Глава 19 2 страница
1 мая. В течение нескольких дней я не имела возможности писать. Этот промежуток времени был заполнен разными событиями. Спешу поделиться ими с вами, друзья мои.
Прежде всего – я была больна. С тех пор как я здесь, у меня иногда бывают приступы мозговой горячки, вроде той, что была у меня в замке Исполинов после длительного пребывания в пещере, когда я разыскивала Альберта, но не такой сильной. Я страдаю ужасной бессонницей, перемежающейся со сновидениями, во время которых сама не знаю, бодрствую я или сплю. И в эти минуты мне все чудятся звуки той страшной скрипки, ее старинные цыганские напевы, духовные гимны и боевые песни. Эти слабые звуки, словно приносимые отдаленным ветерком, причиняют мне боль, но, когда иллюзия завладевает мною, я не могу запретить себе с жадностью прислушиваться к ним. То мне кажется, что скрипка играет, скользя по сонным водам, окружающим крепость, то – что звуки доносятся откуда-то сверху, а иной раз – что они идут снизу, вырываясь из отдушины одного из казематов. Они терзают меня, надрывают мне сердце. И все-таки, когда наступает ночь, я не сажусь за дневник, чтобы как-то отвлечься, а ложусь в постель и стараюсь снова впасть в то полузабытье, которое и приносит мне мое сновидение или, вернее, мою музыкальную полудремоту, ибо во всем этом есть что-то реальное. Должно быть, в камере одного из заключенных звучит настоящая скрипка, но что он играет и как? Он находится так далеко, что мне слышны лишь разрозненные звуки, а мое больное воображение дополняет остальное – я сама это понимаю. Отныне мне суждено не сомневаться в смерти Альберта, но в то же время и не считать ее совершившимся фактом. По-видимому, такова уж моя натура – надеяться вопреки всему и не сгибаться под тяжестью судьбы.
Три ночи назад, когда я наконец заснула по-настоящему, меня вдруг разбудил легкий шорох. Я открыла глаза. Было совсем темно, и я ничего не могла разглядеть, но явственно слышала, как кто-то ходит возле моей кровати, хотя шаги были очень осторожны. Я решила, что это госпожа Шварц зашла узнать, как я себя чувствую, и окликнула ее, однако ответом был лишь глубокий вздох, и кто-то на цыпочках вышел из комнаты. Я услышала, как снаружи закрыли и заперли на засов мою дверь, но, чувствуя большую слабость, снова заснула, не придав этому эпизоду особого значения. На следующий день воспоминание о нем было тяжелым, смутным, и я решила, что все это мне приснилось. Вечером со мной случился последний приступ лихорадки, еще более сильный, чем предыдущий, но я перенесла его легче, чем мои тревожные бессонные ночи и смутные сновидения. Я крепко заснула, видела много снов, но не слышала зловещей скрипки и, просыпаясь, всякий раз ясно ощущала разницу между бодрствованием и сном. После одного из таких пробуждений, я услышала ровное и громкое дыхание человека, спящего где-то недалеко от меня. Мне даже показалось, что кто-то сидит в моем кресле. Я нисколько не испугалась. В полночь госпожа Шварц приносила мне лекарства, и я подумала, что она снова зашла меня проведать. Некоторое время я ждала, не желая ее будить, но когда мне показалось, что она проснулась, я поблагодарила ее за заботливость и спросила, который час. Тогда кто-то вышел из комнаты, испустив при этом глухое рыдание, такое душераздирающее, такое страшное, что и сейчас при одном воспоминании о нем у меня выступает на лбу холодный пот. Не знаю, почему оно так потрясло меня. Мне показалось, что меня считают тяжело больной, быть может даже умирающей, и поэтому дарят мне немного сострадания. Однако я не так уж плохо себя чувствовала, не считала, что мне грозит опасность, а главное, совсем не боялась умереть столь безболезненной, незаметной смертью и потерять жизнь, о которой не стоило и жалеть. В семь часов утра ко мне вошла госпожа Шварц, и так как после ее странного ночного посещения я больше не засыпала, у меня сохранилось о нем совершенно отчетливое воспоминание. Я попросила тюремщицу объяснить, зачем она приходила, но она покачала головой и ответила, что не понимает меня. После полуночи, сказала она, больше она не заходила ко мне, а так как ключи от всех камер хранятся ночью у нее под подушкой, ей ясно, что либо все это мне приснилось, либо у меня было видение. Однако я была так далека от бредового состояния, что к полудню мне даже захотелось выйти на воздух. Я спустилась на эспланаду в сопровождении моей малиновки, которая как будто поздравляла меня с выздоровлением. Погода была очень приятная. Жара здесь уже начинает чувствоваться, и ветерок доносит с полей теплые веяния чистого воздуха, легкие запахи трав, которые веселят сердце несмотря ни на что. Подбежал Готлиб. Мне он показался изменившимся и еще более уродливым, чем обычно. И все же, когда эта нескладная физиономия освещается радостной улыбкой, на ней проступает выражение ангельской доброты и даже живого ума. Его большие глаза были так красны и воспалены, что я спросила, не болят ли они.
– Да, они очень болели, – ответил он, – потому что я много плакал.
– Что же у тебя за горе, мой бедный Готлиб?
– Сегодня в полночь мать спустилась из твоей каморки и сказала отцу: «Третьему номеру очень плохо. У нее сильная лихорадка. Придется позвать доктора. Не хватает только, чтобы эта особа умерла у нас на руках». Мать думала, что я сплю, но я нарочно не засыпал, чтобы услышать, что она скажет. Я знал, что у тебя лихорадка, но когда услыхал, что это опасно, то не мог удержаться от слез и плакал, пока не заснул. Думаю, что я плакал во сне, потому что утром у меня болели глаза, а подушка была совсем мокрая.
Преданность бедного Готлиба растрогала меня, и в знак благодарности я пожала его большую грязную руку, от которой за целое лье пахнет кожей и сапожным варом. И вдруг я подумала, что, быть может, этот более чем неприличный визит нанес мне Готлиб – в своем простодушном рвении. Я спросила, не поднимался ли он ночью наверх, чтобы послушать у моих дверей. Он уверил меня, что не вставал с постели, и я убеждена, что он сказал правду. Очевидно, с того места, где он спит, до меня доносятся его вздохи и стоны через какую-нибудь щель в стене, быть может, через тот тайник, где я прячу дневник и деньги. И как знать, не сообщается ли каким-то невидимым путем это отверстие с той ямкой в кухонном камине, куда Готлиб прячет свои сокровища – книгу и сапожные инструменты? Нас с Готлибом объединяет хотя бы то, что мы оба, словно крысы или летучие мыши, свили свои жалкие гнезда в стене и там, во мраке, прячем свои сокровища. Я собиралась задать по этому поводу кое-какие вопросы, как вдруг из жилища Шварцев вышел и направился к эспланаде человек, которого я ни разу здесь не видела и чье появление привело меня в невероятный ужас, хотя я еще не была уверена в том, что не ошибаюсь.
– Кто это? – вполголоса спросила я у Готлиба.
– Это дурной человек, – прошептал Готлиб. – Новый плац-майор. Посмотрите, как Вельзевул выгнул спину и трется о его ноги! Они отлично ладят друг с другом!
– Но как его зовут? Готлиб хотел было мне ответить, но плац-майор с добродушной улыбкой указал ему на кухню и сказал ласковым голосом:
– Молодой человек, вас просят вернуться домой. Отец зовет вас.
Это был предлог, чтобы оказаться наедине со мной, и как только Готлиб ушел, я очутилась лицом к лицу с… друг Беппо, угадай с кем. Передо мной стоял тот учтивый и жестокий вербовщик, которого мы так некстати встретили на тропинках Богемского Леса два года назад, господин Мейер собственной персоной. Я не могла не узнать его, хоть он еще больше располнел. Это был тот самый человек с его приветливым видом, непринужденными манерами, лживым взглядом и коварным добродушием, с его вечным «брум-брум» – словно он играл на трубе. От военной музыки он перешел к поставке пушечного мяса, а потом, в награду за честную и почетную службу, его сделали плац-майором, или, вернее, военным смотрителем тюрьмы, что, собственно говоря, не меньше подходит ему, чем обязанности бродячего тюремщика, которые он исполнял прежде с таким искусством.
– Мадемуазель, – сказал он мне по-французски, – я ваш покорный слуга.
Для прогулок вы располагаете этой миленькой площадкой! Свежий воздух, простор, прекрасный вид! Очень рад за вас. Видимо, в тюрьме вам живется недурно. И при этом великолепная погода! Право же, при таком чудесном солнце пребывание в Шпандау – одно удовольствие, брум, брум!
Эти наглые насмешки вызвали во мне такое отвращение, что я ничего не ответила. Нимало не смутившись, он продолжал – уже по-итальянски:
– Прошу прощения, я начал говорить с вами на языке, быть может, вам незнакомом. Я и забыл, что вы итальянка, итальянская певица… Не так ли? И, говорят, у вас прекрасный голос. А перед вами – завзятый меломан. Поэтому я хочу сделать ваше пребывание здесь настолько приятным, насколько это мне позволит инструкция. Но, скажите, где я мог иметь счастье видеть вас? Ваше лицо мне знакомо… Ну, честное слово, знакомо!
– Должно быть, в берлинском театре, где я пела этой зимой.
– Нет, я был в Силезии – помощником плац-майора в крепости Глац. К счастью, этот дьявол Тренк совершил свой побег, когда я путешествовал… я хочу сказать – когда я выезжал с важным поручением на саксонскую границу. Иначе я бы не получил повышения и не был бы сейчас здесь. А здесь мне очень нравится близость Берлина. Ведь офицеры в крепости живут так скучно. Вы не можете себе представить, мадемуазель, как тоскливо бывает вдали от большого города, в каком-то захолустье – особенно мне, страстному любителю музыки… Но где же, черт возьми, я имел удовольствие вас видеть?
– Я, сударь, не припомню, чтобы когда-нибудь имела эту честь.
– Возможно, я видел вас на сцене какого-нибудь театра – в Италии, в Вене… Вы много путешествовали? В каких театрах вы играли?
Я не ответила, но это не смутило его, и со своей обычной наглостью он продолжал:
– Ну, ничего! Я еще вспомню. О чем же мы говорили? Да, о скуке. Вы тоже скучаете?
– Нет, сударь.
– Но ведь вас, кажется, держат в одиночной камере? Ваше имя – Порпорина?
– Да, сударь.
– Так, так, узница номер три. Скажите, у вас нет желания немного развлечься? Рассеяться?
– Ни малейшего, сударь, – поспешно ответила я, думая, что он хочет предложить мне свое общество.
– Как угодно. А жаль. Здесь есть еще одна узница, тоже весьма образованная особа… и к тому же очаровательная женщина, клянусь честью… Она, я уверен, была бы очень рада познакомиться с вами.
– А могу я узнать ее имя?
– Ее зовут Амалия.
– Амалия? А дальше?
– Амалия… брум! брум! Право, не знаю. А вы, я вижу, любопытны. Это болезнь, распространенная в тюрьмах.
Теперь я раскаивалась в том, что отвергла любезное предложение господина Мейера. У меня уже совсем пропала надежда познакомиться с таинственной Амалией, и я отказалась от этой мысли, но сейчас во мне снова проснулось чувство сострадания, а также и желание рассеять мои подозрения. Поэтому я постаралась быть полюбезнее с этим отвратительным Мейером, и вскоре он вызвался познакомить меня с узницей номер два – так он назвал Амалию.
– Если такое нарушение моего режима не повредит вам, сударь, и я смогу быть полезной бедной даме, которая, как говорят, больна от тоски и от скуки, то я…
– Брум! Брум! Как видно, вы понимаете все в буквальном смысле. Настоящий ребенок! Должно быть, старый придира Шварц напугал вас своей инструкцией. Инструкция! Да ведь это одна видимость! Она годится для привратников, для сторожей, но мы, офицеры (Мейер выпятил грудь, как человек, еще не привыкший к столь почетному званию), мы закрываем глаза на невинные нарушения. Сам король закрыл бы глаза, будь он на нашем месте. Знайте, мадемуазель, когда вам захочется чего-нибудь добиться, обращайтесь только ко мне, и я обещаю, что вам ни в чем не откажут и никто не будет притеснять вас напрасно. Я снисходителен и кроток от природы, таким уж создал меня бог, а главное – люблю музыку… Если вы согласитесь иногда петь мне – скажем, по вечерам – я буду приходить и слушать вас отсюда, и тогда вы сможете делать со мной все, что вам заблагорассудится.
– Я постараюсь как можно меньше злоупотреблять вашей любезностью, господин Мейер.
– Мейер! – вскричал плац-майор, резко оборвав свое «брум! брум! «, успевшее сорваться с его черных, потрескавшихся губ. – Почему вы назвали меня Мейером? Где, черт побери, вы выудили это имя – Мейер?
– Извините, господин плац-майор, – ответила я, – тут виновата моя рассеянность. У меня был когда-то учитель пения, носивший такое имя, и я думала о нем все утро.
– Учитель пения? При чем тут я? В Германии много Мейеров. Мое имя Нантейль. По происхождению я француз.
– А скажите, господин офицер, могу ли я внезапно явиться к этой даме? Она не знает меня и, быть может, откажется меня принять, как только что я сама чуть не отказалась познакомиться с ней. Когда живешь в одиночестве, становишься такой дикаркой!
– О, каков бы ни был характер этой прелестной дамы, она будет счастлива с кем-нибудь поговорить – отвечаю вам за это. Хотите написать ей несколько слов?
– Но мне нечем писать.
– Не может быть! У вас, стало быть, нет ни гроша?
– Если бы даже у меня были деньги, господин Шварц неподкупен. Да я и неспособна на подкуп.
– Ну хорошо. Сегодня вечером я сам отведу вас к номеру два… но только после того, как вы что-нибудь споете мне.
Я испугалась, решив, что Мейер, или Нантейль, как теперь ему угодно было себя называть, хочет войти ко мне в комнату, и уже собиралась отказаться, но тут он изложил мне свои намерения более подробно. Возможно, он и в самом деле не предполагал осчастливить меня визитом, а возможно, прочитал на моем лице ужас и отвращение. Вот что он мне сказал:
– Я буду слушать вас с площадки, которая находится над той башенкой, где вы живете. Звук идет кверху, и мне будет прекрасно слышно. Потом я велю одной женщине открыть вашу дверь и проводить вас. Меня при этом не будет. Мне, пожалуй, не совсем удобно самому толкать вас на неповиновение, хотя, брум… брум… в подобных случаях есть весьма простой способ выйти сухим из воды… В голову узницы номер три стреляют из пистолета, а потом говорят, что она была застигнута на месте преступления при попытке к бегству. Ну как? Забавная мысль, а? В тюрьме нельзя жить без разных веселых мыслей. Ваш покорный слуга, мадемуазель Порпорина. До вечера.
Не понимая причины любезности этого негодяя, я терялась в догадках, и он внушал мне невольный, невероятный ужас. Трудно было поверить, чтобы столь низкий, столь ограниченный человек мог так сильно любить музыку и так стараться исключительно ради желания меня послушать. Я решила, что узница, о которой шла речь, – это не кто иной, как принцесса прусская, и что по распоряжению короля мне хотят устроить с ней свидание, чтобы подслушать нас и выведать государственные тайны, которые, по их мнению, она мне поверяет. Теперь я так же боялась этого свидания, как и желала его, – ведь мне совершенно неизвестно, где правда, где ложь в том мнимом заговоре, участницей которого меня считают.
Тем не менее, полагая своим долгом пойти на риск, чтобы поддержать дух товарки по несчастью, кто бы она ни была, в назначенный час я начала петь, дабы усладить слух господина плац-майора. Пела я плохо – аудитория отнюдь меня не вдохновляла, да и лихорадка моя не совсем прошла. К тому же я чувствовала, что Мейер слушает меня только для видимости, а может быть, и вовсе не слушает. Когда пробило одиннадцать, меня охватил какой-то ребяческий страх. Я вообразила, будто господин Мейер получил секретный приказ избавиться от меня и что стоит мне выйти из камеры, как он пустит мне пулю в лоб, – ведь он сам сообщил мне это в форме веселой шутки. Когда моя дверь открылась, я вся дрожала. Пожилая женщина, неряшливая и уродливая (еще более неряшливая и уродливая, чем госпожа Шварц), знаком предложила мне следовать за ней и пошла вперед по узкой и крутой лесенке, проделанной в стене. Когда мы дошли доверху, то оказались на площадке башни, футах в тридцати над той эспланадой, где я обычно гуляю днем, и в восьмидесяти или ста футах над рвом, который на большом протяжении окружает всю эту часть здания. Отвратительная старуха велела мне минутку обождать и куда-то исчезла. Мои тревоги рассеялись, и я испытывала такое блаженство, впивая чистый воздух, любуясь великолепной луной, глядя на открывавшийся с моего возвышения широкий вид, что одиночество, в котором меня оставили, более не пугало меня. Широкая поверхность дремлющих вод, куда крепость отбрасывала свои неподвижные черные тени, деревья – и земля, смутно видневшиеся в отдалении, необъятное небо, даже летучие мыши, свободно летавшие во мраке, – о боже! – каким огромным, величавым казалось все это мне после двух месяцев созерцания голых стен или узкой полоски неба и редких звезд, видных из моей каморки! Однако я наслаждалась недолго. Шум чьих-то шагов заставил меня обернуться, и все мои страхи тотчас пробудились – я очутилась лицом к лицу с господином Мейером.
– Синьора, – сказал он, – я в отчаянии, но должен вам сообщить, что вы не сможете повидать узницу номер два – во всяком случае, не сегодня.
Видимо, это весьма капризная особа. Вчера она выразила горячее желание иметь собеседницу, а сейчас, когда я предложил ей ваше общество, она ответила мне: «Узница номер три? Та, что поет по вечерам в своей башне? О, мне хорошо знаком этот голос, можете не называть ее имя. Я бесконечно признательна вам за подругу, которую вы хотели мне дать. Да лучше я никогда не увижу ни одного человеческого существа, чем взгляну на это презренное создание. Она причина всех моих несчастий, и дай бог, чтобы ей довелось поплатиться за них так же жестоко, как я поплатилась за свою неосторожную дружбу». Таково, синьора, мнение о вас той дамы. Остается узнать, заслуженно оно или нет, но это уж дело вашей совести, как принято говорить. Меня это не касается, и я готов отвести вас в вашу камеру, когда вам заблагорассудится.
– Немедленно, сударь, – ответила я, смертельно уязвленная тем, что меня обвинили в предательстве перед подобным негодяем, и чувствуя в сердце горькую обиду на ту из двух Амалий, которая проявила по отношению ко мне такую несправедливость или же неблагодарность.
– Я не тороплю вас, – возразил новоиспеченный плац-майор. – По-видимому, вам доставляет удовольствие смотреть на луну. Смотрите сколько угодно. Это не стоит денег и никому не причиняет вреда.
Я имела неосторожность еще на минутку воспользоваться снисходительностью мошенника. Мне было так трудно оторваться от созерцания прекрасного зрелища, которым, быть может, я любовалась в последний раз, а Мейер почему-то казался мне жалким лакеем, считавшим за честь выполнять мои приказания. Мое безразличие придало ему смелости, и он завязал разговор:
– А знаете, синьора, – сказал он, – вы поете дьявольски хорошо. Такого пения я не слышал даже в Италии, а я бывал там в лучших театрах и слушал первоклассных артистов. Где вы выступали? Когда начали путешествовать? Много ли посетили стран?
Я сделала вид, что не слышу его вопросов, но он не смутился.
– А не случалось ли вам путешествовать пешком в мужском платье? – добавил он.
Я вздрогнула и поспешила ответить отрицательно.
– Полно! – сказал он. – Вам не угодно сознаться, но я ничего не забываю, и в моей памяти всплыло одно забавное приключение. Вы тоже не могли о нем забыть.
– Не понимаю, сударь, о чем вы говорите, – возразила я, отходя от амбразуры башни и собираясь спуститься вниз.
– Одну минутку, одну минутку! – сказал Мейер. – Ваш ключ у меня в кармане, и без меня вам все равно не попасть к себе. Позвольте же мне, моя красавица, сказать вам несколько слов. – Ни одного слова, сударь. Я хочу вернуться в свою камеру и сожалею, что вышла оттуда.
– Скажите пожалуйста! Хватит разыгрывать недотрогу! Будто мне неизвестны ваши похождения! Неужели вы думали, что я был так прост и не понял, кто вы, когда вы разгуливали по Богемскому Лесу с тем смазливым черноволосым юнцом? Меня не проведешь! Юнца я хотел увезти для армии прусского короля, но девица была для него слишком хороша. Правда, ходят слухи, что вы приглянулись кое-кому и попали сюда именно за то, что пытались хвастаться этим… Что делать? Фортуна изменчива, с ней бесполезно бороться. Вы упали с большой высоты! Но я советую вам не разыгрывать из себя гордячку и довольствоваться тем, что само идет в руки. Я всего лишь незаметный офицер крепости, но здесь я пользуюсь большей властью, чем сам король, которого никто не знает и не боится, потому что свои приказы он издает слишком высоко и слишком далеко, чтобы ему повиновались. Теперь вам ясно, что я могу обойти инструкцию и смягчить ваш режим. Не будьте неблагодарной, и вы убедитесь, что покровительство плац-майора стоит в Шпандау не меньше, чем покровительство короля в Берлине. Вы меня поняли? Не убегайте, не кричите, не делайте глупостей. Это было бы совершенно бесполезно. Я буду говорить все, что мне заблагорассудится, а вам все равно никто не поверит. Полно, я вовсе не хочу вас пугать. От природы я сострадателен и кроток. Итак, поразмыслите хорошенько, и когда я вас увижу в следующий раз, не забудьте, что ваша судьба в моих руках: я могу бросить вас в каземат, а могу окружить развлечениями и увеселениями, могу уморить голодом (и никто не потребует от меня никакого отчета), а могу устроить вам побег (и никто не заподозрит меня в этом). Повторяю, поразмыслите хорошенько, я не тороплю вас…
И так как я молчала, ужасаясь тому, что вынуждена терпеть подобные унижения, этот отвратительный субъект добавил, думая, должно быть, что я колеблюсь:
– А впрочем, почему бы вам не сообщить мне свое решение тотчас же? Разве необходимы двадцать четыре часа, чтобы понять, что это единственный разумный выход, и ответить на любовь человека порядочного, еще не старого? Я достаточно богат, чтобы поселить вас в другой стране и в более приятном замке, чем эта гнусная крепость.
С этими словами подлый вербовщик подошел ко мне с неловким, но в то же время наглым видом и, загородив мне дорогу, хотел было взять меня за руку. Твердо решившись скорее броситься в ров, чем позволить запятнать себя малейшей его лаской, я отбежала к амбразуре. Но в это мгновение перед моими глазами возникла какая-то странная фигура, и, желая отвлечь внимание плац-майора от своей особы, я поспешила указать ему на нее. Меня это спасло, но, увы, едва не погубило существо, быть может, более достойное!
По высокой каменной ограде, идущей вдоль противоположного края рва, напротив эспланады, с невероятной быстротой и ловкостью бежал или, вернее, мчался какой-то великан. Добежав до края ограды, которая с обеих сторон заканчивается башней, это привидение спрыгнуло на крышу башни, находившейся на одном уровне с балюстрадой, и, преодолев ее крутой склон с легкостью кошки, словно растаяло в воздухе.
– Это еще что такое? – вскричал плац-майор, забыв роль ухаживателя и возвращаясь к обязанностям тюремщика. – Сбежал какой-то узник! А часовой заснул, черт бы его побрал! Часовой! – крикнул он громовым голосом. – Берегись! Тревога! Тревога!
И, подбежав к той амбразуре, где висит набатный колокол, он стал бить в него с силой, вполне достойной этого замечательного учителя адской музыки. Никогда я не слышала ничего более зловещего, нежели этот набат, нарушивший своим резким и пронзительным звоном торжественное безмолвие ночи. Это был дикий вопль грубости и насилия, потревоживший гармонический плеск волн и вздохи ветерка. В одну секунду вся тюрьма пришла в волнение. Послышалось грозное щелканье заряжаемых ружей – часовые целились наудачу, готовые стрелять в первую попавшуюся мишень. Эспланада озарилась красным светом, сразу затмившим красивые голубоватые отблески луны. Это господин Шварц зажег большой фонарь. Сигналы передавались с одного вала на другой, а эхо жалобно вторило им. Вскоре в эту дьявольскую симфонию влился другой звук, грозный и торжественный, – грохот пушки. Чьи-то тяжелые шаги отдавались на каменных плитах. Я ничего не видела, но слышала все, и сердце мое сжималось от страха и волнения. Мейер поспешно отошел от меня, но я даже не радовалась своему избавлению – я горько упрекала себя за то, что невольно, не понимая, что происходит, указала ему на побег одного из несчастных узников. Застыв от ужаса, я ждала развязки происшествия, вздрагивая при каждом ружейном выстреле и все время боясь, что услышу крик раненого беглеца, возвещающий о катастрофе.
Все это длилось больше часа, но, благодарение небу, пока что беглец не был ни обнаружен, ни настигнут. Чтобы убедиться в этом, я спустилась на эспланаду и подошла к Шварцам. Супруги и сами были до такой степени взволнованы и возбуждены, что даже не удивились, увидев меня вне моей камеры среди ночи. Быть может, впрочем, они были в сговоре с Мейером и знали о моей вечерней прогулке. Обежав все камеры как безумный и убедившись, что все доверенные ему узники на месте, Шварц немного успокоился, но и он и его жена не могли прийти в себя от горестного изумления, словно спасение человека являлось в их глазах тяжким общественным и личным бедствием, возмутительным посягательством на небесное правосудие. Другие тюремщики и солдаты, с растерянным видом бегавшие взад и вперед, обменивались между собой фразами, свидетельствовавшими о таком же отчаянии, даже об ужасе: очевидно, попытка к бегству была в их глазах самым чудовищным из преступлений. О милосердный боже! Какими отвратительными показались мне все эти наемники, так усердно исполняющие свое варварское ремесло – лишать себе подобных священного права на свободу! Но, как видно, высшая справедливость решила наложить на моих двух тюремщиков примерное наказание. Госпожа Шварц, которая на минутку вошла зачем-то в свою берлогу, внезапно выбежала оттуда с пронзительным криком.
– Готлиб! Готлиб! – задыхаясь, вопила она. – Подождите! Не стреляйте, не убивайте моего сына! Это он! Я уверена, что это он!
Из отрывочных слов супругов Шварц я поняла, что Готлиб исчез – его не оказалось в постели, не оказалось в комнате – и что, по-видимому, к нему вернулась его старая привычка – бегать во сне по крышам. Готлиб был лунатиком!
Как только это известие распространилось в крепости, волнение понемногу улеглось. Каждый тюремщик успел к этому времени обойти свои владения и убедиться, что все заключенные были на местах. Сторожа спокойно вернулись на посты. Офицеры были в восторге от такой развязки, солдаты смеялись над своей тревогой, госпожа Шварц, вне себя от страха, осматривала все углы, а ее муж с грустью вглядывался в ров, опасаясь, не упал ли туда бедный Готлиб: ведь грохот пушечной и ружейной пальбы мог внезапно разбудить его во время его опасного путешествия. Пожалуй, это был самый подходящий момент для моего собственного побега: по-видимому, все двери были открыты, а тюремщики разбрелись кто куда. Однако я не стала задерживаться на этой мысли, так как была всецело поглощена желанием разыскать бедного больного, выказавшего мне столько участия.
Между тем господин Шварц, никогда не терявший голову до конца, заметил, что уже светает, и приказал мне вернуться в камеру, ибо то, что я свободно бродила по крепости в неурочное время, противоречило инструкции. Он проводил меня, чтобы запереть за мной дверь, но первое, что я увидела, войдя к себе, был Готлиб, преспокойно спавший в моем кресле. Должно быть, на его счастье, он прибежал сюда до разгара тревоги, или же сон его был так крепок, а ноги так быстры и ловки, что ему удалось избегнуть всех опасностей. Я посоветовала Шварцу не будить сына и обещала присмотреть за ним, пока его мать не узнает об этом радостном событии. Оставшись наедине с Готлибом, я ласково положила руку ему на плечо и начала шепотом расспрашивать его. Мне говорили, что лунатики могут общаться с теми, к кому они привязаны, и совершенно внятно отвечать на их вопросы. Моя попытка увенчалась успехом.
– Готлиб, – сказала я, – где ты был сегодня ночью?
– Ночью? – удивился он. – Разве уже ночь? А мне показалось, что над крышами сверкало солнце.
– Значит, ты был на крышах?
– Ну, конечно. Малиновка, этот добрый ангелочек, позвала меня через окно, я улетел вместе с ней на небо, и мы были высоко, далеко, возле самых звезд, почти там, где живут ангелы. Правда, когда мы улетали, вам повстречался Вельзевул. Он бегал по кровлям и парапетам, чтобы поймать нас, но он-то не умеет летать! Бог приговорил его к длительному наказанию: он видит, как летают ангелы и птицы, но достать их не может.
– А после этого полета в облаках ты все-таки снова спустился сюда?
– Малиновка мне сказала: «Давай навестим мою сестру – она больна». И мы спустились к тебе, в твою каморку.
– Значит, ты можешь входить ко мне, Готлиб?
– Конечно. Я не раз приходил и сидел ночью возле тебя, когда ты болела. Малиновка похищает ключи из-под подушки моей матери, и как Вельзевул ни старается, ему не удается ее разбудить, раз ангел усыпил ее, незримо порхая над ее головой.
– Кто же научил тебя так хорошо различать ангелов и демонов?
– Мой учитель! – ответил лунатик с наивной, детской и восторженной улыбкой.
– Кто же он – твой учитель? – спросила я.
– Прежде всего бог, а потом… великий башмачник.
– А как имя этого великого башмачника?
– О, это высокое имя! Но, видишь ли, его нельзя называть. Моя мать не знает его. Она не знает, что в каминной дыре у меня спрятаны две книги. Одну из них я не читаю, а другую прилежно изучаю уже четыре года. Это моя духовная пища, духовная жизнь, книга правды, спасение и свет моей души.
– Кто же написал эту книгу?
– Он, башмачник из Горлица, Якоб Беме.
Тут нас прервал приход госпожи Шварц, и мне с большим трудом удалось помешать ей броситься на шею своему сыну. Эта женщина боготворит свое чадо – да простятся ей ее грехи! Она начала говорить ему что-то, но Готлиб не слышал ее, и только мне удалось уговорить его пойти к себе и лечь в постель, где он спокойно проспал все утро, как мне сказали потом. Он ничего не подозревает и поныне, хотя его странная болезнь и ночное происшествие сделались сегодня достоянием всего Шпандау.