О жестокости

Мне кажется, что добродетель есть нечто иное и более благородное, чемпроявляющаяся в нас склонность к добру. Люди по природе своейдобропорядочные и с хорошими задатками идут тем же путем и поступают так же,как люди добродетельные. Но добродетель есть нечто большее и болеедейственное, чем способность тихо и мирно, в силу счастливого нрава,подчиняться велениям разума. Тот, кто по природной кротости иобходительности простил бы нанесенные ему обиды, поступил бы прекрасно изаслуживал бы похвалы; но тот, кто, задетый за живое и разъяренный, сумел бывооружиться разумом и после долгой борьбы одолеть неистовую жажду мести ивыйти победителем, совершил бы несомненно нечто большее. Первый поступил быхорошо, второй же — добродетельно; первый поступок можно назвать добрым,второй — добродетельным, ибо мне кажется, что понятие добродетелипредполагает трудность и борьбу и что добродетель не может существовать безпротиводействия. Ведь не случайно мы называем бога добрым, всемогущим,благим и справедливым, но мы не называем его добродетельным, ибо все егодействия непринужденны и совершаются без всяких усилий. Многие философы — ине только стоики, но и эпикурейцы — близки к такому пониманию добродетели. Яобъединяю тех и других [1139]вопреки общераспространенному мнению, котороеложно, как бы ни расценивать остроумный ответ, данный Аркесилаем тому, ктоупрекал его в том, что многие переходят из его школы к эпикурейцам, ноникогда от эпикурейцев к стоикам. «Согласен! — ответил Аркесилай [1140]. —Многие петухи превращаются в каплунов, но каплуны никогда не становятсяпетухами». И действительно, по части твердости взглядов и строгостинаставлений эпикурейцы отнюдь не уступают стоикам, если быть в отношении ихдобросовестными и не подражать тем спорщикам, которые, стремясь одержатьлегкую победу над Эпикуром, приписывают ему то, чего он никогда и не думал,и выворачивают его слова наизнанку, злоупотребляя грамматикой и вкладывая вего фразы совсем другой смысл, чем тот, какой эти фразы (равно как и егодела, как им хорошо известно) на самом деле имели. Недаром некий стоикзаявляет, что он перестал быть эпикурейцем по той причине — в числе прочих, — что эпикурейцы идут слишком возвышенным, недоступным путем et il quiφιλήδονοι vocantur, sunt φιλόκαλοι omnesque virtutes et colunt et retinent [1141]. Итак, повторяю: из философов многие стоики и эпикурейцы считали,что недостаточно обладать душой благонамеренной, уравновешенной и склонной кдобродетели, что недостаточно быть способным высказывать суждения ипринимать решения, ставящие нас выше всех жизненных невзгод и превратностей,но что необходимо, кроме того, самому искать случаев применить их напрактике. Они хотели испытать боль, нужду, презрение, чтобы с ними боротьсяи сохранять душу в боевой готовности: multum sibi adiicit virtus lacessita [1142]. Вотодна из причин, побудившая Эпаминонда, принадлежавшего к третьей школе [1143],отказаться от богатства, которое судьба послала ему в руки самым законнымпутем, ибо он хотел, по его собственному выражению, сражаться с бедностью, ипрожил в нужде до конца своих дней. Сократ подвергал себя еще болеежестокому, на мой взгляд, испытанию, поскольку таким испытанием являлась длянего злоба жены; это, по-моему, равносильно упражнению с остро отточеннымножом. Метелл [1144], единственный из римских сенаторов, решил подвергнутьиспытанию свою добродетель, чтобы положить предел насилию народного трибунаСатурнина [1145], старавшегося всеми силами провести несправедливый закон впользу плебеев. Приговоренный за это к изгнанию — каре, которую Сатурнинввел против отказавшихся признать этот закон, — Метелл обратился к тем, ктосопровождал его в этот тяжкий для него час, со следующими словами: «Делатьзло — вещь слишком легкая и слишком низкая; делать добро в тех случаях,когда с этим не сопряжено никакой опасности, — вещь обычная; но делатьдобро, когда это опасно, — таково истинное призвание добродетельногочеловека». Эти слова Метелла ясно подтверждают мою мысль о том, чтодобродетель не вяжется с отсутствием трудностей и что легкий, удобный инаклонный путь, по которому направляется хорошая природная склонность, этоеще не есть путь истинной добродетели. Последняя требует трудного итернистого пути, она, как в случае с Метеллом, должна преодолевать либовнешние трудности, которыми судьба старается отвлечь ее от нелегкого пути;либо трудности внутренние, вызываемые нашими необузданными страстями инесовершенством.

Вплоть до этой минуты я чувствовал себя в своем изложении совершенноуверенным. Но, когда я дописывал последнюю фразу, мне пришло в голову, что,согласно моей мысли, душа Сократа, самая совершенная из всех мне известных,должна быть отнесена не к самым образцовым, ибо я не могу представить себе внем борьбы с каким бы то ни было порочным стремлением. Я не могу вообразитьсебе, чтобы его добродетель испытывала какие бы то ни было трудности иликакое-нибудь принуждение. Я знаю могущество и власть его разума, которыйникогда не дал бы зародиться какому-нибудь порочному стремлению. Такойвозвышенной добродетели, как у Сократа, я не могу ничего противопоставить.Мне кажется, я вижу, как, свободная, она ступает победоносным иторжествующим шагом, не встречая никаких помех, никаких трудностей. Еслидобродетель ярче сияет благодаря борьбе противоположных стремлений, тозначит ли это, что она не может обойтись без порока и что своей ценностью ипочетом она обязана ему? Что скажем мы также об этом честном и благородномэпикурейском наслаждении, которое мимоходом, словно играючи, воспитываетдобродетель, подчиняя ей, в виде забавы, стыд, лихорадки, бедность, смерть иузилища? Если я предположу, что совершенная добродетель познается лишь путемумения подавлять и терпеливо сносить боль, не моргнув глазом выдерживатьжестокие приступы подагры; если я предпишу ей в качестве обязательногоусловия трудности и препятствия, то что же сказать о добродетели,поднявшейся на такую высоту, что она не только презирает страдание, но даженаслаждается им, упивается до степени восторженного экстаза, подобнонекоторым эпикурейцам, оставившим нам весьма достоверные свидетельстваподобных, испытанных ими переживаний?

Есть немало случаев, когда люди на деле превзошли требования,предъявляемые их учением. Доказательством этого служит пример КатонаМладшего [1146]. Когда я представляю себе, как он умирал, вырывая из тела своивнутренности, я не могу допустить, что душа его в этот момент была лишьполностью свободна от страха и смятения, не могу поверить, чтобы, совершаяэтот поступок, он только выполнял правила, предписываемые ему стоическимучением, иначе говоря, что душа его оставалась спокойной, невозмутимой ибесстрастной. Мне кажется, что в добродетели этого человека было слишкоммного пламенной силы, чтобы он мог удовольствоваться этим; я нисколько несомневаюсь, что он испытывал радость и наслаждение, совершая свойблагородный подвиг, и что он был им более удовлетворен, чем каким бы то нибыло другим поступком в своей жизни. Sic abit e vita ut causam moriendinactum se esse gauderet [1147]. Я настолько убежден в этом, что сомневаюсь,пожелал ли бы он лишиться возможности совершить такое прекрасное деяние.Если бы меня не останавливала мысль о благородстве, побуждавшем его всегдаставить общественное благо выше личного, то я очень склонен был быдопустить, что он благодарен был судьбе за то, что она послала такоепрекрасное испытание его добродетели, и за то, что она помогла «этомуразбойнику» [1148]растоптать исконную свободу его родины. Мне кажется, чтопри совершении этого поступка его душа испытывала несказанную радость имужественное наслаждение, ибо она сознавала, что благородство и величие его —

Deliberata morte ferocior [1149] —

вдохновлены не мыслью о грядущей славе (как это бывает у некоторыхслабых и заурядных людей; но для души столь благородной, сильной и гордойэто был бы слишком низменный стимул), а красотой самого поступка. Этукрасоту он видел во всем ее совершенстве и яснее, чем мы, ибо владел ею так,как нам не дано.

К моему большому удовольствию, философы считают, что такойзамечательный поступок был бы неуместен во всякой другой жизни, и толькоодному Катону можно было так закончить свою жизнь. Поэтому он с полнымоснованием рекомендовал своему сыну и окружавшим его сенаторам выйти изположения иначе. Catoni cum incredibilem natura tribuisset gravitatem,eamque ipse perpetua constantia roboravisset, semperque in propositoconsilio permansisset, moriendus potius quam tyranni vultus aspiciendus erat [1150].

Всякая смерть должна соответствовать жизни человека. Умирая, мыостаемся такими же, какими были в жизни. Я всегда нахожу объяснение смертиданного человека в его жизни. И, когда мне рассказывают о стойком повидимости конце человека, проведшего вялую жизнь, я считаю, что он былвызван какой-либо незначительной причиной, соответствующей жизни этогочеловека. Можно ли сказать, что легкость, с которой шел к смерти Катон, и танепринужденность, которой он достиг силой своего духа, должны как-то умалитькрасоту его добродетели? Кто из людей, хоть в малейшей степени причастных кистинной философии, может себе представить, что Сократ, когда на негообрушились осуждение, оковы и темница, всего-навсего лишь не испытал страхаи оставался невозмутим? Кто не согласится признать, что он проявил не толькостойкость и уверенность в себе (таково было его обычное состояние), но что вего последних словах и действиях сказались какое-то радостное веселие исовершенно новая удовлетворенность? Не доказывает ли то содрогание отудовольствия, которое он испытал от возможности почесать себе ногу, когда снее сняли оковы, что подобная же радость была в его душе при мысли, что оносвобождается от всех злоключений прошлого и находится на пороге познаниябудущего? Да простит меня Катон: его смерть была более стремительной и болеетрагической, но в смерти Сократа есть нечто более невыразимо прекрасное.

Аристипп [1151]говорил тем, кто сожалел о ней: «Да ниспошлют боги и мнетакую смерть!»

На примере этих двух людей и их подражателей (ибо я сильно сомневаюсь,что существовали люди, им подобные) можно убедиться в такой необыкновеннойпривычке к добродетели, что она вошла в их плоть и кровь. Эта добродетельдостигается у них не усилием, не предписаниями разума; им не нужно длясоблюдения ее укреплять свою душу, ибо она составляет сущность их души, этоее обычное и естественное состояние. Они достигли этого путем длительногоприменения наставлений философии, семена которой пали на прекрасную иблагодатную почву. Пробуждающиеся в нас порочные склонности не находят к нимдоступа; силой и суровостью своей души они подавляют их в самом зародыше.

Я думаю, нет сомнений в том, что лучше по божьему изволению свышеподавлять искушения в зародыше и так подготовить себя к добродетели, чтобысамые семена искушения были уже вырваны с корнем, чем, поддавшись первымпроявлениям дурных страстей, лишь после этого насильно мешать их росту ибороться, стараясь приостановить их развитие и преодолеть их; но я несомневаюсь, что идти по этому второму пути лучше, чем обладать простоцельным и благодушным характером и питать от природы отвращение к пороку ираспущенности. Ибо люди, относящиеся к этой третьей разновидности, людиневинные, но и не добродетельные, не делают зла, но их не хватает на то,чтобы делать добро. К тому же такой душевный склад так недалек от слабости инесовершенства, что я не в состоянии даже разграничить их. Именно по этойпричине с самыми понятиями доброты и невинности связан некий оттенокпренебрежения. Я вижу, что некоторые добродетели, например целомудрие,воздержание и умеренность, могут быть обусловлены физическими недостатками.Стойкость в перенесении опасностей (если только ее можно назвать в данномслучае стойкостью), презрение к смерти и терпение в бедствиях частовстречаются у людей, не умеющих разбираться в злоключениях и потому невоспринимающих их как таковые. Поэтому отсутствие достаточного понимания иглупость иногда можно принять за добродетели, и мне нередко приходилосьвидеть, как людей хвалили за то, за что их следовало бы бранить. Одинитальянский вельможа, нелюбезно отзывавшийся о своей нации, однажды в моемприсутствии говорил следующее. Сообразительность и проницательностьитальянцев — утверждал он — так велики, что они заранее способны предвидетьподстерегающие их опасности и бедствия, поэтому не следует удивляться тому,что на войне они часто спешат позаботиться о своем самосохранении еще достолкновения с опасностью, между тем, как французы и испанцы, которые нестоль проницательны, идут напролом, и им нужно воочию увидеть опасность иощутить ее, чтобы почувствовать страх, причем даже и тогда страх неудерживает их; немцы же и швейцарцы, более вялые и тупые, спохватываютсятолько в тот момент, когда уже изнемогают под ударами. Он, может быть,говорил все это шутки ради; однако несомненно верно, что новички в военномделе часто бросаются навстречу опасности, но, побывав в переделках, уже недействуют столь опрометчиво:

haud ignarus quantum nova gloria in armis,

Et praedulce decus primo certamine possit. [1152]

Вот почему, когда судят об отдельном поступке, то, прежде чем оценитьего, надо учесть разные обстоятельства и принять во внимание всю сущностьчеловека, который совершил его.

Несколько слов о себе. Мои друзья нередко называли во мнеосмотрительностью то, что в действительности было случайностью, и считалипроявлением смелости и терпения то, что было проявлением рассудительности иопределенного мнения; словом, мне часто приписывали одно качество вместодругого, и иногда к выгоде для меня, иногда мне в ущерб. На деле же я далеккак от той первой и более высокой степени совершенства, когда добродетельпревращается в привычку, так и от совершенства второй степени, доказательствкоторого я не смог дать. Мне не приходилось прилагать больших усилий, чтобыобуздать обуревавшие меня желания. Моя добродетель — это добродетель или,лучше сказать, невинность случайная и преходящая. Будь у меня от рожденияболее неуравновешенный характер, я представлял бы, наверное, жалкое зрелище,ибо мне не хватило бы твердости противостоять натиску страстей, даже неособенно бурных. Я совершенно не способен к внутреннему разладу и борьбе.Поэтому мне нечего особенно благодарить себя за то, что я лишен многихпороков:

si vitiis mediocribus et mea paucis

Mendosa est natura, alioqui recta, velut si

Egregio inspersos reprehendas corpore naevos, [1153]

то я скорее обязан этим моей судьбе, чем моему разуму. Ей угодно было,чтобы я происходил из рода, прославившегося своей безупречной честностью, ибыл сыном замечательного отца; не знаю, унаследовал ли я от него некоторыеего качества или на меня незаметно повлияли его примеры, которые я видел всемье, и хорошее воспитание, полученное мною в детстве, или что-нибудь иное —

Seu Libra, seu me Scorpius aspicit

Formidolosus pars violentior

Natalis horae, seu tyrannus

Hesperiae Capricornus undae, [1154] —

но, как бы там ни было, я питаю отвращение к большинству пороков.Антисфен [1155]ответил спросившему его, чему лучше всего научиться:«Отучиться от зла». Я питаю, говорю я, к порокам отвращение, стольестественное и глубоко мне присущее, что никакие обстоятельства не смоглизаставить меня изменить это усвоенное с младенческих лет чувство; не смоглизаставить меня изменить ему даже собственные суждения, несмотря на то, чтоони, отклоняясь в некоторых отношениях от общепринятого пути, легко могли бымне дозволить поступки, которые эта естественная склонность побуждает меняненавидеть.

Не могу удержаться от весьма странного признания: я нахожу, чтоблагодаря моему отвращению к порокам в моих нравах больше постоянства иуравновешенности, чем в моих суждениях, и что моя похоть менее разнузданна,чем мой разум.

Аристипп высказал такие смелые мысли в защиту наслаждения и богатства,что философы всех направлений ополчились против него. Но что до егособственных нравов, то когда тиран Дионисий [1156]предоставил ему на выбортрех прекрасных женщин, Аристипп заявил, что выбирает всех трех и он неодобряет Париса за то, что тот отдал предпочтение одной из трех; но, приведяих к себе в дом, он отослал их обратно, не прикоснувшись к ним. Однажды,когда его слуга, который во время путешествия нес за ним деньги, выбился изсил из-за тяжести своей ноши, Аристипп приказал ему бросить все лишнее иоставить только то, что он в состоянии нести [1157].

И Эпикур, с его безбожным и утонченным учением в личной жизни былвесьма благочестив и трудолюбив. Одному из своих друзей он пишет, чтопитается только черным хлебом с водой и просит прислать немного сыра наслучай, если он захочет устроить роскошный обед [1158]. Верно ли, что длятого, чтобы быть добрым до конца, надо быть им в силу какого-то тайного,естественного и общего свойства, без всякого на то закона или основания, илипримера?

Пороки, которым мне случалось поддаваться, слава богу, не из худших. Япо достоинству осуждал их в себе, ибо мой разум оставался незатронутым ими;напротив, он строже осуждал их во мне, чем осудил бы в ком-нибудь другом. Ноэтим дело и ограничивалось, ибо я способен оказывать лишь слабоесопротивление и легко даю себя увлечь; однако я не допускаю, чтобы кимеющимся у меня порокам присоединялись еще и другие, что случается с теми,кто этого не остерегается, ибо пороки большей частью переплетаются междусобой. Что касается моих пороков, то я их в меру моих возможностейограничил, оставив себе очень немногие и самые простые,

nec ultra

Errorem foveo. [1159]

Между тем стоики утверждают, что когда мудрец совершает благое дело, онделает его с помощью всех своих добродетелей, хотя одна из них в зависимостиот характера действия и преобладает (доводом в пользу этого им могло служитьдо известной степени сходство с человеческим организмом, ибо действие гневаможет происходить в нас лишь с помощью всех других чувств, хотя гнев ипреобладает над ними); но если они отсюда хотят сделать вывод, что, когдапорочный человек творит дурное дело, он совершает его при помощи всех своихпороков, то я им в этом не верю или не понимаю их в этом отношении, ибо вдействительности я ощущаю прямо противоположное. Однако это несущественныетонкости, на которых иногда останавливаются философы.

Я поддаюсь кое-каким порокам, но других избегаю не менее усердно, чемсвятой.

Перипатетики также не признают такой неразрывной связи между пороками,и Аристотель считает [1160], что человек благоразумный и справедливый можетбыть и невоздержанным, и распутным.

Сократ охотно признавался перед теми, кто находил в чертах его лицанекоторую склонность к пороку, что она действительно была ему свойственна отприроды, но что благодаря самообладанию ему удалось обуздать ее [1161].

Близкие к философу Стильпону люди утверждали [1162], что он с ранних летбыл привержен к вину и питал слабость к женщинам, но в результате упорныхусилий стал весьма воздержан в том и в другом.

Тем, что есть во мне хорошего, я, напротив, обязан своемупроисхождению. Хорошие качества не воспитаны во мне ни законом, нинаставлением, ни путем какого-нибудь другого обучения. Мне присущаестественная доброта, в которой немного силы, но нет ничего искусственного.И по природе своей и по велению разума я жестоко ненавижу жестокость,наихудший из пороков. В этом отношении я до такой степени чувствителен, чтоне переношу, когда режут цыпленка или когда слышу, как верещит заяц в зубахмоих собак, хотя и считаю охоту одним из самых больших удовольствий.

Те, кто осуждает наслаждение, желая доказать, что оно порочно инеразумно, охотно пользуются следующим доводом: когда оно достигает высшейточки, — говорят они, — но так безраздельно завладевает нами, что полностьювытесняет разум, и ссылаются на то, что мы испытываем при сношениях сженщинами:

cum iam praesagit gaudia corpus

Atque in eo est Venus ut muliebria conserat arva. [1163]

Они находят, что в эти мгновения мы настолько бываем вне себя, что нашразум, полностью поглощенный наслаждением и потонув в нем, не в состояниивыполнять свое назначение. Я знаю, что бывает и иначе и что иногда, еслизахочешь, можно и в этот самый момент обратиться душой к другим мыслям, нодля этого требуется душевное напряжение и предварительная подготовка. Язнаю, что можно обуздывать порыв этого наслаждения; я хорошо знаком с этимпо опыту и не нахожу, что Венера, — столь требовательная богиня, как считаютмногие и более чистые, чем я, люди. Мне, например, не кажется, как королевеНаваррской [1164]в одной из новелл ее «Гептамерона» (книге, прелестной посодержанию), ни невероятным, ни слишком трудным проводить весело инепринужденно целые ночи напролет с давно желанной возлюбленной, выполняяданное ей обещание ограничиваться только поцелуями и легкимиприкосновениями. Я полагаю, что для доказательства того, что при сильномволнении мы иной раз теряем разум, лучше подходит пример охоты (ибо в этомслучае меньше наслаждения, но больше восхищения и неожиданности, которые недают разуму возможности быть наготове и во всеоружии): когда после долгихпреследований животное внезапно показывается там, где мы меньше всегоожидаем его увидеть, то испытываемое нами потрясение, еще усиленное яростнымгиканием, бывает настолько велико, что тем, кто любит такого рода охоту,невозможно в этот момент отвлечься мыслями куда-нибудь в сторону. Недаромпоэты изображают Диану победительницей над факелом и стрелами Купидона:

Quis non malarum, quas amor curas habet

Haec inter obliviscitur? [1165]

Возвращаясь к сказанному, замечу, что я горячо сочувствую чужим печалями плакал бы вместе с горюющими, если бы умел плакать в каких бы то ни былослучаях. Слезы, не только искренние, но и притворные, всегда вызывают у меняжелание плакать. Я не жалею мертвецов, я скорее готов им завидовать, но отдуши жалею людей, находящихся при смерти. Меня возмущают не те дикари,которые жарят и потом едят покойников, а те, которые мучают и преследуютживых людей. Я не могу спокойно переносить казни, даже если они совершаютсяпо закону и оправданны. Некто, желая подтвердить великодушие Юлия Цезаря,сообщает следующее [1166]. Он был великодушен даже когда мстил: захватив техпиратов, которые в свое время держали его в плену и заставили уплатитьвыкуп, Цезарь, ранее угрожавший распять их на кресте, все же приказалсначала удавить их, а потом уже распять. Своего секретаря, Филемона, которыйнамеревался его отравить, Цезарь приказал просто умертвить, не наложив нанего более тяжкого наказания. Кто бы ни был тот римский автор, который вдоказательство великодушия Цезаря ссылается на то, что он осуждал своихобидчиков только на простую смерть, видно все же, что и он был потрясенгнусными и страшными примерами жестокости, свойственной римским тиранам.

Что касается меня, то всякое дополнительное наказание сверхобыкновенной смерти даже по закону есть, по-моему, чистейшая жестокость [1167]; это особенно относится к нам, христианам, которые должны заботиться отом, чтобы души отправлялись на тот свет успокоенными, что невозможно, еслиих измучили и истерзали невыносимыми пытками.

В недавние дни некий пленный воин, заметив с высоты башни, в которую онбыл заточен, что на площади плотники начали уже свои приготовления и сюда жестал стекаться народ, решил, что все это готовится для него и пришел вотчаяние. Не имея под руками ничего другого, чем себя убить, он схватилпопавшийся ему ржавый гвоздь от старой повозки и нанес себе им два сильныхудара в шею, но чувствуя, что он еще жив, нанес себе еще третью рану в животи потерял сознание. В таком состоянии его застал один из наведавшихся к немунадзирателей. Его привели в чувство и, чтобы не терять времени, пока он неумер, ему тут же прочитали приговор, на основании которого ему должны былиотрубить голову. Он очень обрадовался этому приговору, согласился выпитьвино, от которого раньше отказывался, и, поблагодарив судей за неожиданномягкое решение, заявил, что решил покончить с собой из страха перед болеежестокой казнью и что страх его еще усилился, когда он увидел приготовления,из-за чего он и захотел избавиться от более жестокой смерти.

Я бы рекомендовал, чтобы суровые примерные наказания, с помощью которыххотят держать народ в повиновении, применялись к трупам уголовныхпреступников, ибо когда видят, что их лишают права погребения или бросают вкипящий котел, или четвертуют, то это должно производить не менее сильноедействие, чем пытки, которым подвергают живых людей, хотя в действительностии этим достигают очень немногого, вернее сказать, ничего, ибо, как говоритсяв Евангелии: Qui corpus occidunt, et postea non habent quod faciant [1168].Недаром и поэты со своей стороны особенно подчеркивают страх перед этимикартинами, перед дополнительными наказаниями, кроме смерти:

Heu reliquias semiassi regis, denudatis ossibus,

Per terram sanie delibutas foede divexarier. [1169]

Я находился однажды в Риме в тот момент, когда расправлялись сизвестным вором, Катеной [1170]. Его задушили при полном молчанииприсутствующих, но когда его стали четвертовать, то при каждом ударе топораслышались жалобные восклицания, как если бы каждый из собравшихся хотелвыразить трупу свое сочувствие.

Эти бесчеловечные зверства можно позволять себе не по отношению кживому человеку, а к его мертвой оболочке. Так и поступил в сходном доизвестной степени случае Артаксеркс [1171], смягчив суровость старинныхперсидских законов и издав указ, чтобы сановников, которые совершилидолжностные преступления, раздевали и секли их одежду вместо них самих, какэто водилось встарь, и вместо того, чтобы вырывать им волосы с головы, с нихснимали только их высокие колпаки.

Благочестивые египтяне считали, что они вполне угождают божественномуправосудию, принося в жертву ему изображения свиней [1172]: смелая выдумка —желать расплатиться с богом, высшим в мире существом, изображением или теньюпредмета.

Мне приходится жить в такое время, когда вокруг нас хоть отбавляйпримеров невероятной жестокости [1173], вызванных разложением, порожденнымнашими гражданскими войнами; в старинных летописях мы не найдем рассказов оболее страшных вещах, чем те, что творятся сейчас у нас каждодневно. Однакоэто ни в какой степени не приучило меня к жестокости, не заставило с неюсвыкнуться. Я не в состоянии был поверить, пока не увидел сам, чтосуществуют такие чудовища в образе людей, которые готовы убивать радиудовольствия, доставляемого им убийством, которые рады рубить и кромсать начасти тела других людей и изощряться в придумывании необыкновенных пыток исмертей; при этом они не получают от этого никаких выгод и не питают враждык своим жертвам, а поступают так только ради того, чтобы насладитьсяприятным для них зрелищем умирающего в муках человека, чтобы слышать егожалобные стоны и вопли. Вот поистине вершина, которой может достигнутьжестокость:

Ut homo hominen non iratus, non timens, tantum spectaturus, occidat. [1174]

Что касается меня, то мне всегда было тягостно наблюдать, какпреследуют и убивают невинное животное, беззащитное и не причиняющее намникакого зла [1175]. Я никогда не мог спокойно видеть, как затравленный олень — что нередко бывает, — едва дыша и изнемогая, откидывается назад и сдаетсятем, кто его преследует, моля их своими слезами о пощаде,

quaestuque cruentus

Atque imploranti similis. [1176]

Это всегда казалось мне невыносимым зрелищем.

Я никогда не держу у себя пойманных животных и всегда отпускаю их насвободу. Пифагор покупал у рыбаков рыб, а у птицеловов — птиц, чтобы сделатьто же самое [1177].

… primoque а caede ferarum

Incaluisse puto maculatum sanguine ferrum. [1178]

Кровожадные наклонности по отношению к животным свидетельствуют оприродной склонности к жестокости.

После того как в Риме привыкли к зрелищу убийства животных, перешли кзрелищам с убийством и осужденных и гладиаторов. Боюсь сказать, но мнекажется, что сама природа наделяет нас неким инстинктом бесчеловечности.Никого не забавляет, когда животные ласкают друг друга или играют междусобой, и между тем никто не упустит случая посмотреть, как они дерутся игрызутся.

Для того чтобы не смеялись над моим сочувствием к животным, напомню,что религия предписывает нам известное милосердие по отношению к ним,поскольку один и тот же владыка поселил нас в одном и том же мире, чтобыслужить ему, и поскольку они, как и мы, суть его создания. Пифагорзаимствовал идею метемпсихоза у египтян, но с тех пор она была воспринятамногими народами, и в частности нашими друидами [1179].

Morte carent animae; semperque priore relicta

Sede, novis domibus vivunt, habitantque receptae. [1180]

Религия древних галлов исходит из того, что души, будучи бессмертными,все время пребывают в движении и переходят из одного тела в другое. Онисвязывали, кроме того, с этой идеей известное представление о божественномправосудии: так, основываясь на переселениях душ, они утверждали, что когдадуша находилась в Александре, то бог приказал ей переселиться в другое тело,более или менее соответствующее ее способностям:

multa ferarum

Cogit vincla pati, truculentos ingerit ursis,

Praedonesque lupis, fallaces vulpibus addit;

Atque ubi per varios annos, per mille figuras

Egit, lethaeo purgatos flumine, tandem

Rursus ad humanae revocat primordia formae. [1181]

Если душа была храброй, то поселяли ее в тело льва, если сладострастной — то в тело свиньи, если трусливой — то в оленя или зайца, если хитрой — тов лису; и под конец душа, очистившись путем такого наказания, возвращалась втело какого-нибудь другого человека:

Ipse ego nam memini, Troiani tempore bello

Panthoides Euphorbus eram. [1182]

Что касается нашего родства с животными, то я не придаю ему большогозначения, как равно и тому, что многие народы — и в частности наиболеедревние и благородные — не только допускали животных в свое общество, но иставили их значительно выше себя; некоторые народы считали их друзьями илюбимцами своих богов, которые будто бы почитают и любят их больше, чемлюдей; другие же не признавали никаких других божеств, кроме животных;belluae а barbaris propter beneficium consecratae [1183].

Crocodilon adorat

Pars haec, illa pavet saturam serpentibus ibin;

Effigies sacri hic nitet aurea cercopitheci;

… hic piscem fluminis, illic

Oppida tota canem venerantur. [1184]

Для животных почетно и то истолкование этого явления, которое даноПлутархом [1185]и получило широкое распространение. Действительно, Плутархутверждал, что египтяне почитали не кошку, например, или быка, а чтили вэтих животных олицетворение некоторых божественных качеств: в быке —терпение и полезность, в кошке — живость или нежелание сидеть взаперти(вроде наших соседей бургундцев вместе со всей Германией); под этим ониразумели свободу, которую любили и почитали превыше всех других божественныхкачеств. Так же истолковывали они и почитание других животных. Но когда явстречаю у представителей самых умеренных взглядов рассуждения о якобыблизком сходстве между нами и животными и описания великих преимуществ,которыми они по сравнению с нами будто бы обладают, и утвержденияправомерности приравнивания нас к ним, то цена нашего самомнения в моихглазах сильно снижается и я охотно отказываюсь от приписываемого нам мнимоговладычества над всеми другими созданиями [1186].

Но как бы то ни было, все же существует долг гуманности и известноеобязательство щадить не только животных, наделенных жизнью и способностьючувствовать, но даже деревья и растения. Мы обязаны быть справедливыми поотношению к другим людям и проявлять милосердие и доброжелательность ко всемдругим созданиям, достойным этого. Между нами и ими существует какая-тосвязь, какие-то взаимные обязательства. Мне не стыдно признаться в такоймоей ребяческой слабости: я не в силах отказать моей собаке в прогулке,которую она мне некстати предлагает или которой она от меня требует. У туроксуществуют больницы и учреждения по оказанию помощи животным. Римлянезаботились в общественном порядке о пище для гусей, бдительность которыхспасла Капитолий [1187]; афиняне приняли решение, чтобы мулы, работавшие напостройке храма под названием Гекатомпедон, были выпущены на волю и моглисвободно пастись всюду.

У агригентцев существовал обычай [1188]по-настоящему хоронить животных,которые были им дороги, например лошадей, отличившихся какими-нибудь редкимикачествами, или собак, или полезных птиц, или даже животных, служивших дляразвлечения их детей. Пристрастие к роскоши, свойственное им и во всякогорода других вещах, особенно ярко проявилось в многочисленных пышныхпамятниках, воздвигнутых ими животным и сохранявшихся на протяжении многихвеков.

Египтяне хоронили волков, медведей, крокодилов, собак и кошек всвященных местах, бальзамировали их тела и носили по ним траур [1189].

Кимон [1190]устроил торжественные похороны кобылам, которые триждыдоставили ему победу в беге колесниц на олимпийских состязаниях. СтарыйКсантипп [1191]похоронил свою собаку на утесе, высящемся на морском побережьеи известном с тех пор под ее именем. Плутарх рассказывает [1192], что ему былобы совестно продать за скромную сумму или послать на бойню вола, который емудолгое время служил.

Наши рекомендации