Кардинальные» и «теологические» добродетели 5 страница
Итак, главное, что требуется принципом справедливости, это — уважение прав и достоинства людей. Это можно выразить и по-другому: справедливость заключается в исполнении человеком своих обязанностей, имея в виду, что обязанность — это форма долженствования, которой человеку вменяются действия, гарантирующие права людей.
Обязанности могут быть трех видов: а) основанными на обязательствах, принимаемых частными или юридическими лицами при заключении договора; б) обусловленными конституцией, декларирующей гражданские права, и соответствующими законами, их закрепляющими; в) обусловленными всеобщими нравственными представлениями о человеческом достоинстве и праве личности на уважение.
Обязанности и права существуют в единстве. Это означает, во-первых, что обладающий правами, обладает и обязанностями. Всякая обязанность дает соответствующее право; обязанность таким образом как бы мотивируется правом. Схематически это можно выразить так, что обязанность о индивида N соответствует праву р индивида М, в той же самой мере, в какой право р’ индивида N обеспечивается обязанностью о’ индивида М. При нарушении своих закрепленных законом и соглашениями прав N может обратиться к М с требованием соблюдать обязанности, а в случае игнорирования его просьб — в правоохранительные органы, чье главное назначение как государственных органов и состоит в охране прав граждан. Таков действительно правовой, демократически-либеральный смысл тезиса о единстве прав и обязанностей человека.
Из несомненно верного положения, что субъект прав является одновременно и субъектом обязанностей (и наоборот), может делаться неправильный вывод о том, что права человека определяются его обязанностями — вывод, который был ключевым в советской идеологии и социально-правовой практике. Как, по-видимому, и в любом другом тоталитарном государстве, обязанности и права советских граждан были определены в отношении к государству. Кто исполнял более широкие обязанности (в государстве) или, точнее, чье положение в государственной иерархии было таковым, что им предполагался широкий круг обязанностей, тот обладал и более широкими правами (на получение от государства социальных ценностей). Находившиеся внизу государственной иерархии (не имевшие возможности как-либо функционировать в интересах государства), обладали минимальными правами, а по сути дела, были бесправными. Соответственно, наиболее бесправными были инвалиды и умалишенные (постоянно находившиеся в лечебных учреждениях) и заключенные (в следственных и пенитенциарных учреждениях). В 20—50-е гг., когда советское государство было к тому же репрессивным, их дополняла значительная категория граждан, «пониженных в правах», т.е. «полуграждан».
Требование недопущения несправедливости, непосредственно воспринимаемое и трактуемое как запрет на несправедливость в отношении других, имеет и другой, существенно важный в этическом плане аспект: не допускать совершения несправедливости в отношении других так же, как в отношении себя.
«Никакое участие к другому, никакое сострадание по отношению к нему не может налагать на меня обязательства терпеть от него обиды, т.е. подвергаться несправедливости», — указывал Шопенгауэр, добавляя к этому, что активное сопротивление индивида, необходимое для защиты его прав и достоинства и соразмерное чужим посягательствам, не должно рассматриваться как несправедливость в отношении посягателя[165].
Таким образом, соблюдение справедливости в отношении других предполагает исполнение своих обязанностей. Справедливость же в отношении себя предполагает отстаивание собственных прав. Поэтому данное выше понятие справедливости, основанное на требовании соблюдения обязанностей, содержательно нужно расширить так, чтобы оно заключало в себе, говоря словами Милля,
«идею личного права, на основании которого лицо или лица могут предъявлять известные требования по отношению к другим лицам»[166].
Отсюда оправданно сделать вывод о том, что терпеливое перенесение несправедливости в отношении себя, даже не выплескиваемое в чувстве собственной ущемленности (униженности), и представляет собой попустительство злу и, следовательно, пассивное и косвенное содействие злу. Впрочем, этот вывод имеет неоднозначные практические следствия. Что же должно делать в ответ на несправедливость, когда известно, что: (а) «против лома нет приема», (б) злу бессмысленно противопоставлять зло, (в) злодей бесчувствен к обращенным к нему справедливости и добру. Это — вопрос, на который невозможно дать конкретный ответ. Может быть понятной мысль, что ответная справедливость на несправедливость и ответное уважение на унижение как ответное добро на зло восстанавливают нарушаемое равенство и способствуют поддержанию нравственного порядка. Как эту мысль осуществить практически, зависит от конкретной ситуации. Отстаивание справедливости, как и других добродетелей, всегда выступает перед человеком в виде ситуативных, житейских, жизненных задач, решение которых не имеет алгоритма, даже в такой минимальной их части, как сохранение личностью собственного достоинства. Но, по крайней мере, важно помнить, что эту возможность сохранения собственного достоинства у человека никто не может отнять. И исторически, и биографически достоверные опыты разных людей свидетельствуют о том, что исключительно достойное поведение человека в конкретной ситуации торжества злодейства порой может быть достаточным для остановки злодея (подробнее об этом в теме 31).
В завершение темы остановимся еще на одной коллизии нравственного опыта. Если справедливость заключается как в том, чтобы не нарушать чужих прав, так и в том, чтобы не позволять другим нарушать собственные права, то встает вопрос: что в ситуации конфликта является предпочтительным — причинять несправедливость или терпеть ее?
Эту проблему поставил Платон устами Сократа в упоминавшемся диалоге «Горгий» (см. также тему 13).
«Я не хотел бы ни того, ни другого. Но если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить ее, я предпочел бы переносить»[167].
Сама постановка этого вопроса и предложенное Сократом его решение знаменовали существенный прогресс в этической мысли. Притом, что греческая этика в целом не преодолела рамки социальной этики, указанием на то, что лучше самому испытать несправедливость, чем причинить ее другим, Сократ показал возможность переноса центра тяжести в нравственном рассуждении с полиса на личность[168].
Однако в греческом сознании справедливость остается соотнесенной исключительно с законом. И когда Сократ говорит, что нужно, чтобы каждый всего больше остерегался, как бы самому не совершить какую-нибудь несправедливость, понимая, что это причинит ему достаточно много зла, то суть зла усматривается именно в нарушении закона. Совершив же несправедливость, необходимо сколь можно скорее очиститься от зла. И проявив мужество, принять наказание. За несправедливость Сократ полагает кару суда и в честном, пусть и суровом, приговоре судьи находит панацею от безнадежного растления души.
Сократ произносит важные слова о том, что, принимая какое следует наказание, человек должен «сам быть первым своим обвинителем», и своим, и своих близких. В этих словах можно было бы увидеть свидетельство понимания роли совести, муки которой удостоверяют совершенность несправедливости. Но слово «обвинитель» упомянуто в буквальном смысле: быть обвинителем не в сердце своем, но на суде. И поэтому Сократ требует от совершившего зло употребить все свое красноречие: чтобы преступление было до конца изобличено и тем самым виновный, неся наказание, избавился от величайшего зла — от несправедливости[169].
Так же если кто из родных или друзей совершит несправедливость, то скрывать это нельзя, — надо идти в суд и объявить о прегрешении близкого человека и, таким образом содействуя наказанию, помочь родичу или другу освободиться от зла. И наоборот, если враг совершит преступление, нужно всеми средствами добиваться, чтобы он остался безнаказанным и к судье не попал, а смог попользоваться своим преступлением, и, стало быть, принял свою смерть не очистившимся от несправедливости, и оказался обреченным на муки в Аиде — царстве мертвых, где ему будет вынесен последний приговор.
Главное, чтобы к своему смертному часу подойти очистившимся от несправедливости. И если первое благо — быть справедливым, то второе — становиться им, искупая вину наказанием. И совершить несправедливость, по Сократу, это — зло, но не самое большое. Великое же и первое зло заключается в том, чтобы совершить несправедливость и остаться безнаказанным. Удерживаясь от несправедливости, человек, по Сократу, гораздо более вредит своему недругу, чем сопротивляясь причинению им несправедливости себе. Дать врагу возможность причинить себе несправедливость, а потом еще и скрыть это, значит способствовать тому, чтобы он был осужден на муки в загробном мире. Позор и побои же нужно переносить спокойно, ведь достойному и преданному добродетели человеку от них ничего дурного не случится[170]. Гораздо важнее не причинять самому несправедливости другим и тем самым утверждать свою благость.
Христианская этика дает как будто бы тот же ответ, на сократовскую дилемму» чем совершить несправедливость, предпочтительнее самому испытать ее. Однако в христианской этике справедливость, отличаемая от милосердия, тем не менее положительно сопряжена с ней: справедливость выводится из милосердия, или сострадания. В индивидуальном выборе личности справедливость опосредствуется милосердием.
КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ
1. Какие виды справедливости выделял Аристотель?
2. Каковы возможные представления о справедливости в сфере морали, права и
социально-экономических отношений?
3. Как соотносится справедливость с другими добродетелями?
4. Каков смысл тезиса о единстве прав и обязанностей?
5. Каково содержание принципа «От каждого — по способности, каждому —
по потребности» с точки зрения теории справедливости? Какие возможны
иные принципы распределительной справедливости?
6. Какова возможная аргументация положения о том, что лучше быть объектом
несправедливого отношения, чем самому творить несправедливость?
ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА
Бердяев Н.А. О назначении человека. М., 1993. С. 85—99.
Гусейнов А.А. Золотое правило нравственности. М., 1988. С. 91—130.
Ролз Дж. Теория справедливости. Новосибирск, 1995.
Соловьев B.C. Оправдание добра // Указ. изд. С. 165—169, 188—190.
ТЕМА 24
МИЛОСЕРДИЕ
____
Милосердие представляет сострадательное, доброжелательное, заботливое, любовное отношение к другому человеку. Как этическое понятие милосердие восходит к Пятикнижию, в котором древнееврейское слово «hesed», (т.е. «любящая доброта» ) выражало принцип отношения Бога к людям, а также то, что он ждал от людей в их отношении друг к другу: доверительность и верность. В добиблейской греческой литературе соответствующее «hesed» слово «eleos» обозначало чувство, которое возникает при виде незаслуженных страданий. У Аристотеля это — чувство, противоположное гневу: сочувствие, жалость, сострадание. Вместе с тем аристотелевские определения дружбы (точнее, дружеской любви — «philein») частично пересекаются по смыслу с христианским пониманием милосердия как «caritas», которое означает также благотворительность. В греческом тексте Нового Завета милосердие передается главным образом словом «agape», одним из четырех греческих слов, обозначавших любовь; в христианстве «agape» приобретает специфический узкий смысл милосердной любви.
Особое значение любви к ближнему подчеркивалось в древнеиндийской культуре. Во многих текстах милосердие и сострадание выделяются в ряду человеческих мотивов и противопоставляются влечению, выгоде, славе, почету и т.д. Однако при чтении о благодеяниях индийских святых создается впечатление, что сами их нравственные подвиги были замечены и сохранены в людской памяти главным образом как аскеза[171], как средство восхождения к блаженству. В христианской же этике милосердная любовь доминирует над всеми другими принципами и подчеркнуто сформулирована в виде стоящей над ними заповеди — заповеди любви.
________________
Заповедь любви
Заповедь любви — провозглашается Иисусом Христом в ответ на обращенный к нему вопрос о высшем законе человеческой жизни. Она гласит:
«Возлюби Господа Бога твоею всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всею крепостию, и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь.
Вторая же подобная ей: Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф., 22:37—39).
Представленные в заповеди любви требования были известны и до христианства. Беззаветная любовь к Богу была заповедана во Второзаконии (Втор., 6:5). Любовь же к ближнему предписывалась в Левите; причем в двух версиях — как ограничение талиона:
«Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего; но люби ближнего твоего, как самого себя» (Лев., 19:18)
и как требование благоволения к чужакам:
«Когда поселится пришлец в земле вашей, не притесняйте его. Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя; ибо и вы были пришельцами в земле Египетской» (Лев., 19:33—34).
В этих повелениях — один из культурных и идейных источников заповеди любви. Однако их императивное содержание во многом отличается от того, что заповедуется в Новом Завете. Во-первых, то, что в русском тексте книги Левита передано в одних и тех же словах любви к другому, в оригинале по содержанию было различным: любовь к ближнему (re’eha) в собственном смысле этого слова отличалась от любви к чужому, ставшему своим (сначала соплеменником), или к новообращенному (затем единоверцем). Эти повеления выглядят одинаково, но по содержанию различны: у любви к ближнему, которым является друг, и у любви к ближнему, которым стал чужак, разные основания. Во-вторых, в Пятикнижии эти два повеления даны в ряду разнообразных других требований житейского, производственного, ритуального, обычно-правового и нравственного характера; специально они не выделены.
В христианской заповеди любовь к Богу и любовь к ближнему даны в единстве, и в качестве ближнего указан не только соплеменник или сосед, или единоверец, а каждый человек, даже враг и гонитель. Христианство не просто поставило одну заповедь на место всех известных заповедей Декалога. Заповедь любви стала фундаментальной, а вместе с тем и всеобъемлющей, непосредственно предполагающей и все Моисеевы заповеди. Поэтому заповедь любви не упоминается отдельно в Нагорной проповеди: любовь — единственный нравственный принцип, основной закон жизни человека.
По своему нормативному содержанию заповедь любви не принадлежит исключительно христианской этике. Близкие требования содержатся в месопотамских текстах, в конфуцианстве, даосизме, джайнизме, буддизме, не говоря об иудаизме. В христианстве же любви был дан не просто приоритетный статус. Она получила особое толкование: любовь — это путь соединения с Богом и с человеком. С Богом — через человека и с человеком — через Бога. Апелляция к Богу в заповеди любви по своему нормативному содержанию этически вполне достоверна: доброжелательность и благотворительность должны быть направлены на другого человека, но лишь одухотворенные высшим принципом, они будут иметь нравственный смысл.
Этим объясняется сдвоенность заповеди любви: одной заповедью вменяется любовь к Богу и любовь к ближнему. Этой сдвоенностью знаменуется характерная особенность нравственного сознания человека — его определенность в отношении Бога (в том числе в том отвлеченном понимании этого слова, которое выражает высшее, идеал, абсолютную ценность) и в отношении других людей. Было бы некорректно интерпретировать заповедь таким образом, что ею заповедуется одинаковое по характеру отношение человека как к Богу, так и к ближнему. Эта оговорка тем более уместна в рассуждении на тему «Милосердие». Бог милосерден к человеку. Им дается пример отношения человека к ближнему. Но человек не может быть милосердным к Богу (разве что к «богам»). Вспомним учение B.C. Соловьева об основах морали и, соответственно, основных добродетелях. Используя термины Соловьева, заповедь любви можно прояснить следующим образом: «Благоговей перед Богом и милосердствуй ближним».
Из сдвоенности заповеди вытекает возможность различных акцентов в ее содержании. Так, по одной версии, заповедь любви предполагает, что моральность человека обнаруживается в полной его отрешенности от земных дел, от себялюбия. Возможность самой любви к человеку изначально предопределяется Божьей любовью к человеку, его милостью в отношении человека, она — результат божественного дара; без которого не было бы у человека силы любить несимпатичных, чужих или врагов. На основе такой позиции недолго стать ригористом в отношении других людей. Возможность этого была отмечена уже в Новом Завете:
«Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит?» (1 Ин., 4:20).
Такой трактовке заповеди любви противостоит другая, согласно которой добродеяние ценно само по себе, независимо от того, в силу каких мотивов оно совершено. Однако этическая рефлексия показывает, что милосердие непоследовательно в отсутствие идеальных устремлений: необходимо сознательное усилие, направленное на содействие благу другого человека.
Обычно тот, кто плюет на Бога,
плюет сначала на человека
(И. Бродский).
И дело не только в том, что мораль, в особенности мораль любви, не укладывается в рамки обычного — утилитарного — порядка человеческих отношений. Необходимо сознательное усилие, направленное на содействие благу другого человека, и этим усилием обычный, т.е. рутинный, обыденный порядок вещей разрушается. Иными словами, любовь к человеку покоится на некоторых высших основаниях, она имеет в качестве своего нормативного источника идеал. В христианстве это — милосердная и инициативная любовь Бога к людям. Она, а не себялюбие, выступает в конечном счете аналогом и основанием любви к ближнему.
Нигилистическая критика заповеди любви
С наиболее резкой критикой заповеди любви, как и христианской этики в целом, выступил Ф. Ницше. На первый взгляд, в критике Ницше доминирует морализирующий нигилизм: он резко отвергает заповедь любви и вытекающие из нее добродетели как продукт слабости духа, малодушия и хитрости, «восстания рабов в морали». Однако в своей критике Ницше помимо нигилизма выразил и героическую (в этическом контексте), и политическую (в более широком контексте) точку зрения. В разных вариантах ее высказывали Аристотель, Макиавелли, Гоббс и др.: не отвечая злом на зло, человек демонстрирует свою слабость; не оказывая сопротивления несправедливости и злу, человек проявляет пассивность, готовность подчиниться злу; давая же отпор несправедливости, он обнаруживает свое мужество, свою независимость. Зло агрессивно, и, значит, сопротивление не может быть иным, как проявляющим силу. Ницше выразил эту точку зрения не только последовательно, но и страстно. Влиянием Ницше объясняется ее распространенность с конца XIX и до середины XX в.
Заповедь любви так воспринимается и интерпретируется в силу ряда оснований: а) чисто психологически сострадательное и милосердное отношение к людям воспринимается как выражение слабости, пассивности; б) в заповеди любви игнорируется изначальное содержание: заповедуется любовь, в любви от человека требуется быть активным, деятельным; в) игнорируется существенная разница между заповедью любви как таковой и теми ее крайними интерпретациями, из которых вытекает, что следует терпеть насилие, не давать отпор притеснителю и не останавливать руку убийцы. XX в. внес радикальные коррективы в логику «героической» этики и показал возможность такого социально-нравственного опыта, в котором непротивление злу насилием не означает пассивности и потворствования злу, а сопротивление не обязательно предполагает воинственность, как и неприменение физической силы не означает трусости или слабости (об этом далее в теме 31).
Однако Ницше не просто воспроизвел уже известную позицию. Для Ницше христианские добродетели — это ширма благоразумия, лояльности и конформизма. С помощью заповеди любви, считал он, люди пытаются скрыть свою зависть, но одновременно и закабалить других. В мнимой «любви к ближнему» легко просматривается себялюбие, потворствование своим слабостям. Человек должен отказаться от любви к ближнему как к бренному, обыденному и возлюбить дальнее и будущее как совершенное, высшее.
Следует признать, что решительно обозначив антитезу «любви к ближнему» и «любви к дальнему», Ницше затронул важную этическую проблему, которую можно сформулировать через постановку следующих трех вопросов: а) как в любви к другому избежать потакания его слабостям и порокам, б) как сохранить верность высшим моральным убеждениям в отношениях с другими людьми и в) как, таким образом, соединить универсальные принципы с практическими поступками в отношении конкретных людей. Если рационализировать эту проблему, то она будет заключаться в следующем: следует ли творить добро для другого или нужно творить добро во имя добра? следует ли только любить ближних или в любви к ближним стремиться к осуществлению идеала совершенства?
Как мы видели, решение этой принципиальной этической проблемы уже было задано в самой формуле заповеди любви и развернуто, как было выше показано, в ее новозаветных интерпретациях: в заботе о других следует помнить о высшем.
Милосердие и долг
В истории этики милосердная любовь как нравственный принцип в той или иной форме, естественно, признавалось большинством мыслителей. Однако высказывались и серьезные сомнения: во-первых, достаточно ли милосердие в качестве этического принципа и, во-вторых, может ли заповедь любви рассматриваться действительно как императив, тем более фундаментальный. Проблема в том, что любовь, как бы расширительно ее ни понимать, является чувством, т.е. субъективным и не поддающимся сознательной регуляции явлением. Чувство нельзя заповедать, т.е. вменить («сердцу не прикажешь»). Чувство не может быть универсальным основанием нравственного выбора.
Наиболее решительным и последовательным в этической критике заповеди любви как основания нравственности был Кант. Принимая в качестве действительного мотива нравственных деяний долг, Кант отказывался видеть в любви движущую силу нравственности. Рассматривая любовь (симпатию, благорасположение) как склонность, Кант считал, что содержание склонности не всегда согласуется с принятыми человеком на себя обязательствами. Некто может принять любовь как принцип действия. Но принцип императивен, и, значит, действие обусловлено долженствованием, а не чувством. Нельзя любить из желания любить или из долга любить; любить можно только по движению души, т.е. по склонности. В отличие от любви, бескорыстное благоволение (которое, считал Кант, неоправданно называют «любовью») может быть подчинено закону долга. Более того, делать добро другим людям, насколько это возможно, по Канту, составляет долг человека, независимо от тех чувств, которые он испытывает к другому. Другое дело, что благодеяние в отношении конкретного другого может пробудить любовь к нему, может пробудить человеколюбие. Но это — вопрос, относящийся не к метафизике, а к психологии нравственности. Иными словами, Кант принципиально противопоставлял долг и любовь.
Однако если вникнуть в содержание трех формулировок кантовского категорического императива (см. тему 10), то окажется, что первая, устанавливающая универсализуемость нравственных максим, в своеобразной — «сильной» версии воспроизводит золотое правило и связана с заповедью любви довольно опосредствованно. Вторая же «формула» как раз утверждает необходимость относиться к другому не только по такому же стандарту, по которому человек относится к самому себе, но как к ценности самой по себе. Иными словами, по своему нормативно-этическому содержанию категорический императив тождествен именно заповеди любви. Отвергая этику любви в качестве философского основания учения о нравственности, Кант исходил из метафизических, а не этических оснований. Если же говорить о нормативном содержании моральной философии Канта, то этика любви является одним из основополагающих его моментов.
По-другому трактовал вопрос о соотношении любви и долга Ф.М. Достоевский. Вопрос, который он поставил устами Ивана Карамазова, заключается в следующем: любовь заповедуется как путь нравственного самоосуществления человека, но как пройти по этому пути, если человек, которого надо «по морали» любить, не вызывает, да и не может вызвать симпатии; не станет ли «заказанная долгом любовь» возможной лишь на основе «надрыва лжи» или «натащенной на себя эпитимии»? По Достоевскому, прояснить этот вопрос можно только на основе опыта милосердной любви. Но это — по учению. Сострадание же и нравственное возмущение по поводу свершившегося злодеяния нередко толкают человека к иному. (Так, смиренный Алеша Карамазов в негодовании потребовал смерти для детоубийцы, хотя, впрочем, тут же и осекся.) Так что Достоевский как будто подсказывает решение проблемы, противоположное предложенному Кантом: любовь, или, как говорит сам Достоевский, сердце представляет собой метафизическую основу нравственности, без милосердия и сострадания нравственность невозможна. А вот то, как человек проявит любовь в деятельной помощи ближнему, действительно зависит от его опыта, от мудрости сердца. Здесь и проявится, чем является любовь для человека — формой деятельного и заботливого отношения к другому или чувством, в котором он в данной ситуации самореализуется. Если брать эту вторую возможность «сентиментального» проявления любви, то она, конечно, не объединяет, а разъединяет людей. Если человек видит в милосердии лишь свое переживание, сострадание, этический принцип, а другого человека как нуждающегося, как объекта милосердия забывает, то от любви в самом деле ничего, кроме эмоции, а значит, кроме себялюбия, не остается. Подход Достоевского к этому вопросу получил развитие в русской религиозной философии[172].
Выявленные в этой заочной дискуссии противоречия по крайней мере ослабляются, если в проблеме соотношения милосердия и долга различать несколько уровней: а) на этико-философском уровне рассуждение касается природы и «механизмов» нравственности, здесь нравственность объясняется, б) на аксиологическом уровне речь идет об основаниях моральных действий, здесь нравственность ценностно обосновывается, в) на психологическом уровне раскрываются мотивы конкретных поступков, г) на «техническом» уровне раскрываются вопросы практического осуществления нравственных принципов и личных установок личности. Кант и Достоевский вели свои рассуждения на разных уровнях: Кант — на теоретическом, и вопрос, который он решал, по сути дела, был вопросом о соотношении не долга и любви, а долга и склонности. Достоевский же говорил о мотивации нравственных действий. Сторонники «философии любви», выдвигая «голос чувства» против «холодного сознания долга», принимали во внимание именно особенности психологических проявлений нравственности. «Технически» же заповедь любви может реализовываться на основе как долга, так и по склонности, и из непосредственного сострадания. В любом случае, пусть по-разному, но реализовываться будет именно заповедь любви.
Милосердие и справедливость
Заповедь любви была выдвинута христианством в качестве универсального требования, содержащего в себе по смыслу и все требования Декалога. Но вместе с тем и в проповедях Иисуса, и в посланиях апостола Павла намечается различие между законом Моисея и заповедью любви, которое помимо чисто теологического значения имело и существенное этическое содержание: в христианстве от человека требовалось не скрупулезное соблюдение правил, нередко формальных, а праведность, покоящаяся на движении сердца.
Этический аспект различения Декалога и заповеди любви был воспринят в новоевропейской мысли. Так, по Гоббсу, закон Моисея, в той мере, в какой он предписывал каждому признавать те же права, которые он хочет для самого себя, был законом справедливости. Нормы Декалога запрещают вторгаться в жизнь других людей и кардинально ограничивают претензии каждого на обладание всем. Милосердие же не ограничивает, а раскрепощает. Оно требует от человека позволять другому все то, что он сам хочет, чтобы было позволено ему. Пересказывая заповедь любви словами золотого правила, указывая на равенство и эквивалентность, требуемые этой заповедью, Гоббс тем самым истолковывал ее как стандарт общественных отношений. Такое соотнесение справедливости и милосердия оказало значительное влияние на последующее развитие европейской этико-социальной мысли.
В более четком и строгом виде это различие установил Гегель. Он указал на то, что Христос не просто противопоставляет «более высокий дух примиренности» законам Моисея, Нагорной проповедью он делает их совершенно излишними. В Декалоге дан именно закон, всеобщий закон, который оказывается необходимым в силу «разделения, обиды», обособленности между людьми. Нагорная проповедь задает иной порядок жизни, который бесконечно разнообразнее Моисеевых законов и потому уже не может быть выражен в специфической для законов форме всеобщности. Дух примиренности утверждает богатство живых связей, пусть даже с немногими людьми, а этого нельзя найти в Декалоге.