Кардинальные» и «теологические» добродетели 7 страница

Меру отрешения в отношении себя и «своей» среды человек может устанавливать сам. Во всяком случае до поры, пока не нарушает своих обязанностей по отношению к своим близким. Также и бесстрастие, понятое как пренебрежение к страданиям, нравственно допустимо лишь в отношении собственных, но не чужих лишений и болезней. Отрешение же от рутинно-повседневного в чужой жизни может быть нравственно обоснованным и допустимым лишь на основе сострадательного, участливого отношения к другому.

В отношении кого милосердствовать?

На этот вопрос ответ прост: в отношении каждого.

Об этом наставление древнекитайского мыслителя Лао-цзы: добро следует делать как добрым, так и недобрым, тем самым воспитывая добродетель в других и осуществляя свое дао[178]. Та же мысль, чуть ли не в тех же словах была высказана Сенекой. Но «делать добро всем» может ведь значить: всем без разбора. Думается, об этом речь не идет. Ведь хоть и не источится в душе милосердие, сил на всех не хватит. Значит, и в деле милосердия нужен порядок: сначала одним, затем другим и только потом остальным. На это указывает апостол Павел:

«Доколе есть время, будем делать добро всем, а наипаче своим по вере» (Галат., 6:10).

В отдании приоритета близким неправильно было бы усматривать корпоративность. Перед близкими (другое дело, что каждый определяет сам, кто ему близкий) у нас есть прямые обязанности. Благотворение близким редко обсуждается в качестве моральной максимы, поскольку подразумевается, что указание «как самого себя» в заповеди любви предполагает и близких. Однако помощь ближним не должна препятствовать исполнению наших обязательств перед близкими.

В отношении к ближним, т.е. к чужим, которых надо принять как близких, нравственные требования более строги и определенны. Человеколюбие бескорыстно. Милосердная любовь предполагает принятие интереса другого независимо от симпатий и антипатий, т.е. беспристрастно. Это — отношение, в котором все уравниваются: я отношусь к данному человеку так же, как я бы относился к любому другому ближнему. Беспристрастность не означает одинаковости отношения — люди ведь различны, милосердие же должно относиться к каждому, но сообразно тому, в чем каждый нуждается.

Инициативность милосердия

Милосердная любовь инициативна и упредительна. По христианскому учению, образцом этого является жизнь Иисуса Христа, который умер за людей, хотя те были еще грешниками и в этом смысле ничем не заслужили такой любви. Те же инициативность, упредительность и бескорыстность содержатся в материнской заботе: материнство воплощается во «внимательной любви», которая возникает и реализуется как бы сама по себе, независимо от характера того, кто является ее объектом. Отношения такого рода оказываются возможными при установке на принципиальную несущественность объективной разделенности интересов и взаимной отчужденности людей, на заботу, предпочтение чужих интересов своим.

Добро и насилие

Милосердие — внимательно, понимающе. Но здесь возникает практический вопрос: что должно быть предметом внимания и понимания — благо другого человека или его мнение о собственном благе, собственная готовность оказать благодеяние или желание другого принять его? Этот вопрос имеет и другую сторону: допустимо ли благодеяние, совершаемое помимо или вопреки воле того, на кого благодеяние направлено? Или другими словами: позволительно ли навязывание добра, позволительно ли «альтруистическое насилие» или силой оказанное благодеяние?

Кажется, ответ на эти вопросы очевиден, если речь идет о детях или слабоумных, не знающих своего действительного блага. Но и дети в зависимости от возраста по-разному этого не понимают; как и слабые умом слабы по-разному. Однако проблема ставится принципиально: позволительно или нет? В истории этической мысли не было мыслителя, который бы считал, что нужно отказаться от совершения добра другому человеку, если тот из-за непонимания собственного блага не принимает благодеяния. Мнения расходились относительно того, как в таком случае возможно благодеяние и каковы задачи благодетеля.

В решении этого вопроса можно выделить два подхода — условно говоря, утилитаристский и гуманистический. Согласно утилитаристскому, благо следует творить, какого бы мнения благодетельствуемый ни придерживался — в конечном счете он поймет, что другие желают ему добра. Этого мнения придерживался, в частности, Платон: насилие оправданно и во врачевании, и в воспитании, и в управлении, когда «силой навязывается лучшее». Правда, Платон исходил из того, что врачуют, воспитывают и управляют людьми мудрейшие лица в государстве, и они лучше знают, в чем заключается благо людей[179].

Подобного рода «альтруистический утилитаризм» чреват патернализмом, о возможности которого упоминалось выше. Образец патерналистского «альтруизма» представляет в «Легенде о Великом инквизиторе» Ф.М. Достоевский. Позиция Великого инквизитора, как он сам ее демонстрирует, может показаться именно позицией милосердия и заботы. Но благо, предлагаемое им, предполагает одно непременное условие: отказ людей от собственной свободы во имя даруемого им материального счастья. Инквизитор уверен, что свобода представляет собой самое тяжкое бремя, и поэтому во имя блага, даруемого им, людям придется отказаться от свободы. В отказе от свободы и заключается высшее благо, так что милосердие Инквизитора как бы двойное: и удовольствия гарантирует, и от бремени свободы избавляет.

Достоевский в «Легенде» довел до конца логику насильного, патерналистского милосердия. Упование на насилие в благодеянии и милосердии разрушает нравственность, делает из человека, нуждающегося в поддержке, своего рода «пациента», точнее, «реципиента» — благополучателя, для которого «хлеб насущный» должен составлять единственный удел человеческого удовлетворения. Счастье другого понимается, таким образом, как исполненность вожделения, и содействовать этому исполнению должны избранные, чьим уделом является бремя принятия решений, управление и свобода.

Вопрос о характере благодеяния не однозначен. Если существует дистанция (личностная или социальная) между людьми, которых связывают отношения благодеяния, она не может быть преодолена установлением простого равенства. Равенство само по себе не гарантирует понимания, как не гарантирует и успеха. Да равенство и нельзя установить разом, решением благодетеля. На это указывает опыт миссионерской деятельности А. Швейцера.

Незадолго до приезда Швейцера во французскую религиозную миссию в Ламбарене один из миссионеров в знак протеста против установившейся практики отношений между колонизаторами и африканцами демонстративно покинул миссию и поселился в одной из деревень в лесу, полностью приняв образ жизни туземцев. Безусловно, это было подвижничеством. Так миссионер не только порывал со всем тем, что увязывалось в сознании африканцев с колонизацией, но и как будто бы делал скромный шаг по утверждению равенства между черными и белыми. Однако на этого миссионера обрушились не только физические лишения, связанные с крайне убогими условиями жизни в центральноафриканской деревне, но и тяжелейшие нравственные испытания. Африканцы не поняли миссионера, пожелавшего встать с ними на одну ногу, они не приняли его в качестве своего, в качестве брата. В сознании африканцев, во многом сформированном самими белыми колонизаторами, белый — всегда господин. Нарушение этой заповеди каралось неукоснительно и жестоко. А тут сам белый покушается на установленный порядок. Жители деревни увидели в миссионере-бунтаре изгоя и нарушителя «закона белого человека» и принялись унижать его точно так же, как унижали их его соотечественники.

Организация Швейцером в лесу больницы для африканцев тоже в известном смысле было нарушением «закона белых» и наталкивалась на серьезные преграды интеркультурного, психологического свойства. Как возможна была активная работа среди людей, для которых мысль о равенстве белого и черного была неприемлемой? Для начала Швейцеру пришлось опереться на авторитет колонизаторов. Но этот авторитет, без опоры на который его деятельность не могла иметь успеха, он соединил с духовным братством. В отличие от миссионера-бунтаря, Швейцер назвал себя «старшим братом» африканцев, чем гарантировалось и родство, и должный статус доктора в иерархическом сознании туземцев. Швейцер отказался от того представления о равенстве, которого придерживался сам; но это давало ему возможность утверждать высокие гуманистические принципы в практических отношениях с африканцами. Поэтому, размышляя о противоречиях культурного прогресса в связи с проблемами колонизации, Швейцер как будто совершенно неожиданно допускал возможность господства европейцев над примитивными и полупримитивными народами— однако лишь при условии, что господство осуществляется не с корыстной и тщеславной целью, а во имя их благосостояния[180].

Согласно гуманистическому решению вопроса, в творении добра следует ориентироваться на человека и учитывать его интересы, однако при этом в милосердии нередко необходима настойчивость, причем настойчивость, проявляемая в отношении того, о благе которого и выражается попечение. Другой вопрос, какими ценностями обосновывается эта настойчивость. Стараюсь ли я в благодеянии отстоять именно мое понимание блага, потому что оно мое, или целью моей деятельности является благо другого человека само по себе? Предлагая человеку помощь, надо дать ему возможность понять, в чем его благо, и самому выбрать то, что ему нужно.

У темы «добро и насилие» есть и другой аспект, а именно, какова мера допустимого или приемлемого благодеяния. Относительно этого можно сформулировать две рекомендации. Первое, в благодеянии следует делать столько, сколько можно при имеющихся средствах и силах, а также столько, сколько может принять тот, кому оказывается благодеяние[181]. Второе, хотя нет нормы, устанавливающей величину блага, которым должен пожертвовать человек ради блага другого, но можно предположить, что самопожертвование не должно превышать тот уровень, за которым благодетель сам становится необходимым объектом благодеяния, т.е. нуждающимся[182].

При этом очевидно, что в конкретных ситуациях каждый сам определяет для себя меру допустимого, исходя из своего разумения и своей способности добиваться достижения поставленных целей.

Прощение

Важным элементом добродетели милосердия является требование прощения обид. Этика любви повелевает прощать обиды, причем прощать следует как признающегося в своем прегрешении и просящего о прощении (См.: Лк., 17:4), так и всякого согрешающего против тебя (См.: Мф., 18:21). Смысл милосердного прощения не просто в забвении причиненного зла. Ведь забыть можно в презрении, в полнейшем равнодушии к тому, кто совершил зло или стремился к этому. Милосердное прощение означает главным образом отказ от мщения и затем уже примирение. В презрении я не считаю другого достойным своего внимания, в равнодушии я просто не замечаю другого. Прощение — это забвение обиды и согласие на мир. Иными словами, прощая, я признаю другого и в признании принимаю его, располагаюсь к нему. В требовании прощения предполагается и другое: не бери на себя право судить других окончательно и навязывать им свое мнение.

В этом своем выражении этика милосердия представляет собой будоражащий парадокс для морального сознания: как прощать то, что воспринимается как непростительное? Можно с усилием воли, «сжав зубы» простить обиду, нанесенную тебе. Но как простить обидчика своей матери, своей жены, своих детей, своих друзей? Получается, что требование прощения обид сталкивается с заповедью любви: прощай обиды, нанесенные тебе, но недопустимо прощение обид, нанесенных другу, нанесенных твоим другом самому себе[183]. Однако и здесь противоречие мнимое: прощение не должно быть истолковано как попустительство, ведь есть нечто, в чем нельзя уступать.

Но, может быть, под «нельзя уступать» имеется в виду: не уступать, пока живешь, а смысл «последнего прости» и заключается в том, что напоследок мы все-таки прощаем даже непростительное?

Так, побиваемый камнями за веру апостол Стефан обращается к Иисусу с просьбой принять дух его. В предсмертном же крике он молит Господа о судьях и палачах своих: «Не вмени им греха сего» (Деян., 7:60). Так же и юноша из конфуцианской притчи, мучаемый пиратами, в последнюю минуту воздает мольбу к Богу о прощении своих мучителей.

Любовь к врагам

Далее, любя ближних, как принять заповедь «Любите врагов ваших» (Мф., 5:43—44) ? Но ведь в христианской этике заповедью любви к врагам как бы разъясняется и дополняется заповедь любви. Иногда высказывается не лишенное оснований мнение, что в христианском учении заповедь любви имела значение главным образом как заповедь любви к врагам: случайно ли Христос в пояснение заповеди любви приводит притчу о милосердном самаритянине, которая прямо указывает, что ближним может быть и враг, — вот и люби врага.

Коль скоро мы понимаем нравственность как путь преодоления обособленности, разобщенности между людьми, заповедь любви к врагам действительно является первичной, ибо враждебность, ненависть являются наиболее крайними выражениями обособленности и разобщенности между людьми. Так что заповедь любви к врагам может быть конкретизирована в двух требованиях: (а) «Люби даже того, кого ты считаешь врагом» и (б) «Никого не считай своим врагом». В практике нравственной жизни человек, конечно, начинает с доброго отношения к своим близким, с любви к ближним. И только сильные духом люди достигают той нравственной высоты, когда сострадание к врагу становится условием, прекращения войны (ссоры), преодоления вражды и примирения.

Социально-практически этот путь реализуется в таком подходе к изменению общественных отношений и институтов, к политической борьбе и разрешению социальных конфликтов, который основывается на философии и этике ненасилия (см. тему 31).

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Каким образом общие нравственные требования могут применяться в

конкретных ситуациях и по отношению к конкретным людям?

2. Как сохранить верность требованиям заповеди любви в ситуациях, в которых терпимость и уступчивость невозможны? В какой мере этика любви допускает добродушие?

3. Каково нормативное содержание заповедей прощения обид и любви к

врагам?

4. Каковы границы принуждения в добродеянии?

5 Проанализируйте и дайте этическую оценку феномену радикального

самопожертвования (добровольного принятия смерти ради блага другого

человека).

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Гусейнов А.А. Великие моралисты. С. 232—255.

Льюис К.С. Любовь // К.С. Льюис. Любовь. Страдание. Надежда. М., 1992.

С. 208—261.

Сенека. О благодеяниях // Римские стоики: Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий.

М., 1995. С. 14-166.

ТЕМА 26

СОВЕРШЕНСТВОВАНИЕ

____

В европейских языках слово «совершенство» (лат. perfectus восходит к perfectio — завершение) содержит в себе представление о завершенности, законченности, исполненности чего-то и родственно словам, в которых эти представления выражаются. Понятие «совершенство» возникает на основе идеи некоторой высшей цели или некоторого стандарта, с которым соотносятся результаты деятельности и как бы указывает на реализованность цели, помысла, стандарта или образца. В живом языке под совершенством может пониматься практическая пригодность вещи для определенных целей, достигнутость поставленной цели, свершенность замысла, полнота чего-то, высшая степень развития и, наоборот, лаконичность, простота (в которой обнаруживается гениальность), наконец, гармоничность.

____

Нравственное совершенство

В этике речь идет о совершенстве человека и о путях достижения им совершенства. Понятие совершенства получает содержательную определенность через понятие нравственного идеала.

В истории этико-философской и религиозной мысли идея совершенства развивается в противопоставлении гедоническому опыту — как представление об упорядоченности и одухотворенности склонностей человека. На этом фоне можно выделить несколько контекстов перфекционистского (т.е. сориентированного на совершенство, имеющего в виду совершенство) рассуждения.

Если попытаться выделить в этической мысли различные образы совершенства, то один из них будет связан с понятием меры. Мера здесь не должна пониматься как соразмерность, соответствие чему-то внешнему: среде, жизненным ролям личности или обстоятельствам. Речь идет о духовном понимании меры. Умеренность в потребностях и желаниях уже древними мудрецами и философами мыслилась как условие личной безупречности, самосовершенствования, приближения к идеалу. Иными словами, одно дело совершенствование в способностях, навыках и умениях и другое — нравственное совершенствование как духовное возвышение личности.

Такое понимание совершенства содержится, например, в аристотелевском учении о добродетели и добродетельной личности: совершенной является добродетельная, а значит, деятельная личность, знающая надлежащую меру всему и во всем стремящаяся к достойной, разумно определенной и прекрасно-благой жизни[184]. Аристотелевский идеал совершенной личности покоится на идее самоограничения и подчинения человеком всех своих поступков разумно избранной цели. Человеку таким образом в общей форме задается ориентация на идеал, на высшее благо, в аристотелевской трактовке — на подготовку себя к его практическому осуществлению.

Отсюда мы можем сделать важный вывод о том, что перфекционистское мышление содержит в себе два пласта взаимопересекающихся представлений: (а) совершенство как идеал и (б) совершенствование как процесс достижения идеала.

Другое понимание совершенства предложил И. Кант. Совершенство не может быть долгом человека. Под долг не подпадает физическое, социальное, личностное совершенствование человека: необязательно совершенствование того, что дано человеку природой или жизненными обстоятельствами. Нравственное совершенство начинается с усилия по преображению этих данных в соответствии с требованиями долга. С собственно же этической точки зрения, следует самосовершенствоваться в исполнении долга[185]. Таким образом, быть совершенным, по Канту, это значит быть нравственным, а самосовершенствоваться — развиваться в качестве нравственного субъекта. Не совершенствование само по себе, а совершенное исполнение долга и исполнение долга в совершенствовании является главной жизненной задачей человека.

Этот кантовский акцент был не случаен. Как свидетельствует моральный и философский опыт, упор на совершенствовании как личной нравственной задаче нередко ведет к тому, что процесс личного самосовершенствования воспринимается как приоритетный и доминирующий над всеми остальными нравственными усилиями личности.

Это очевидно на примере другого образа совершенства — как самодостаточности. Такое понимание совершенства наиболее последовательно было развито в стоицизме и буддизме, хотя его элементы в той или иной форме встречаются в самых разных этических доктринах. Согласно этому пониманию, совершенство заключается в полной независимости человека от преходящих обстоятельств и страстей, во внутренней свободе. В качестве идеала здесь выдвигается отрешение от мира и от всего телесного в себе, достижение особого «духа чистоты». Он достигается посредством специальных моральных упражнений — аскезы, как это предполагалось в стоицизме или христианстве. Однако в буддизме, например, отвергались не только наслаждения, но и всякие попечения о плоти, в том числе и аскетические (что отличало буддизм от брахманизма и джайнизма). Человек, свободный духом, по учению Будды, не отказывается от вещей и естественных потребностей, ибо его внутренняя просветленность — залог его действительной отрешенности.

Наконец, еще одно понимание совершенства предлагает нам христианская этика. В целом христианский перфекционизм представляет собой разновидность сотериологических[186] учений. Однако в отличие от сотериологий платоновского или буддистского типа, в христианстве нравственное совершенство неразрывно связано не только с представлением о вечном спасении, в котором заключается единственная цель всей жизни и деятельности человека, но и с активной практической деятельностью, направленной на преображение действительного мира по образу и подобию Бога.

Совершенствование в христианстве немыслимо без спасения от греха и обретения загробного блаженства. В отличие от буддистской этики нирваны христианство проповедует деятельную любовь к людям. Более того, в христианстве преобладает вера в то, что человекдолжен совершенствоваться во имя деятельной любви и что он реально совершенствуется только в деятельной любви. Христианство не настаивает на отрешении человека от всех своих чувственных проявлений, как это порой представляется в упрощенной критике христианства; человеку подсказывается путь раскрепощения, освобождения из-под власти самодовлеющих страстей.

Согласно перфекционистским представлениям христианства, каждый человек несет в себе возможность спасения, или совершенствования, для этого человеку необходимо лишь осуществить свое естественное и единственное предназначение — подчиниться воле Бога и на основе этого преобразиться и обожиться, соединившись с Богом в осуществлении идеала Богочеловека. Отсюда вытекают два нравственных императива человека в отношении Бога, или абсолюта, которые B.C. Соловьев сформулировал следующим образом:

(а) «Имей в себе Бога»;

(б) «Относись ко всему по-Божьи»[187].

Таким образом, в каждом из предложенных образов совершенства, рассмотренных на примере учений Аристотеля, Канта, стоицизма и христианства, можно выделить существенные моменты, из которых складывается обобщенное представление об этике самосовершенствования. Первое — самоограничение и личная дисциплина, второе — стойкость в исполнении долга и сознательном подчинении себя выбранной цели, третье — внутренняя свобода, четвертое — верность этическому абсолюту и пятое — непрестанные усилия по практическому осуществлению идеала. Не каждая из этих черт в отдельности специфична именно перфекционизму. Однако в названном ансамбле эти черты свойственны именно перфекционизму.

Духовность

Очевидно, что совершенным не является хорошо воспитанный и естественно, спонтанно добрый человек. Нравственное совершенство не вытекает лишь из воспитания, характера или благоприятных обстоятельств; оно представляет собой результат целенаправленных усилий человека по изменению себя, его стремления соответствовать тому образу совершенства, который содержится в нравственном идеале.

Мы уже неоднократно отмечали, что через мораль представлена одна из сторон (один из моментов) духовной жизни, что мораль является одним из механизмов одухотворения человека. Но понятие духовности неочевидно и нуждается в дополнительном прояснении.

Духовность совершенно справедливо понимается как обращенность человека к высшим ценностям — к идеалу, как сознательное стремление человека усовершенствовать себя, приблизить свою жизнь к этому идеалу — одухотвориться.

Не всякие культурные нормы духовны. Многообразие культурного опыта включает в себя и гигиену, и письмо, и гимнастику с атлетикой, и этикет; и наслаждение, и зарабатывание денег, и извлечение прибыли и т.д. Так что культура сама по себе, без обращенности к идеалу не является духовной.

Это не значит, что гигиена или гимнастика (даже тогда, когда речь идет о гимнастике именно тела, а не «гимнастике души») непременно недуховны или бездуховны. Например, известны случаи, когда сохранение привычки ежедневно чистить зубы щеткой было не просто выполнением элементарного гигиенического требования, но формой самосохранения себя как личности в нечеловеческих условиях, а значит, противостояния нечеловеческим условиям жизни, борьбы с ними.

Возьмем другой пример — наслаждения. Исключительная склонность к наслаждениям справедливо расценивается как угроза нравственному и духовному здоровью личности. Однако в ригористичной и лицемерной социальной среде ценности наслаждения могут восприниматься как выражение личной автономии, социальной неангажированности. Следование этим ценностям может позволить индивиду проявить свою независимость по отношению к рутинным социальным регулятивам, возвыситься над обыденностью каждодневного существования.

В противостоянии природному обнаруживается духовность. Но духовность обнаруживается и в противостоянии социальности. В той мере, в какой социальность спонтанна, корыстна, адаптивна, — она бездуховна. В этом противостоянии таится возможность существенных внутренних противоречий психологического свойства. И они могут сказываться на культурном опыте человека. Как было сказано, в сфере духовной культуры человек возвышается над каждодневным, внутренне освобождается от его зависимостей (материальных, социальных, психических). Но не всякие иноположенные (и противопоставленные) каждодневности ценностные представления и нормы непременно духовны. Преодоление природного, обыденного действительно может быть выражением духовности, если не принимает формы ухода, бегства от действительности. В продолжительном или последовательном эскапизме человек не одухотворяется. Более того, он легко утрачивает собственную одухотворенность.

Разнообразию этих тактик ухода специальное внимание уделил 3. Фрейд[188]. В соответствии с этими тактиками можно выделить несколько личностных типов — типов ухода.

Первый тип предполагает, что бегство от действительности (действительности, несущей страдания) осуществляется просто посредством того или иного рода наркотического опьянения. Любое наслаждение может рассматриваться как выражение индивидуальной автономии. Но наркотическое наслаждение (наслаждение само по себе, а не жизнь, «посаженная на иглу»: наркоман совершенно гетерономен) как будто бы дает свободу особого рода. Удовольствие всегда предполагает расслабление, снятие напряженности и, значит, пусть и временное, освобождение от забот. Уход от страданий может носить и более утонченный характер. Второй тип избавления от страданий, по Фрейду, заключается в минимизации человеком своей жизненной активности. В истории философии этот ход мысли первыми предложили киники[189]: если удовольствия и страдания неразрывны, то с целью освобождения от страданий достаточно отказаться от наслаждений. Назовем этот тип освобождения от страданий «киническим». Третий вид освобождения от действительности связан с возвышением уровня наслаждений, возможно, путем творчества. Наслаждение творчеством носит утонченный и в этом смысле культурный характер. Но «творец», как и «киник», скорее отказывается от наслаждений, чем спасает себя от страданий. Четвертый тип на основе интерпретации фрейдовского текста можно назвать «ценителем»,или «зрителем». «Ценитель» убегает от страданий с помощью произведений искусства, посредством возведения иллюзорного мира, компенсирующего враждебность и агрессивность мира реального. Собственно говоря, наслаждения обретаются здесь в «уклонении от реальности». Конечно, сами по себе предметы, которым предаются в возвышенном порыве «ценители», «поклонники» и «зрители», могут быть эстетически насыщенными и богатыми, могут удовлетворять потребность в прекрасном. Фактически это — позиция отказа от обязанности. Более реалистичны два других типа — отшельничества и бунтарства. Отшельник отворачивается от мира, не желая иметь с ним дело, и обустраивает некую нишу, в которой удобно от него прячется. Бунтарь стремится перестроить мир сообразно собственным желаниям, прожектам, идеалу. Уход от действительности может принимать и такие «респектабельные» формы, как внутреннее недовольство миром, снисходительное пренебрежение к нему или же неучастие, принимающее форму самосовершенствования, поиска личного идеала и т.д. Однако не реализуемая в деятельности, направленной на благо другого человека, установка на совершенствование также является лишь эскапизмом — прикрытием для бездеятельности, равнодушия, эгоистического самосохранения.

Вместе с тем, как показывает социокультурный и философско-художественный опыт, любые виды практики (игровой, художественной, мистической, религиозной) даже притом, что в узких рамках этой культурной практики человек будет реализовываться творчески и свободно, могут выливаться в бегство от действительности, если в них человек деятельно не сориентирован на самую действительность, ее переосмысление и ценностное возвышение. Таким образом, сам по себе «уход», чем бы он ни был обусловлен, не следует смешивать с духовностью. Хотя в той мере, в какой духовное инобытийно повседневному, любое «альтернативное» поведение в отношении повседневности может рождать иллюзию духовности, может восприниматься и пониматься как выражение духовности.

Духовное преодоление повседневности индивидуализированно. Повседневность рутинна и безлична. Она может разнообразиться внешними событиями. Один из способов ухода от повседневности может заключаться в организации или провоцировании событий, желательно ярких и наполненных острыми ощущениями. Но чем больше внешних событий увлекают человека, тем менее его бытие является индивидулизированным. Скорее наоборот, человек деперсонифицируется в событиях, которые по своему содержанию и пружинам развития внешни ему.

Наши рекомендации