Агид и клеомен и тиберий и гай гракхи 40 страница
Римский народ, утверждал Катон, назначает цену не только пурпурным краскам, но и различным занятиям: «Подобно тому, как красильщики больше всего красят той краской, которая нравится покупателям, наши юноши особенно усердны в тех науках, искушенностью в которых можно снискать вашу похвалу».
Он призывал граждан: «Если вы достигли величия доблестью и умеренностью, не меняйтесь к худшему; если же невоздержностью и пороком – изменитесь к лучшему: ведь применяя низкие эти приемы вы уже достаточно возвысились».
О тех, кто часто домогается должностей, он говорил, что они, вероятно, не знают дороги и, боясь заблудиться, стараются всегда ходить с ликторами. Порицая граждан за то, что они по многу раз выбирают на высшие государственные должности одних и тех же лиц, он сказал: «Все решат, что либо, по вашему мнению, занимать эти должности – не слишком большая честь, либо слишком немногие этой чести достойны».
Один из его врагов вел жизнь недостойную и постыдную, и Катон заметил: «Если кто говорит его матери, что сходя в могилу, она оставит по себе сына, для нее это не доброе утешение, а проклятие».
Приводя в пример кого‑то, кто продал отцовское поместье на берегу моря, он притворно изумлялся: «Да ведь он сильнее моря! То, что море едва‑едва лизало своими волнами, он проглотил без всякого труда».
Когда царь Эвмен[727]прибыл в Рим и сенат принимал его с чрезмерным радушием, а первые люди государства наперебой искали его дружбы, Катон не скрывал недоверчивого и подозрительного отношения к нему. Кто‑то ему сказал: «Это прекрасный человек и друг римлян». «Возможно, – возразил Катон, – но по самой своей природе царь – животное плотоядное». Ни один из слывущих счастливыми царей не заслуживал в его глазах сравнения с Эпаминондом, Периклом, Фемистоклом, Манием Курием или Гамилькаром Баркой.
Он говорил, что враги ненавидят его за то, что каждый день он поднимается чуть свет и, отложив в сторону собственные дела, берется за государственные. Он говорил, что предпочитает не получить награды за добрый поступок, лишь бы не остаться без наказания за дурной; и что готов простить ошибку каждому, кроме самого себя.
9. Когда римляне отрядили в Вифинию трех послов, из которых один страдал подагрою, у другого на голове был глубокий рубец, оставшийся после операции, а третий слыл глупцом, Катон пошутил, что посольство у римлян безногое, безголовое и безмозглое.
Сципион по просьбе Полибия ходатайствовал перед ним за ахейских изгнанников[728]и после долгих прений в сенате, – одни соглашались вернуть их на родину, другие решительно возражали, – Катон поднялся и заявил: «Можно подумать, что нам нечего делать: целый день сидим и рассуждаем, кому хоронить старикашек‑греков, – нам или ахейским могильщикам». Постановлено было разрешить им вернуться, а через несколько дней Полибий и его единомышленники решили войти в сенат с новым предложением – возвратить изгнанникам почетные должности, которые они прежде занимали в Ахайе, и попытались заранее узнать мнение Катона. А тот с улыбкой ответил, что Полибий – точно Одиссей, который, забыв в пещере Полифема шляпу и пояс, решил было за ними вернуться.
Он говорил, что умным больше пользы от дураков, чем дуракам от умных: первые стараются не повторять ошибок вторых, а вторые не подражают доброму примеру первых.
Среди юношей, замечал он, ему милее краснеющие, чем бледнеющие, ему не нужны солдаты, которые при переходах не дают покоя рукам, а в битве – ногам, у которых храп громче, нежели боевой клич.
Порицая одного толстяка, он сказал: «Какую пользу государству может принести тело, в котором все, от горла до промежности, – одно лишь брюхо?»
Некий любитель наслаждений пожелал стать его другом, но Катон в дружбе отказал, объявив, что не может жить рядом с человеком, у которого нёбо чуткостью превосходит сердце.
Душа влюбленного, говорил он, живет в чужом теле.
За всю жизнь он лишь трижды раскаивался в своих поступках: в первый раз – доверив жене тайну, во второй – отправившись морем в такое место, куда можно добраться посуху, и в третий – на день пропустив срок составления завещания.
Развратному старику он сказал: «Послушай, в старости и так много уродливого, зачем же ты еще сильнее уродуешь ее своей гнусностью?»
Народному трибуну, который, пользуясь недоброй славой ядосмесителя, горячо отстаивал внесенный им дурной законопроект, Катон сказал: «Молодой человек, я не знаю, что страшнее – пить твои зелья или одобрять твои писания».
В ответ на поношения человека, известного своей беспутной и порочной жизнью, он заявил: «Мне с тобою биться не с руки: ты с легкостью выслушиваешь брань и сам бранишься, не задумываясь, мне же первое непривычно, а второе неприятно».
Вот какого рода были достопамятные слова Катона.
10. Избранный консулом вместе со своим близким другом Валерием Флакком, он получил по жребию провинцию, которую римляне называют Внутренней Испанией. В то время как он покорял тамошние племена или привлекал их на свою сторону силою убеждения, на него неожиданно напало большое войско варваров. Появилась опасность позорного отступления за пределы страны, и потому Катон призвал на подмогу живших по соседству кельтиберов. Те потребовали в уплату за услугу двести талантов, и, в то время как все прочие сочли неприемлемым для римлян обещать варварам плату за помощь, Катон заявил, что не видит в этом ничего страшного. «Если мы победим, – сказал он, – то рассчитаемся не своими деньгами, а деньгами врагов, а если потерпим поражение, некому будет ни предъявлять требования, ни отвечать на них». В последовавшей за этим битве он одержал решительную победу да и в дальнейшем ему сопутствовала удача. Полибий[729]сообщает, что в один и тот же день по его приказу были разрушены стены всех городов по эту сторону реки Бетис, а были они весьма многочисленны и изобиловали воинственно настроенными жителями. А сам Катон говорит, что взял в Испании больше городов, нежели провел в ней дней. И это сказано не для красного словца, если верно, что число покоренных городов достигло четырехсот[730].
Своим солдатам, и без того изрядно нажившимся во время похода, он роздал вдобавок по фунту серебра, сказав, что пусть лучше многие римляне привезут домой серебро, чем немногие – золото, самому же ему, по его словам, не досталось из добычи ничего, не считая лишь выпитого и съеденного. «Я не порицаю, – замечает Катон, – тех, кто старается обратить войну в средство наживы, но предпочитаю соревноваться с доблестными в доблестях, чем с богатыми в богатствах или же с корыстолюбивыми в корыстолюбии». Однако не только собственные руки, но и руки близких к нему людей он сохранил чистыми от грабежа. В походе с ним было пятеро рабов. Один из них, по имени Паккий, купил трех пленных мальчиков. Катон об этом узнал, и Паккий, боясь показаться ему на глаза, повесился, а Катон продал мальчиков и внес деньги в казну.
11. Тем временем враг Катона Сципион Старший, желая помешать ему успешно довести войну до конца и стремясь взять в свои руки командование в Испании, добился назначения в эту провинцию и должен был сменить Катона на его посту. Он приложил все усилия к тому, чтобы как можно скорее лишить власти своего предшественника. Но тот с пятью когортами тяжело вооруженных пехотинцев и пятьюстами всадниками, сопровождавшими его до границы, покорил племя лацетанов и, захватив шестьсот перебежчиков, приказал их казнить. В ответ на резкие упреки Сципиона Катон насмешливо заметил, что Рим лишь в том случае достигнет высшего могущества, если знаменитые и великие мужи будут стараться не уступить первенство в доблести людям никому не известным, а плебеи вроде него самого станут оспаривать это первенство у тех, кто славен и благороден. И так как сенат постановил, что ни одно из распоряжений Катона не должно быть изменено или объявлено утратившим силу, наместничество Сципиона в Испании прошло в праздности и безделии, нанеся куда больший ущерб его славе, чем славе Катона. Ибо Катон, справив триумф, не уподобился столь многим, кто ищет не доблести, а славы и, достигнув высших почестей – получив консульство и триумф, – отходит от государственных дел, весь остаток жизни посвящая наслаждениям и покою; он не ослабил своего рвения к добродетели и не расстался с ним, но, словно те, кто впервые выступил на поприще государственного правления и жаждет почестей и славы, как бы еще раз начал все с самого начала, открыто предоставив себя в распоряжение друзей и сограждан и не отказываясь ни от выступлений в суде, ни от военной службы.
12. Так, он был легатом у консула Тиберия Семпрония[731]и помогал ему в управлении Фракией и прилегающими к Дунаю землями, а потом – военным трибуном у Мания Ацилия, действовавшего в Греции против Антиоха. Со времен Ганнибала ни один враг не внушал римлянам большего страха, чем Антиох, который, вновь овладев почти всей Азией, некогда принадлежавшей Селевку Никатору, и покорив множество воинственных варварских племен, уже не видел иных достойных себя противников и дерзнул напасть на римлян. Благовидным поводом к войне он выставил намерение освободить греков, – которые нимало в этом не нуждались, напротив того, только что получили свободу и независимость из рук римлян, избавивших их от Филиппа Македонского, – и с большим войском переправился в Европу. И сразу в Греции начались смуты, она вся закипела, соблазняемая надеждами на помощь царя, которые сеяли вожаки народа.
Маний разослал легатов по городам, и большинство из тех, где замышлялся мятеж, было умиротворено и успокоено Титом Фламинином, как о том уже говорилось в его жизнеописании[732]. Катон же склонил на сторону римлян Коринф, Патры и Эги; дольше всего он задержался в Афинах. Некоторые сообщают, что сохранилась речь, произнесенная им по‑гречески в Народном собрании; он выражал в ней восхищение доблестью древних афинян, а также красотою и размерами города. Но это неверно: Катон говорил с афинянами через переводчика – не потому, что не знал их языка, но сохраняя верность отеческим обычаям. Он насмехался над теми, кто неумеренно почитал все греческое. О Постумии Альбине, написавшем свою «Историю» по‑гречески и просившем за то извинения у читателя, он язвительно заметил, что автор заслуживал бы извинения, будь он вынужден был взять на себя этот труд по приговору амфиктионов[733]. Катон говорит, что афинян изумляла краткость и меткость его высказываний: какие‑нибудь несколько его слов переводчик объяснял долго и пространно. Вообще же, заключает он, греки произносят речи языком, а римляне – сердцем.
13. Антиох занял Фермопильские теснины и, добавив к природным укреплениям валы и стены, спокойно ждал, полагая, что всякая возможность военных действий исключена; римляне совершенно отказались от мысли атаковать противника в лоб, и тут Катон вспомнил о знаменитом обходном маневре персов. Ночью он выступил с частью войска, но когда римляне поднялись повыше, проводник из пленных сбился с пути и повел войско наугад, по непроходимым кручам, вселяя в солдат уныние и страх. Видя, как велика опасность, Катон приказал остановиться и ждать, а сам, захватив с собой некоего Луция Манлия, опытного в хождении по горам человека, не щадя себя и презирая опасность, не в силах ничего толком разглядеть за зарослями дикой маслины и скалами, закрывавшими обзор, блуждал в глухой безлунной ночи до тех пор, пока не набрел на какую‑то тропинку, спускающуюся (как они решили) к неприятельскому лагерю. На хорошо заметных издали вершинах, поднимающихся над Каллидромом[734], они поставили опознавательные знаки, а потом, вернувшись назад, повели войско, держа направление на эти знаки, и, вступив на тропу, двинулись по ней вниз, но вскоре она оборвалась на краю пропасти. Опять воцарились растерянность и страх; между тем никто не догадывался и не замечал, что враги совсем рядом, но в это время рассвело, и послышались какие‑то голоса, а затем стал виден греческий лагерь и передовые дозоры под кручей. Тогда Катон остановил войско и, приказав остальным не двигаться с места, вызвал к себе фирмийцев[735], которых всегда считал особенно преданными и ревностными воинами. Они подбежали и тесно обступили его, а Катон сказал: «Нужно взять живым одного из врагов; тогда я смогу узнать, что это за передовые дозорные, сколько их, каково общее построение войска, его боевой порядок и как приготовился неприятель отразить наше нападение. Все дело в быстроте и отваге, полагаясь на которые и львы – безоружные! – дерзко нападают на робких животных». Не успел он договорить, как фирмийцы, не медля ни мгновения, стремглав бросились вниз по склону и внезапно обрушились на дозорных, распугав и рассеяв всех, кроме одного, который был захвачен и со всем своим оружием доставлен к Катону. Пленный рассказал, что основные силы во главе с царем засели в теснинах, а этот перевал охраняют шестьсот отборных этолийцев. Катон, сочтя и малочисленность этого отряда и его беспечность заслуживающими презрения, тут же, под рев труб и воинственные клики, повел римлян на неприятеля, первый обнажив меч. А враги, видя, что с крутого склона на них несутся римляне, бросились бежать в большой лагерь, сея повсюду смятение.
14. Тут и Маний внизу устремляется на приступ стен, бросая все силы в ущелье. Антиох, раненный камнем в лицо, с выбитыми зубами, страдая от нестерпимой боли, поворачивает коня; из войска его ни один отряд не попытался сдержать натиск римлян, но, хотя для бегства не было никаких возможностей – ни дорог, ни троп, хотя глубокие болота и острые камни ждали тех, кто упадет или сорвется, все густым потоком хлынули через теснины и, страшась ударов вражеского меча, сами губили друг друга. Катон, который вероятно, никогда не скупился на похвалы самому себе и отнюдь не избегал прямого хвастовства, считая его спутником великих деяний, до небес превозносит события того дня. Тем, уверяет он, кто видел, как он гонит и разит врага, приходило на ум, что не столько Катон в долгу у народа, сколько народ у Катона, а сам консул Маний, разгоряченный битвою и победой, обнял его, тоже еще не остывшего, и долго целовал, радостно восклицая, что ни он, Маний, ни весь народ не в силах достойно отплатить Катону за его благодеяния. Сразу после сражения Катон сам выехал в Рим, чтобы возвестить о случившемся. Он благополучно высадился в Брундизии, за день добрался оттуда до Тарента, провел в дороге еще четыре дня, а на пятый прибыл в Рим; он был первым вестником победы и наполнил город ликованием и дымом жертвоприношений, а народу внушил уверенность, что римляне способны овладеть всей сушей и морем.
15. Вот, пожалуй, самые замечательные из военных подвигов Катона. Что же касается государственной деятельности, то, по‑видимому, весьма важной ее частью он считал привлечение к ответу и изобличение преступников. Он и сам не раз выступал с обвинениями в суде, и поддерживал других обвинителей, а иных и подстрекал к таким выступлениям, как, например, Петилия[736], обвинявшего Сципиона. Погубить Сципиона, благородством своего происхождения и подлинным величием духа поправшего клевету, ему не удалось, и потому он отступился; но брата его Луция, объединившись с другими обвинителями, он подвел под наказание – тот должен был внести огромный штраф в казну, а так как платить было нечем, ему угрожали оковы, и лишь обращение к народным трибунам насилу избавило его от заключения в тюрьму. Рассказывают, что, встретив как‑то на форуме некоего молодого человека возвращавшегося из суда, где этот юноша унизил и опозорил врага своего покойного отца, Катон приветствовал его и заметил: «Да, вот что нужно приносить в жертву умершим родителям – не овец и козлят, но слезы осужденных врагов».
Впрочем, и сам он не был избавлен от подобных тревог и опасностей: при всяком удобном случае враги возбуждали против него обвинения. Говорят, что он был под судом чуть ли не пятьдесят раз, причем в последний раз – на восемьдесят седьмом году. Тогда‑то он и произнес свои знаменитые слова: «Тяжело, если жизнь прожита с одними, а оправдываться приходится перед другими».
Однако и тут он все еще не угомонился: четыре года спустя, уже в девяностолетнем возрасте, он выступил против Сервия Гальбы[737]. Я бы сказал, что, подобно Нестору, он был ровесником и соратником трех поколений[738]. И верно, как уже говорилось, в государственных делах он часто соперничал со Сципионом Старшим и дожил до времен Сципиона Младшего, который был приемным внуком первого Сципиона, а сыном Павла, разгромившего Персея Македонского.
16. Через десять лет после своего консульства Катон решил домогаться цензуры. Это вершина всех почетных должностей, в своем роде высшая точка, какой можно достигнуть на государственном поприще; помимо всего прочего цензору принадлежит надзор за частной жизнью и нравами граждан. Римляне полагают, что ни чей бы то ни было брак, ни рождение детей, ни порядки в любом частном доме, ни устройство пиров не должно оставлять без внимания и обсуждения, с тем чтобы каждый действовал по собственному желанию и выбору; и считая, что в этом гораздо отчетливее усматривается характер человека, нежели в делах общественных, открытых всеобщему наблюдению, они избирают двух стражей, одного из патрициев, а другого из плебеев, вразумителей и карателей, дабы никто, поддавшись искушению, не свернул с правильного пути и не изменил привычному, установившемуся образу жизни. Их‑то и называют цензорами; они властны отнять у всадника коня[739]или изгнать из сената того, кто живет невоздержанно и беспорядочно; они же производят оценку имущества граждан и по цензорским спискам устанавливают их принадлежность к тому или иному роду и сословию; в их руках находятся и иные важные права.
Вот почему избранию Катона воспротивились почти все самые знатные и влиятельные сенаторы. Во‑первых, патрициев вообще грызла зависть, когда люди низкого происхождения достигали высших почестей и высшей власти, – они видели в этом поношение знати; далее, те, кто был повинен в грязных поступках и в отступлении от отеческих нравов, страшились, как бы неумолимая строгость Катона не обернулась против них, если он получит должность. И вот, сойдясь в этом мнении и заранее сговорившись, они выставили против Катона семерых соискателей, которые заискивали перед народом и прельщали его «добрыми» надеждами на кротость и снисходительность своей власти, полагая, что именно таких обещаний ждет от них народ. Напротив, Катон, не обнаруживая ни малейшей уступчивости, но открыто, с ораторской трибуны обличая погрязших в пороке, кричал, что городу потребно великое очищение, и настоятельно убеждал римлян, если они в здравом уме, выбрать врача не самого осторожного, но самого решительного, то есть его самого, а из патрициев – Валерия Флакка. Лишь при его помощи он надеялся не на шутку расправиться с изнеженностью и роскошью, отсекая этим гидрам головы и прижигая раны огнем. Все прочие кандидаты, понимал он, домогаются власти бесчестными путями, потому что боятся домогающихся ее честно. И тут римский народ показал себя подлинно великим и достойным великих предводителей: он не испугался грозной надменности Катона и, отвергнув тех сладкоречивых и угодливых, избрал его и Флакка. Можно было подумать, что Катон не ищет должности, но уже занимает ее и народ повинуется его приказаниям.
17. Внеся первым в список сенаторов своего друга и товарища по цензорству Луция Валерия Флакка, Катон изгнал из сената очень многих, и среди них – Луция Квинтия, бывшего за семь лет до того консулом, но прославившегося не столько своим консульством, сколько тем, что он был братом Тита Фламинина, победителя царя Филиппа. Причина этого изгнания была такова. Луций держал мальчишку‑любовника, совсем молоденького, не отпускал его от себя ни на шаг, даже в походах с ним не расставался, и мальчишка был у него в такой чести и пользовался таким влиянием, каким не мог похвастаться ни один из самых близких друзей и домочадцев. Как бывший консул Луций получил в управление провинцию, и вот однажды на пиру мальчишка, возлежа за столом по обыкновению рядом с Луцием, всячески льстил ему (а тот был уже пьян, и его нетрудно было склонить к чему угодно) и между прочим сказал: «Я так тебя люблю, что приехал сюда, хотя в Риме были назначены гладиаторские игры, а я никогда еще их не видел и очень хотел поглядеть, как убивают человека». Тогда Луций, отвечая любезностью на любезность, воскликнул: «Ну, из‑за этого нечего тебе огорчаться – я все улажу», – и тут же приказал привести на пир кого‑нибудь из осужденных на смерть, а ликтору с топором стать рядом. Потом он еще раз спросил своего любимчика, желает ли он поглядеть, как человека зарубят, и когда тот ответил, что да, желает, распорядился отсечь преступнику голову. В таком виде передают эту историю многие, а Цицерон в диалоге «О старости»[740]вкладывает ее в уста самому Катону. Но Ливий сообщает, что казненный был галл‑перебежчик, что умертвил его не ликтор, а сам Луций, собственными руками, и что об этом говорится в одной из речей Катона.
Когда Луций был изгнан Катоном из сената, брат его, огорченный и раздосадованный, обратился с жалобой к народу и потребовал, чтобы Катон изложил причины своего решения. Катон подробно рассказал о том пире, Луций пытался было все отрицать, но когда Катон предложил ему внести денежный залог[741], тот отказался. И всем стало ясно, что он понес справедливое наказание. Но некоторое время спустя были игры в театре, и Луций, пройдя мимо консульских мест, сел много выше; народ был растроган и криками заставил Луция спуститься, словно предавая забвению случившееся и по возможности восстанавливая его доброе имя. Катон изгнал из сената и Манилия, который должен был в ближайшем будущем получить должность консула, за то что тот среди бела дня, в присутствии дочери, поцеловал жену. Сам же Катон, по его словам, лишь во время сильной грозы позволял жене обнимать его, и шутливо замечал, что бывает счастлив, когда гремит гром.
18. Еще одной причиной недовольства Катоном было то, что он отобрал коня у брата Сципиона Луция, в прошлом триумфатора; многим казалось, что он сделал это, желая оскорбить память Сципиона Африканского.
Но больше всего врагов ему доставила борьба с роскошью; покончить с нею открыто не представлялось возможным, поскольку слишком многие были уже заражены и развращены ею, и потому он решил действовать окольными путями и настоял на том, чтобы одежда, повозки, женские украшения и домашняя утварь, стоившие более полутора тысяч денариев, оценивались в десять раз выше своей настоящей стоимости, имея в виду, что с бо льших сумм будут взыскиваться и бо льшие подати. Кроме того, он увеличил сбор до трех ассов с каждой тысячи[742], чтобы римляне, тяготясь уплатой налога и видя, как люди скромные и неприхотливые платят с такого же имущества меньшие налоги, сами расстались с роскошью. И он был ненавистен как тем, кому из‑за роскоши приходилось терпеть тяжелые подати, так равно и тем, кто из‑за тяжелых податей отказался от роскоши. Ведь невозможность похвастаться богатством люди полагают равносильной его потере, а хвастаются всегда вещами излишними, а не необходимыми. Именно этому, говорят, и дивился более всего философ Аристон: он никак не мог понять, почему счастливыми считаются скорее владеющие излишним, нежели не терпящие недостатка в необходимом и полезном. Зато фессалиец Скопад, когда один из друзей попросил у него какую‑то не очень нужную ему вещь, говоря, что не просит ничего особенно полезного или нужного, ответил: «Да ведь как раз эти бесполезные, лишние вещи и делают меня богачом». Итак, жажда богатства не связана ни с какою природною страстью, но приходит к человеку извне, возникая из чуждых ему общих мнений.
19. Нимало не обеспокоенный упреками и порицаниями, Катон действовал все ретивее: он приказал перекрыть желоба, по которым вода из общественного водопровода текла в частные дома и сады, разрушить и снести здания, выступившие за пределы частных владений на общественную землю, сократил плату за подряды и до предела поднял цену откупов государственных налогов; следствием всего этого была лютая ненависть к нему. В результате Тит со своими сторонниками[743], выступив против него в сенате, добился расторжения заключенных им арендных сделок на построение храмов и производство общественных работ, как сделок убыточных, и подстрекнул самых дерзких из народных трибунов привлечь Катона к суду народа и взыскать с него два таланта штрафа. С немалым сопротивлением столкнулся он и при постройке базилики, которую воздвиг за счет казны на форуме позади курии и назвал «Порциевой базиликой»[744].
Но народ, по‑видимому, был доволен цензорством Катона, проявляя в этом удивительное единодушие. Поставив ему статую в храме богини Здоровья[745], римляне не упомянули ни о его походах, ни о триумфе, но вот какую сделали надпись (привожу ее в переводе): «За то, что, став цензором, он здравыми советами, разумными наставлениями и поучениями снова вывел на правильный путь уже клонившееся к упадку Римское государство». Впрочем, прежде он сам всегда насмехался над любителями изображений: те, говорил он, кто кичится творениями медников и живописцев, не замечают, что самые прекрасные изображения Катона граждане носят повсюду в своих душах. Когда иные изумлялись тому, что многим – недостойным этой почести – воздвигнуты статуи, ему же – нет, он отвечал: «Мне больше по душе вопрос „Почему нигде не стоят твои статуи?” нежели „Почему они стоят?”». Вообще он полагал, что долг хорошего гражданина – пресекать похвалы по своему адресу – разве что похвалы эти служат общественному благу. При этом вряд ли сыщется человек, который бы чаще восхвалял самого себя: он гордился и тем, что люди совершившие какой‑нибудь проступок, а затем уличенные в нем, говорят своим обвинителям: «Понапрасну вы нас корите – мы ведь не Катоны»; и тем, что иных, безуспешно пытающихся подражать его поступкам, называют «неудачливыми Катонами»; и тем, что в грозный час все взоры в сенате всегда обращаются к нему, словно на корабле – к кормчему, и часто, если его не было в курии, особо важные вопросы откладывались. Его собственные слова подтверждаются и чужими свидетельствами: благодаря безупречной жизни, преклонному возрасту и красноречию он пользовался в Риме огромным влиянием.
20. Он был прекрасным отцом, хорошим супругом, рачительным хозяином и никогда не считал заботы о доме маловажными или незначительными. А потому, мне кажется, будет не лишним рассказать и об этом. Он взял жену скорее хорошего рода, чем богатую, полагая, правда, что и родовитости и богатству одинаково свойственны достоинство и некоторая гордыня, но надеясь, что женщина знатного происхождения, страшась всего низкого и позорного, окажется особенно чуткой к добрым правилам, которые внушает ей муж. Тот, кто бьет жену или ребенка, говорил он, поднимает руку на самую высокую святыню. Он считал более почетной славу хорошего мужа, чем великого сенатора, и в Сократе, знаменитом мудреце древности, его восхищало лишь то, как неизменно снисходителен и ласков был он со своей сварливой женой и тупыми детьми.
У Катона родился сын, и не было дела настолько важного (не считая лишь государственных), которое бы он не отложил, чтобы постоять рядом с женой, когда она мыла или пеленала новорожденного. Она сама выкармливала младенца, а нередко подносила к своей груди и детишек рабов, желая такого рода общим воспитанием внушить им преданность и любовь к сыну. Когда мальчик начал приходить в возраст, Катон сам стал учить его грамоте, хотя имел раба по имени Хилон – опытного наставника, у которого было много учеников. «Не подобает рабу, – говорил он, – бранить моего сына или драть его за уши, если он не сразу усвоит урок, не подобает и сыну быть обязанным рабу благодарностью за первые в жизни познания». И он сам обучил мальчика и грамоте, и законам, и гимнастическим упражнениям, обучил его не только метать копье, сражаться в тяжелых доспехах и скакать на коне, но и биться на кулаках, терпеть зной и стужу и вплавь перебираться через реку, изобилующую водоворотами и стремнинами. Далее он рассказывает, что сочинил и собственноручно, крупными буквами, написал историю Рима[746], чтобы сын от молодых ногтей узнавал, с пользою для себя, нравы и деяния предков. При ребенке он с такой же тщательностью избегал непристойных слов, как в присутствии священных дев, которых римляне зовут весталками, и никогда не мылся с ним вместе. По‑видимому, так вообще было заведено у римлян: ведь и зять старался не мыться вместе с тестем, стыдясь своей наготы. Но затем, переняв у греков обычай обнажать тело, они, в свою очередь, научили греков раздеваться донага даже среди женщин. Катон воспитывал сына, стараясь возможно ближе подвести его к образцу добродетели; это был прекрасный замысел, но видя, что мальчик, отличаясь безупречным усердием и врожденным послушанием, недостаточно крепок телом и с трудом переносит тяготы и лишения, отец несколько смягчил слишком суровый и скудный образ жизни, предписанный им сыну. А тот, невзирая на свою слабость, выказал в походах мужество и стойкость и под командованием Павла[747]доблестно бился с македонянами Персея. В этом сражении у него выбили из рук меч (рукоять просто выскользнула из вспотевшей ладони); сокрушаясь об этой потере, он призвал на помощь нескольких друзей и вместе с ними снова бросился на противника. После ожесточенной схватки он силой проложил себе путь и с большим трудом нашел свой меч среди огромных груд оружия и мертвых тел врагов и своих. Сам полководец Павел был восхищен юношей, и говорят, что Катон прислал сыну письмо, в котором до небес превозносил его честолюбие, обнаружившееся в непреклонном желании вернуть себе меч. Позже молодой Катон даже женился на дочери Павла Терции, сестре Сципиона; он был принят в столь знатный род как за свои собственные достоинства, так и ради славы отца. Вот как заботы Катона о сыне получили достойное завершение.