В оформлении переплета использован фрагмент картины 19 страница
В истории мысли это свойство осознания долга нередко истолковывалось как результат воспитательной или пропагандистской работы. Уже знающему немного историю этики здесь сразу приходят на ум имена Ницше иди Мандевиля, и это вполне уместно. Но такое мнение было еще более распространенным. Об этом свидетельствует, например, высказывание мыслителя совершенно иного направления — А.И.Герцена: «Не одной покорности требуют моралисты, не одного вещественного исполнения того, что называется долгом (потому что содержание его до капризности многообразно), но еще, чтобы внутри души своей человек считал внешний долг, хотя и против своих убеждений, за безусловно-нравственную истину»[94].
Долг, трактуемый как любое упорядочение индивидуальных проявлений, в форме ли социальных правил или общих культурных принципов, представляется как иго, как подавление личности. Однако не следует сбрасывать со счета, что то, что со стороны предстает как нигилизм, может мотивироваться протестом против действительной внешней принудительности общепринятых норм — обычаев, нравов, социальной дисциплины. Нравственный пафос протеста против внешнего, служебного, лицемерного подчинения общественным нормам, несомненно; может быть привлекательным. Однако усмотрение в моральном долге именно вынужденного подчинения бытующим нравам, некорректно по двум основаниям. Во-первых, полнота индивидуального, личностного проявления основывается на восприятии личностью возможно большего опыта других людей. Этот опыт безлично сохранен и обобщенно выражен в культуре, в том числе в нравственных нормах — универсальных и локальных. С этой точки зрения, долг может быть понят как... способ расслабиться: не изобретать велосипед, но исполнять обоснованно рекомендуемое общественной средой или уважаемыми и достойными доверия людьми как должное. Другое дело, что инфантильное сознание в инерции отрочества готово отвергнуть любую рекомендацию, усматривая в ней (коль скоро она идет от мира взрослых и предполагает хоть небольшую толику личностной зрелости) запрет и подавление. Во-вторых, сведение любой принудительности к внешнему подавлению личности является упрощением, так как не учитывает возможности само-принуждения.
Моральное требование может осознаваться индивидом как «суровый долг»; но предъявляться оно может всего лишь в форме рекомендации или высказываться как ожидание. Это вытекает из характера моральной императивности, которая говорит на языке запретов, но не угрожает физическими или организационными ограничениями. Законодательство (или, другими словами, право, закрепленное в законах) покоится на внешнем принуждении[95]. Санкции же морали носят идеальный характер, они обращены к человеку как сознательному и свободному субъекту. Сознание морального долга всегда есть как минимум понимание неприемлемости чего-то в себе, далее — решимость переступить через что-то в себе и, наконец, воля воспротивиться самому себе. Сопротивление себе, совершение того, что не является непосредственным желанием или что входит в противоречие с другими желаниями, конечно, требует самопринуждения.
Требования долга самоценны. Это выражается не только в том, что человек исполняет долг бескорыстно и тем самым демонстрирует свою независимость от извне данных норм и правил, но в том, что, исполняя долг, он утверждает его приоритетность по отношению к страху, наслаждению, личной пользе, желанию славы и т.д. В исполнении морального долга проявляется автономия личности — следуя закону, человек не нуждается во внешнем принуждении, и, исполняя моральное требование, человек относится к нему так, как если бы оно было установлено им самим. Все ограничения, которые человек добровольно накладывает на себя, и действия, которые он совершает во исполнение требования, имеют моральный смысл при условии, что он действует, будучи уверенным в своей правоте. Отсутствие внешнего принуждения не означает отсутствия принуждения вообще: утверждение добродетели вопреки страху, наслаждению, пользе, славе и т.д. — это утверждение себя-добродетельного вопреки себе-страшащемуся, сладострастному, своекорыстному, тщеславному и т.д.
Легалистское[96] сознание предполагает, что в морали сталкивается общественный и личный интерес, что мораль, как и законодательство, и обычай, призвана гармонизировать личные и общественные интересы, по преимуществу подчиняя первые вторым. Между тем предназначение морали иное: в разрешении противоречий между универсальным и партикулярным[97] интересом, иными словами, между тем, что утверждается идеалом, и тем, что идеал отвергает. Носителем и всеобщего начала морали, и частного может быть как личность, так и общность. Соответственно нравственную правду может отстаивать как личность в противостоянии своекорыстному, коррумпированному или порочному сообществу, так и сообщество, накладывая ограничения на своекорыстного, тщеславного, распущенного индивида. Сознание долга не существует само по себе. Это всегда осознание необходимости определенного рода поступков по выполнению различных требований[98]. Поэтому, повторим, неправильно понимать долг как форму общественного контроля за индивидуальным поведением, по крайней мере неправильно понимать его только так. В долге отражен определенный механизм взаимодействия между людьми. Мораль можно представить как систему взаимных обязанностей[99], которые вменяются людям, которые люди принимают на себя (или предполагается, что люди приняли на себя), которые осознаются ими как определенные жизненные задачи, безусловно исполняемые в конкретных обстоятельствах.
Так, заповедь любви указывает на то, что долгом человека является милосердие. Милосердие же предполагает не столько состояние души, сколько определенные действия человека в отношении других. Об этом Иисусова притча о милосердном самаритянине, которую он рассказывает в ответ на вопрос законника, знавшего верховную нравственную заповедь о любви к Богу и к ближнему, но не понимавшему, кто же «мой ближний»:
«Один человек шел из Иерусалима в Иерихон и попал в руки к разбойникам, которые сорвали с него одежду, избили и ушли, оставив его полумертвого лежать на земле. Случайно той дорогой проходил один священник. Увидев избитого, он ушел прочь и не остановился, чтобы помочь ему. Пришел на то место также и левит[100] и, увидев избитого, обошел его, не остановившись, чтобы помочь ему. Но некий самаритянин[101], находившийся в пути, проходил мимо и, увидев, этого человека, сжалился над ним. Подойдя к нему, он перевязал ему раны, омывая их оливковым маслом и вином, и, посадив его на своего осла, привез его на постоялый двор и позаботился о нем. На следующий день он вынул два динария, дал их хозяину постоялого двора и сказал: «Позаботься об этом человеке. И если истратишь на него денег сверх этого, то отдам тебе, когда вернусь» (Лк., 10:25-36).
Смысл притчи о милосердном (или в другой традиции «добром») самаритянине заключается в том, что помогать надо каждому, нуждающемуся в помощи. И самаритянин увидел ближнего в иудее, попавшем в беду, хотя в нем, следуя тому, «как принято», следовало бы видеть врага. Самаритянина никто не контролировал, он готов был помочь каждому и помог, пожертвовав своим временем и средствами, а возможно репутацией, даже представителю враждебного племени и чужой веры. Заповедь была исполнена безусловно. Таков смысл безусловности и категоричности долга вообще — человек ему следует несмотря ни на что. Но конкретное действие, которое совершается в исполнение долга, конечно, обусловлено: оно именно таково, какое требуется обстоятельствами.
Совесть
Совесть представляет собой способность человека, критически оценивая свои поступки, мысли, желания, осознавать и переживать свое несоответствие должному — неисполненность долга.
Как автономен долг, так и совесть человека, по существу, независима от мнения окружающих. В этом совесть отличается от другого внутреннего контрольного механизма сознания — стыда. Стыд и совесть в общем довольно близки. В стыде также отражается осознание человеком своего (а также близких и причастных к нему людей) несоответствия некоторым принятым нормам или ожиданиям окружающих и, стало быть, вины. Однако стыд полностью сориентирован на мнение других лиц, которые могут выразить свое осуждение по поводу нарушения норм, и переживание стыда тем сильнее, чем важнее и значимее для человека эти лица. Поэтому индивид может испытывать стыд — даже за случайные, непредполагаемые результаты действий или за действия, которые ему кажутся нормальными, но которые, как он знает, не признаются в качестве таковых окружением. Логика стыда примерно такова: «Они думают про меня так-то. Они ошибаются. И тем не менее мне стыдно, потому что про меня так думают».
Логика совести иная. И это было осмыслено исторически довольно рано.
Демокрит, живший на рубеже V и IV вв. до н.э еще не знает специального слова «совесть». Но он требует нового понимания постыдного: «Не говори и не делай ничего дурного, даже если ты наедине с собой. учись гораздо более стыдиться самого себя, чем других.» И в другом месте: «Должно стыдиться самого себя столько же, сколько других, и одинаково не делать дурного, останется ли оно никому неизвестным или о нем узнают все. Но наиболее должно стыдиться самого себя, и в каждой душе должен быть начертан закон: «Не делай ничего непристойного»[102].
В совести решения, действия и оценки соотносятся не с мнением или ожиданием окружающих, а с долгом. Совесть требует быть честным во мраке — быть честным, когда никто не может проконтролировать тебя, когда тайное не станет явным, когда о возможной твоей нечестности не узнает никто.
Субъективно совесть может восприниматься как хотя внутренний, но чужой голос (в особенности, когда он редко о себе заявляет или к нему редко прислушиваются), как голос, как будто независимый от «я» человека, голос «другого я». Отсюда делаются два противоположных вывода относительно природы совести. Один состоит в том, что совесть — это голос Бога. Другой состоит в том, что совесть — это обобщенный и интериоризированный (перенесенный во внутренний план) голос значимых других. Так что совесть истолковывается как специфическая форма стыда, а ее содержание признается индивидуальным, культурно и исторически изменчивым. В крайней форме этот вывод обнаруживается в положении о том, что совесть обусловлена политическими взглядами или социальным положением индивида.
Эти точки зрения не исключают друг друга: первая акцентирует внимание на механизме функционирования зрелой совести, вторая — на том, как она созревает, формируется; первая рассматривает совесть по преимуществу со стороны ее формы, вторая — со стороны ее конкретного содержания. Совесть в самом деле формируется в процессе социализации и воспитания, через постоянные указания ребенку на то, «что такое хорошо и что такое плохо» и т.д. На ранних стадиях становления личности совесть проявляется как «голос» значимого окружения (референтной группы) — родителей, воспитателей, сверстников, как повеление некоторого авторитета, и соответственно обнаруживается в страхе перед возможным неодобрением, осуждением, наказанием, а также в стыде за свое действительное или мнимое несоответствие ожиданиям значимых других. В практике воспитания обращение воспитателя к совести ребенка, как правило, и выражает требование исполнительности, послушности, соответствия предписываемым нормам и правилам. Но так обстоит дело с точки зрения развития этой нравственной способности. Однако сформированная совесть говорит на языке вневременном и внепространственном. Совесть — это голос «другого я» человека, той части его души, которая не обременена заботами и утешениями каждого дня; совесть говорит как бы от имени вечности, обращаясь к достоинству личности. Совесть — это ответственность человека перед самим собой, но собой как носителем высших, универсальных ценностей.
Раз совесть указывает на соответствие или несоответствие поступка долгу, то, стало быть, «поступок по совести» — это поступок из чувства долга, это поступок, которого требует совесть. Совесть же настаивает на исполнении долга. О долге в отношении совести Кант сказал:
«Культивировать свою совесть, все больше прислушиваться к голосу внутреннего судьи и использовать для этого все средства»[103].
И это — тот долг, который человек имеет перед самим собой: совершенствоваться, в том числе в честном и последовательном исполнении долга.
Моральное сознание интригует заключениями, которые здравому уму кажутся то логическими кругами, то тавтологиями. Но это все знаки автономии морального духа, который не может вывести себя ни из чего и, не умея успокоиться, утверждает себя через себя самого.
В обычной речи мы можем употреблять выражения «спокойная совесть» или «чистая совесть». Под ними понимают факт осознания человеком исполненности своих обязательств или реализации всех своих возможностей в данной конкретной ситуации. Строго говоря, в таких случаях речь идет о достоинстве, а слова «чистая совесть» могут выражать только амбицию человека на то, что им достигнуто совершенство, на внутреннюю цельность и гармоничность. Состояние «чистой», «успокоившейся» совести (если принимать это словосочетание в буквальном смысле) есть верный признак бессовестности, т.е. не отсутствия совести, а склонности не обращать внимание на ее суждения. Неспроста принято считать, что «чистая совесть» — это выдумка дьявола.
В притче Иисуса о молитве фарисея[104] и мытаря[105] рассказывается, что фарисей в молитве благодарил Бога за свое особое благочестие, мытарь же, не поднимая глаз к небу и ударяя себя в грудь, лишь просил Бога о милосердии к себе за грехи свои. Оправданным перед Богом оказывается мытарь, «ибо всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лк. 18:9—14).
Фарисей уверен в том, что выполнил долг и что совесть его чиста. Но долг перед Богом означает помимо прочего смирение. Самомнение и заносчивость ему противоречат.
Высший моральный долг человека состоит в том, чтобы содействовать благу других людей и совершенствоваться, в частности в исполнении долга. Совершенствование — потенциально бесконечно. Предположение индивида о том, что он достиг совершенства, свидетельствует о его несовершенстве (подробнее об этом в теме 26).
Так что уверенность в чистоте собственной совести есть либо лицемерие, либо знак нравственной неразвитости, слепоты в отношении собственных оплошностей и ошибок, неизбежных для каждого человека, либо свидетельство успокоенности и, значит, смерти души. Наоборот, в ощущении нечистоты собственной совести — надежда. В муках совести — не только презрение к самому себе, но и тоска по просветлению и самоочищению, а значит, желание исправить ошибку, ответить за преступление. В муках совести — усилие к совершенству. Муки совести знаменуют неприятие себя как такового. В осуждении себя состоит раскаяние, или покаяние, как явно выраженное сожаление о содеянном и намерение (или по крайней мере надежда) не совершать впредь того, что будет достойно сожаления. В признании своей вины (которое может принимать форму исповедального признания) и в осознанном принятии наказания, искупляющего вину, это намерение может перейти в решимость. В строгом смысле слова эта решимость и есть добродетель вообще: как стойкость человека в исполнении своего долга — вопреки естественным колебаниям, сомнению, скептицизму, унынию.
Гораздо чаще встречающееся выражение «свобода совести» обозначает право человека на независимость внутренней духовной жизни и возможность самому определять свои убеждения; в узком и более распространенном смысле «свобода совести» означает свободу вероисповедания и организованного отправления культа.
Однако в собственно этическом смысле слова совесть не может быть иной, как свободной, а свобода в последовательном своем выражении — ничем иным, как жизнью по совести.
КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ
1. В чем заключается императивность морали?
2. Как соотносятся ценностные и императивные характеристики морали?
2. Каковы основные подходы к проблеме соотношения должного и ценного в
истории философии?
4. В чем выражается универсальность (всеобщность) моральных предписаний?
5. В чем заключается общность и различие между стыдом и совестью?
6. Как может быть истолковано требование «Быть честным во мраке» ?
ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА
Гегель Г.В.Ф. философия права. М., 1990. С. 172—198.
Дробницкий О.Г. Понятие морали. М., 1974. С. 299—329.
Кант И. Основы метафизики нравственности // Кант И. Соч. в 6 т. М., 1965. Т.
4 (1). С. 243—283. Или по новому переводу: Кант И. Основоположения к
метафизике нравов // Кант И. Соч. М., 1997. Т. III. С. 99-205.
ТЕМА 18
СВОБОДА
____
Что такое свобода? Ответ на этот вопрос можно уяснить для себя, задумавшись над другим: «Что значит «Я свободен?», «Чего мне не хватает для того, чтобы чувствовать себя свободным?», «...чтобы быть свободным?». Как ценностное понятие «свобода» является безусловно положительным. Еще бы, какое бы понимание свободы мы ни взяли, юридическое (свобода как предоставленность самому себе, «незаключенность»), политическое (свобода как права — слова, собраний, печати, совести и т.д.), философское (свобода воли, действия и поведения), обретение свободы мыслится как великое благо. Однако — свобода это и ответственность; мера ответственности пропорциональна простору свободы. Свобода нередко страшит. Чувствуя бремя свободы, люди порой стараются увильнуть от нее. В бегстве от свободы Э. Фромм увидел одно из веяний нашей эпохи.
____
Свобода и необходимость
В самом общем смысле свобода — это отсутствие давления или ограничения. Это значение слова отражено в словаре В. Даля: «свобода» — своя воля, простор, возможность действовать по-своему, отсутствие стеснения, неволи, рабства[106].
Отсутствие каких ограничений существенно для нее? Вот, например, захотелось бы в полминуты дочитать эту книгу до конца. Способность скорочтения у иных людей бывает развита чрезвычайно, однако у нее есть пределы, большинство же людей читают с такой скоростью, что для прочтения этой книги требуется гораздо больше времени. Возможность левитации (т.е. свободного от силы притяжения перемещения в пространстве в несоизмеримые с расстоянием промежутки времени), по всей видимости, невероятна для обычных людей из-за известных законов физики. Это — природные ограничения, которые задают предел фантазии самым свободолюбивым натурам. Но для скорого чтения есть определенные приемы, и им можно научиться. И перемещение по воздуху, пусть и иного рода, некогда казавшееся принципиально невозможным, перестало быть фантазией с развитием аэронавтики, а именно, специальных технических средств для полетов. Человеческие действия ограниченны из-за отсутствия оснастки, средств. Это является фактом относительным. С развитием опыта, знаний и техники оснащенность человека необыкновенно увеличивается. Вот почему знание — сила. И одно из классических определений свободы, которое восходит к стоикам[107], утверждавшим, что свобода человека заключается в разумности, но известное благодаря Спинозе и Гегелю и воспринятое марксизмом, гласит: свобода есть познанная необходимость.
Познание расширяет возможности человека. И даже если процесс познания представить как путь ученого незнания, т.е. постижения человеком меры собственного невежества, — свобода заключается в понимании объективных пределов действия и усилиях по их расширению. По законам природы человек летать не может. Но используя познанные законы природы, человек создает аппараты, позволяющие ему подниматься в воздух и передвигаться по воздуху (а также другие аппараты, позволяющие летать в космос).
Независимые от человека ограничения могут быть в нем самом и заключаться не только в незнании и неумении, но и в страхах. Индивид может быть ограничен в выборе не из-за незнания каких-то возможностей, но из страха принятия их. Например, некто N, каждый раз добирается из Петербурга в Магадан поездом не потому, что хочет сэкономить на транспорте, пусть ценою недельных неудобств в поезде, но потому, что боится летать самолетами; N лишен возможности выбирать вид транспорта. Правда, освободиться от страха особенно трудно, когда это — страх свободы.
По-иному проблема свободы предстает в случае иных ограничений, также от человека не зависящих — идущих от власти. Давление, оказываемое на человека, прямо и косвенно, может иметь политический и правовой характер. Свобода даже как познанная необходимость оказывается резко ограниченной, если у человека нет доступа к информации (запрятанной, например, в «спецхран», для получения пропуска в который требуется еще специальный допуск).
Свобода человека выражается в свободе выбора. Но выбор реален при наличии альтернатив, также доступных познанию. Так, в тоталитарном обществе получение информации и изучение альтернатив может быть невозможным в силу того, что в процессе многолетней «промывки мозгов», манипуляции сознанием, контроля за цуркулирующей информацией люди понятия не имеют об альтернативах и даже о слове «альтернатива»; они могут не знать о существовании «спецхрана» — и счастливо не чувствовать своей несвободы.
Так что свобода заключается не просто в отсутствии ограничений: строго говоря, в чистом виде такого состояния быть не может. Свобода — это характеристика действия, совершенного: (а) со знанием и учетом объективных ограничений, (б) по собственному произволению — не по принуждению и (в) в условиях выбора возможностей.
Произвольность действий представляет собой отдельную философско-этическую и психологическую проблему. Анализ произвольности и непроизвольности действий в связи с природой добродетели первым в истории мысли предпринял Аристотель. Непроизвольны действия, совершенные подневольно (под влиянием природной стихии или чьей-то власти) или по неведению (когда совершающий действие не может знать о всех возможных последствиях). Но и не всякие произвольные действия добровольны. N произвольно, но недобровольно ставит подпись под оговором, чтобы избежать пытки, которой угрожают его жене и детям. Аристотель называл такие действия смешанными: они произвольны, поскольку источник действия заключен в самом деятеле, но они непроизвольны, поскольку сам человек по своему желанию ничего подобного никогда не совершил бы[108]. Далее, к непроизвольным поступкам, по Аристотелю, не следует относить такие, которые совершены по неведению того, в чем состоит польза; такие поступки отрицательно характеризуют деятеля или действие. К непроизвольным действиям не следует относить также такие, которые совершаются в ярости или по влечению.
Среди произвольных поступков Аристотель выделяет намеренные (или преднамеренные), которые совершаются сознательно, по выбору. Сознательное действие — не то, которое совершено только из желания: ведь людям свойственно желать и несбыточного. А выбор касается того, что зависит от человека, а именно, средств достижения цели и способов их употребления.
Следует отметить, что этические аспекты проблемы свободы раскрываются не в отношении свободы к необходимости. Нравственная свобода обнаруживается в том, как принимаются решения, какие решения принимаются и какие действия сообразно этим решениям совершаются. И Аристотель конкретизирует свое рассуждение, доводя его до проблемы добродетели. Сознательность — не единственная характеристика выбора. Выбор может быть правильным или неправильным, и если одобряют выбор, то за верность должному и за стремление к высшему благу. Добродетели, как и пороки, по Аристотелю, связаны с сознательным выбором и собственной волей. Человек ответствен за свой выбор, а также за то, какой характер у него сложился, что предопределяет такие, а не другие его решения, за то, какие поступки он совершает, какие они влекут за собой последствия для других людей и для него самого.
Своеволие или автономия?
Особое ощущение и понимание свободы как отсутствия давления выражается в русском слове, очень близком по смыслу слову «свобода» и нередко употребляемом синонимично ему. Это слово: «воля». «Воля» — это свобода от рабства, от крепостного состояния, это данный человеку простор в поступках, это — отсутствие неволи, насилования, принуждения; это — сила, и власть, и могущество; но это — и простор в желаниях и вожделениях; это — свое-волие, это — про-извол. Но не в смысле аристотелевской произвольности как условия преднамеренности: произвол — это разнузданность в самостоятельном волении.
Социальный ученый и историк Г.П. Федотов писал: «Свобода для москвитянина [в XVII в. — Р.А.] — понятие отрицательное: синоним распущенности, «наказанности», безобразия [...] Воля есть прежде всего возможность жить, или пожить, по своей воле, не стесняясь никакими социальными узами, не только цепями. Волю стесняют и равные, стесняет и мир. Воля торжествует или в уходе из общества, на степном просторе, или во власти над обществом, в насилии над людьми. Свобода личная немыслима без уважения к чужой свободе; воля — всегда для себя. Она не противоположна тирании, ибо тиран есть тоже вольное существо. Разбойник — идеал московской воли, как Грозный — идеал царя. Так как воля, подобно анархии, невозможна в культурном общежитии, то русский идеал воли находит себе выражение в культуре пустыни, дикой природы, кочевого быта, цыганщины, вина, разгула, самозабвенной страсти, разбойничества, бунта, тирании»[109].
Не следует обольщаться тем, что Федотов говорит о давно минувших временах: во-первых, такое представление о свободе присуще отроческому сознанию вообще и в этом смысле каждый человек так или иначе проходит через понимание свободы как воли, в смысле оторванности от внешнего контроля, предоставленности самому себе. Во-вторых, наше, российское, понимание и чувство свободы формируется во многом под влиянием высоких образцов классической литературы, при школьном изучении которой «вольнолюбивой, гражданской лирике» великих поэтов от Пушкина до Некрасова отводится значительное классное время. В этом контексте проблема вольности актуальна главным образом как освобождение от царского самодержавия. Например, в стихотворении Пушкина «Вольность» есть слова о ненависти к царскому трону и греза о смерти всего царского семейства, включая детей; если поэт и говорил о законе, то законе, ограничивающем царскую власть. Но здесь нет и намека на идею гражданской свободы. Гражданственность же понимается довольно отвлеченно — как служение народу, отчизне, но не как вовлеченность в общественные дела. У Пушкина есть и другие стихотворения, в которых вольность предстает и как безудержность страсти, и как упоение поэзией, и как благоговение перед высшей волей[110], но ведь их, за редким исключением, в школе не изучают. В-третьих, нам практически не известен опыт свободного гражданского устроения общества, дисциплина которого покоилась бы на демократически-либеральном принципе равенства всех граждан в правах и строгом исполнении каждым своих обязанностей по отношению к правам других людей (к этому мы вернемся ниже). И наоборот, понимание свободы как раскрепощенности провоцировалось всем порядком десятилетий советского правления, когда действительная (т.е. сознательная и честная) свобода была возможна лишь в оппозиции угнетающему государству, как правило скрытой, а значит, граждански и публично никак не проявленной, и несколько анархистской, т.е. негативистски относящейся к государственной власти вообще, а стало быть, и к тем формам общественной дисциплины, которые исходят от государства.
Однако свобода, понимание и практикование которой ограниченно только представлением о личной независимости, самовольности, неподзаконности не может проявить себя иначе, как в равнодушии, непричастности или безответственности.
Об этом писал С.Л. франк: «Свободен ли тот, кто без смысла и цели шатается из стороны в сторону, блуждая без пути, подгоняемый лишь вожделениями текущей минуты... Свободен ли тот, кто не знает, куда деваться от духовного безделья и духовной нищеты? Перед лицом таких «соблазнов» невольно с горечью вспоминается старая глупая, но символически многозначительная острота: «Извозчик, свободен?» — «Свободен». — «Ну, так кричи: да здравствует свобода!»[111].
В неприкаянности свобода — бессердечна. Но одно дело, когда воля обнаруживает себя как caмо-волие, а другое — как свое-волие. В первом случае она удостоверяет себя как могущая быть неподотчетной волей, самостью, во втором — как не подчиняющаяся порядку, может быть, из чистого духа противоречия. Это «свобода», порождающая эгоизм и разнузданность, ведущая к бунтарству — к отмене всякого закона, стоящего надо мной (это своеволие заявляет: «Делаю, что хочу!»); а затем и к тирании — самочинному возведению своей воли в ранг закона для других (это тирания приказывает: «Делать, что я хочу!»).
Независимость сама по себе представляет несомненную ценность, которая признавалась всегда в истории цивилизации. Одно из выражений лично-независимого характера находим в формуле «Хочу жить для себя, а не для другого». Эти слова древнегреческого поэта Пиндара менее всего выказывают его эгоизм. Так он ответил на лукавый вопрос о том, почему Симонид поехал в Сицилию к Тирану, а он не желает. Перед нами — самодостаточное, апеллирующее к самостоятельности и независимости сознание. В заявлении Пиндара заключено существенное: «Не хочу служить и быть зависимым, но хочу быть хозяином самому себе».