобы практика духа при образовании новых понятий воплощалась в языках. Этот метод должен и'ч'глкчыо:;ани. мать место более раннего, сводящегося к символической передаче впечатления при помощи аналогии, заключенной в членораздельных звуках. Но даже и более поздний метод у народов, обладающих большой живостью воображения и остротой чувственного восприятия, восходит к весьма глубокой старине, а потому языки, строй которых в основном свидетельствует об их юношеском возрасте, содержат большое количество слов, живописно передающих природу предметов. Новокитайскпп же язык даже обнаруживает здесь некоторые искажения, свойственные лишь более поздним культурам. Такие состоящие из двух элементов слова образуются здесь часто посредством в большей степени шутливо-остроумных, нежели истинно поэтических описаний предметов, в которых последние оказываются скрытыми, словно в загадках». Другой класс подобных слов на первый взгляд представляется весьма удивительным; имеются в виду те случаи, ког да два противопоставленных друг другу понятия в своем объединении выражают общее понятие, вбирающее в себя значение обоих компонентов, как, например, когда младшие н старшие братья, высокие и низкие горы обозначают братьев и горы вообще. Универсальность, выражаемая в таких случаях европейскими языками посредством определенного артикля, обозначается здесь более наглядно посредством противопоставленных друг другу крайностей и способом, не знающим исключений. Данный разряд слов, собственно, в большей мере является фигурой речи, чем способом языкового словообразования. Но в языке, в котором чисто грамматическое выражение столь часто оказывается материально вложенным в содержание речи, этот способ сложения справедливо относится именно к словообразованию. Впрочем, в ограниченном количестве подобные сложения встречаются во всех языках; в санскрите с ними сходен часто представленный в философской поэзии тип sthawarajangamam. В китайском к этому добавляется еще то обстоятельство, что в некоторых из таких случаев язык вообще не имеет слова для простого общего понятия и потому неизбежно должен прибегать к подобным парафразам. К примеру, возрастная характеристика неотделима от слова „брат", и можно сказать лишь „старшие и младшие братья", но не „братья " вообще. Эта особенность может восходить еще к более раннему, бескультурпому состоянию. Стремление наглядно представить в слове предмет с его свойствами и недостаток абстракции заставляют пренебрегать общим выражением, включающим в себя многие различия; индивидуальное чувственное восприятие опережает обобщенное восприятие рассудка. Это явление нередко и в американских языках. В китайском языке из совершенно противоположных соображений — как раз на основании искусной рассудочной практики — этот способ словосложений выдвигается на передний план еще и потому, что симметричное расположение понятий, в определенных отношениях противопоставленных друг другу, рассматривается как достоинство и изящество стиля, на что оказывает влияние также и природа письма, заключающего каждое понятие в один знак. Поэтому в речи намеренно стремятся к переплетению подобных понятий, и китайская риторика создала особую отрасль, заключающуюся в перечислении контрастирующих понятий языка, ибо никакое отношение не является столь же определенным, как отношение чистого противопоставления Старый китайский стиль не использует сложных слов — либо потому, что в древние времена они еще не могли возникнуть, что для некоторых из классов сложений вполне понятно, либо же потому, что этот строгий стиль, вообще в какой-то мере пренебрегавший всякой помощью рассудку со стороны языка, исключил их из своей сферы.
На бирманском языке я могу здесь не останавливаться, так как выше, при общей характеристике его строя, я уже показал, как он посредством взаимного скрепления сходных по значению или модифицирующих друг друга основ образует из односложных многосложные.
В малайских языках после отделения аффиксов весьма часто, можно даже сказать, по большей части, остается двусложная, в грамматическом отношении далее не делимая основа. Даже тогда, когда она односложна, она часто, а в тагальском даже обычно, удваивается. Поэтому нередко можно встретить упоминания о двусложном строении этих языков. Между тем анализ их основ, насколько мне известно, до сих пор еще никогда не предпринимался. Я попытался его проделать, и даже если я пока еще не в состоянии дать полный отчет о природе элементов всех этих слов, то я все же убедился в том, что в очень многих случаях каждый из двух объединенных слогов может быть обнаружен в языке в самостоятельном виде и что причину объединения их можно понять. Если учитывать несовершенство имеющихся в нашем распоряжении пособий и наши недостаточные знания, то можно предположить, что рассматриваемый принцип распространяется еще шире, и сделать вывод о первоначальной односложности и этих языков. Больше трудностей связано со словами типа тагальских lisaи lisay, которые отличаются от корня lis(см. ниже) чистыми гласными звуками; но думается, что будущие исследования объяснят также и их. Однако уже сейчас ясно, что в большинстве случаев последние слоги малайских двусложных основ не следует рассматривать как суффиксы, присоединенные к значимым словам, но что в них можно распознать настоящие корни, вполне сходные с образующими первые слоги. Ведь их можно также обнаружить в языке иногда в качестве первых слогов таких сложений, а иногда в совершенно самостоятельном виде. Односложные же корни чаще всего приходится извлекать из редупликаций.