Еврейские источники о хазарском вопросе 1 страница
АТЕХ (VIII век) — имя хазарской принцессы, которая жила в период иудаизации хазар. Даубманнусдает и еврейскую версию ее имени со значениями букв имени At'h:
На основании этих букв можно получить представление и о самой хазарской принцессе.
Aleph — первая буква ее имени — означает Верховную корону, мудрость, то есть взгляд вверх и взгляд вниз, как взгляд матери на ребенка. Поэтому Атех не нужно было пробовать семя своего любовника, чтобы знать, родит она мальчика или девочку, ведь в тайне мудрости участвует все, что наверху, и все, что внизу, и она не поддается предварительному расчету. Алеф — это начало, он охватывает все другие буквы и знаменует собой начало проявления семи дней недели.
Teth — девятая буква еврейской азбуки, и ее цифровое значение обычно «9». В книге «Темунах» Teth означает Шаббат, из чего следует, что он находится под знаком планеты Сатурн и божественной передышки; кроме того, эта буква означает и невесту, если Суббота — это невеста, что вытекает из фразы в Jesch. XIV, 23; а также имеет связь с подметанием метлой, а это означает разрушение и утрату безбожности, но кроме того — является признаком силы. Принцесса Атех помогла еврейскому участнику известной хазарской полемики, а на поясе она всегда носила череп своего любовника Мокадасы аль-Сафера, который кормила перченой землей, поила соленой водой и в глазные отверстия его сажала васильки, чтобы он мог на том свете видеть голубой цвет.
«Не» — четвертая буква имени Бога. Она символизирует руку, мощь, сильный замах, жестокость (левая рука) и милосердие (правая), а также вьющийся виноград, посаженный на земле и прикрепленный к небу.
Принцесса Атех в хазарской полемике была очень красноречива. Она сказала: «Мысли с неба завеяли меня, как снег. Я потом едва смогла согреться и вернуться к жизни…»
Принцесса Атех помогла Исааку Сангари, еврейскому участнику хазарской полемики, тем, что своими доводами опровергла слова представителя ислама, и хазарский каган склонился в сторону еврейской веры. Существует мнение, что Атех писала стихи и они сохранились в «хазарских книгах», которыми пользовался Иуда Халеви, древнееврейский автор хроники о хазарской полемике. Согласно другим источникам, именно Атех и составила сборник, или энциклопедию, о хазарах, содержащий обширную информацию об их истории, вере, о людях, читающих сны. Все эти сведения были собраны и распределены в циклы стихов, расположенных в алфавитном порядке, так что и полемика при дворе хазарского владыки была описана в поэтической форме. На вопрос, кто, по ее мнению, победит в споре, Атех сказала: «Когда сталкиваются два ратника, побеждает тот, кто будет дольше лечить свои раны». Как на дрожжах рос потом «Хазарский словарь» вокруг сборника принцессы, о котором в одном из источников говорится, что он назывался «О страстях слов». Если это действительно так, принцесса Атех была первым автором этой книги, ее прасоздателем. Только в первоначальном словаре на хазарском языке еще не существовало нынешних трех книг, это был один словарь и один язык. От того, первоначального, до настоящего дошло очень немногое, столько же, сколько грусти доходит от одной собаки до другой, когда она слышит, как дети подражают лаю.
То, что каган благодаря принцессе Атех принял молитвенное покрывало и Тору, разъярило остальных участников полемики. Поэтому исламский демон в наказание сделал так, что принцесса Атех забыла свой хазарский язык и все свои стихи. Она забыла даже имя своего любовника, и единственное слово, оставшееся в ее памяти, было название плода, похожего по форме на рыбу. Но прежде чем это произошло, принцесса Атех, предчувствуя опасность, приказала собрать как можно больше попугаев, умеющих произносить человеческие слова. Для каждой статьи «Хазарского словаря» во дворец был доставлен один попугай, и каждого заставили заучить по одной статье, так что в любое время он, зная наизусть соответствующие стихи, мог воспроизвести ее. Разумеется, стихи были на хазарском языке, и попугай их на нем и декламировал. После того как хазары порвали со своей верой, хазарский язык стал стремительно исчезать, и тогда Атех выпустила на свободу всех попугаев. Она сказала: «Летите и научите других птиц этим стихам, потому что здесь их скоро никто не будет знать…» Птицы разлетелись по лесам Черноморского побережья. Там они учили своим стихам других попугаев, те учили третьих, и так пришло время, когда только попугаи знали их и говорили на хазарском языке. В XVII веке на берегах Черного моря был пойман один попугай, умевший декламировать несколько стихотворений на каком-то непонятном языке, который, по утверждению хозяина попугая, царьградского дипломата Аврама Бранковича, был языком хазар. Он приказал одному из своих писарей постоянно записывать все, что произносит попугай, надеясь таким образом получить «попугайские стихи», то есть поэзию принцессы Атех. Вероятно, именно таким путем «попугайские стихи» и попали в «Хазарский словарь», изданный Даубманнусом…
Следует заметить, что принцесса Атех покровительствовала влиятельной секте хазарских священнослужителей, так называемых ловцов, или толкователей, снов. Ее энциклопедия представляла собой не что иное, как попытку объединить все записи, которые веками собирали ловцы снов и в которых был запечатлен их опыт. Любовник принцессы Атех тоже принадлежал к этой секте, более того — он относился к самым выдающимся ее членам, несмотря на свою молодость и на то, что у него были только первые глаза. Одно из стихотворений принцессы Атех посвящено этой секте первосвященников:
«Заснув вечером, мы, в сущности, превращаемся в актеров и всегда переходим на другую сцену для того, чтобы сыграть свою роль. А днем? Днем, наяву, мы эту роль разучиваем. Иногда случается так, что нам не удалось ее выучить, тогда не следует появляться на сцене и прятаться за другими актерами, которые лучше нас знают свой текст и шаги на этом пути.
А ты, ты приходишь в зрительный зал для того, чтобы смотреть наше представление, а не для того, чтобы в нем играть. Пусть твои глаза остановятся на мне в тот раз, когда я буду хорошо готова к своей роли, потому что никто не бывает мудрым и красивым все семь дней в неделю».
Существует также предание о том, что еврейские представители при хазарском дворе спасли принцессу Атех от гнева арабского и греческого миссионера, добившись того, чтобы вместо нее был казнен ее любовник, хазарский первосвященник из секты ловцов снов. Она согласилась на это, и он был заточен в подвешенную над водой клетку. Однако этим она не спаслась от наказания.
ДАУБМАННУС ЙОАННЕС (XVII век) — «typographic Ioannes Daubmannus», польский книгоиздатель. В первой половине XVII века выпустил в Пруссии польско-латинский словарь, однако это же имя стоит и на первой странице другого словаря, который вышел в 1691 году под названием «Lexicon Cosri, Continens Colloquium seu disputationem de religione»… Так Даубманнус выступает и первым издателем книги, второе издание которой читатель сейчас держит в руках. «Хазарский словарь» в первом издании Даубманнуса был уничтожен еще в 1692 году по приказу инквизиции, однако два его экземпляра избежали этой судьбы и сохранились. Материал для словаря, состоящего из трех книг о хазарском вопросе, Даубманнус, судя по всему, получил от одного монаха Восточнохристианской церкви, однако затем он пополнял этот словарь, так что можно считать его не только издателем, но и редактором «Хазарского словаря». Это видно и из того, какие языки употреблены в упомянутом издании. Латинский текст комментариев, видимо, принадлежит Даубманнусу, потому что монах, конечно, не мог знать латынь. Сам же словарь был напечатан на арабском, древнееврейском и греческом, а также сербском языках в том виде, в котором текст словаря попал в руки издателя.
В отличие от этих сведений, один немецкий источник утверждает, что тот Даубманнус, который издал «Хазарский словарь» в 1691 году, и Даубманнус, издавший польский словарь в первой половине XVII века, — разные лица. В соответствии с тем, что сообщает этот прусский источник, младший Даубманнус в раннем детстве был поражен тяжелой болезнью. В то время его звали вовсе не Йоаннесом Даубманнусом, а Яковом Там Давидом Бен Яхья, это было его настоящее имя. Говорили, что как-то раз торговка красками бросила ему вслед: «Будь ты проклят и днем и ночью!» Почему она его прокляла — неизвестно, но проклятие возымело действие. В начале первого месяца адара мальчик по заснеженной улице вернулся домой кривой, как сабля. С тех пор он передвигался, волоча одну руку по земле, а второй за волосы нес собственную голову, которая сама не держалась у него на плечах. Именно поэтому он и занялся издательским делом — голова, положенная на плечо, в такой работе не только не мешала, но, наоборот, служила еще лучше. Он рассмеялся, сказал: «Что во мраке, что на свету!», нанялся к настоящему Даубманнусу, тому самому, старшему, Йоаннесу, и не пожалел об этом. Так же как Адам окрестил дни недели, он дал имя каждому из семи переплетных умений; вынимая из ящика отдельные буквы, он для каждой находил свою песню, и на первый взгляд можно было предположить, что он и не думает воевать со своим недругом. Однако случилось так, что через Пруссию проезжал один из известнейших знахарей того времени, один из тех немногих, кто знал, как Элохим венчал Адама с душой. Даубманнус-старший послал своего Якова Там Давида к этому знахарю лечиться. Яков в то время был уже юношей, на лице его играла самая радостная улыбка, про которую говорили, что она была хорошо посоленной, носил он пестрые носки, и из печи, в которой летом на сквозняке хранились яйца, за месяц яул столько их переводил на яичницы, которые поедал с невероятной быстротой, что десять несушек едва успевали нестись. Нож, которым юноша резал хлеб, отразил молнию, сверкнувшую в его глазах в тот момент, когда он услышал о возможности вылечиться. Он завязал узлом свои усы и исчез, неся в руке собственную голову. Неизвестно, сколько продолжались его странствия, но в один солнечный день сивана Яков Там Давид Бен Яхья вернулся из Германии здоровым, прямым и высоким, но с новым именем. Он взял себе имя своего благодетеля Даубманнуса, другого, старшего, с которым он распрощался горбатым, а сейчас встретился здоровым, с радостью и со словами:
— Нельзя говорить о половине души! В таком случае мы могли бы одну половину держать в раю, а другую в аду! Ты — доказательство того, что это так.
И действительно, с новым именем молодой Даубманнус начал новую жизнь. Эта жизнь, однако, была двойной, как эрдельская тарелка, у которой два дна. Младший Даубманнус по-прежнему одевался щеголем и по праздникам носил две шапки — одну заткнутой за пояс, а вторую на голове, время от времени меняя их, чтобы выглядеть красивее. Он и был красив — с льняными волосами, выросшими в месяце ияре. Красивых выражений лица у него было столько, сколько разных дней есть у месяца сивана, а их у него тридцать. Его уже хотели женить. Но очень скоро стало видно, что после выздоровления с его лица исчезла хорошо всем известная улыбка. Эта улыбка, которую он по утрам сдувал с губ при входе в типографию, вечером поджидала его под дверью после окончания рабочего дня, как собака, привыкшая к нему за много лет, но он подхватывал ее одной только верхней губой, на лету, как будто придерживая, чтоб не упала, как приклеенные усы. И улыбка на его лице именно так теперь и выглядела. Поговаривали, что юношу, после того как он сбросил горб и выпрямился, объял страх. Окружающие говорили, что он испугался той высоты, с которой теперь смотрел на мир, новых горизонтов, раньше не известных ему, а более всего того, что теперь он стал таким же, как и все другие люди, многих из которых он даже перерос, он, который еще недавно был на улице ниже всех.
Но под этими сплетнями, как темные водоросли под слоем чистой воды, струились гораздо более страшные истории, которые передавались из уст прямо в ухо. Если верить одному такому рассказу, получалось, что во время болезни источником былой радости и веселья молодого Даубманнуса было то, что, скрюченный и горбатый, он мог достать ртом любую часть своего тела и так узнал, что мужское семя не отличается по вкусу от женского молока. И мог постоянно обновлять самого себя. Когда же он выпрямился, это стало невозможно. Конечно, все это могло быть просто сплетнями, которые делают прошлое человека столь же непрозрачным, как и его будущее. Но тем не менее каждый мог видеть, что после того, как он вылечился, молодой Даубманнус в присутствии парней, работавших в типографии, часто проделывал необычную шутку. Он прерывал работу, одну руку свешивал до земли, второй хватал себя за волосы и подтягивал голову вверх. По его лицу при этом разливалась знакомая всем старая, хорошо посоленная улыбка, и бывший Бен Яхья запевал песню так, как давно уже не пел. Вывод сделать было нетрудно: за выздоровление юноша пожертвовал б́ольшим, чем получил, поэтому не случайно он говорил: «Германия дает о себе знать во сне, как непереваренный обед». Но хуже всего было то, что работа в типографии уже не радовала его так, как раньше. Он набивал ружье типографскими литерами и шел охотиться. Но решающим моментом, который, как камень на пути ручья разводит его в направлении двух разных морей, стала встреча с одной женщиной. Она была откуда-то издалека, ходила в платьях цвета фиалки, какие носят еврейки в той части Греции, что занята турками, и была вдовой какого-то романиота, который в свое время занимался изготовлением сыра неподалеку от Кавалы. Даубманнус увидел ее на улице. Их сердца встретились во взглядах, но, когда он подал ей два пальца, она сказала ему: «Некошерных птиц можно узнать по тому, что, сидя на ветке, они делят пальцы по парам, а не на три и один…» И отвергла его. Это стало последней каплей. Даубманнус-младший совсем потерял голову. Он уже было решил бросить все и уехать куда глаза глядят, как вдруг умер старый Даубманнус, а в типографию ставшего его наследником Даубманнуса-младшего как-то вечером вошел незнакомый христианский монах с тремя кочанами капусты на вертеле и копченой грудинкой в сумке, сел к огню, на котором в котелке кипела вода, бросил в него соль и грудинку, нарезал капусту и сказал: «Мои уши наполнены словами Бога, а рот набит капустой…» Звали его Никольский и был он, когда-то очень давно, писарем в монастыре святого Николая на берегу той самой Моравы, в которой давным-давно майнады растерзали Аполлона. Он спросил Даубманнуса, не хочет ли тот издать книгу, содержание которой столь необычно, что вряд ли кто-нибудь решится ее напечатать. Старый Даубманнус или Бен Яхья без раздумий отказались бы от такого предложения, но Даубманнус такой, каким он был сейчас, потерявший голову, увидел в этом какую-то возможность для себя. Он согласился, и НикольскиА начал на память диктовать ему словарь, и так продолжалось семь дней, пока он не продиктовал всю книгу, подкрепляясь по ходу дела капустой, нарезанной такими длинными и тонкими лоскутами, как будто они из носа растут. Получив рукопись, Даубманнус отдал ее в набор не читая, сказав при этом: «Знание — товар скоропортящийся, того и гляди заплесневеет. Так же как и будущее». Как только словарь был набран, Даубманнус напечатал один экземпляр отравленной типографской краской и тут же сел читать. Чем дальше он продвигался в чтении, тем сильнее действовал яд, и фигура его искривлялась все больше. Каждая согласная буква книги наносила удар по какому-нибудь органу тела. Снова появился горб, кости опять заняли первоначальное положение, в котором они росли и соединялись когда-то вокруг живота, живот по ходу чтения тоже вернулся на то место, к которому привык с детства, боли, которыми ему приходилось платить за выздоровление, прекратились, голова, как и раньше, попала во власть левой руки, а правая опустилась до земли, и в тот час, когда она коснулась ее, лицо Даубманнуса, как в детстве, просияло забытой улыбкой блаженства, которая соединила в одно целое все его годы, и он умер. Сквозь эту счастливую улыбку его губы выронили последние слова, прочитанные им в книге: «Verbum саго factum est» — «Слово стало мясом».
КАГАН — хазарский правитель, название происходит от еврейского слова «коэн», что значит князь. Первого кагана после принятия хазарским царством иудаизма звали Сабриел, а его жену Серах. Имя того кагана, который решил устроить хазарскую полемику и призвал к своему двору евреев, греков и арабов, чтобы они истолковали его сны, неизвестно. Как свидетельствуют еврейские источники, которые приводит Даубманнус, переходу хазар в иудаизм предшествовал сон кагана, о котором он поведал своей дочери (или сестре) принцессе Атех в следующих словах:
— Мне снилось, что я иду по пояс в воде и читаю книгу. Вода эта была река Кура, мутная, полная водорослей, такая, что пить ее можно, только цедя через волосы или бороду. Когда приближается большая волна, я поднимаю книгу высоко над головой, чтобы не замочить ее, а потом снова продолжаю читать. Глубина близко, и нужно закончить чтение прежде, чем я на нее попаду. И тут мне является ангел с птицей в руке и говорит: «Создателю до́роги твои намерения, но не дела твои». Утром я просыпаюсь, открываю глаза и вижу — стою по пояс в воде, в той же самой мутной Куре, среди водорослей, держу в руках ту же книгу, передо мной ангел, тот самый, из сна, с птицей. Быстро закрываю глаза, но река, ангел, птица и все остальное по-прежнему здесь: открываю глаза — та же картина. Ужас. Читаю первое, что попадается в книге: «Пусть не похваляется тот, кто обувается…» Я закрываю глаза, но продолжение фразы вижу и дочитываю ее с закрытыми глазами: «…так же как тот, кто уже разулся». Тут с руки ангела вспорхнула птица — я открыл глаза и увидел, как птица улетает. Тогда мне стало ясно — я не смогу больше закрывать глаза перед истиной, спасаться зажмуриваясь, нет больше ни сна, ни яви, ни пробуждения, ни погружения в сон. Все это единый и вечный день и мир, который обвился вокруг меня, как змея. И я увидел большое далекое счастье, оно казалось маленьким и близким; большое я понял как пустоту, а маленькое как свою любовь… И сделал то, что сделал.
КОНТРАКТ О ПОМОЛВКЕ САМУЭЛЯ КОЭНА И ЛИДИСИИ САРУК (XVII век) — в архиве Дубровника, в досье дубровницкого сефарда Самуэля Коэна хранится договор о помолвке следующего содержания:
«При добром знамении и в благословенный час произошла помолвка между Самуэлем Коэном и девицей Лидисией, дочерью почившего в раю почтенного старца, господина Шелома Сарука, жителя города Солуна, а условия помолвки таковы, как следует ниже. Первое: мать девушки, госпожа Сити, да будет она благословенна среди женщин, как приданое дает за дочерью своей, вышеупомянутой Лидисией, в соответствии со своими возможностями и достоинством, один испанский матрац, а также всю одежду девушки. Второе: день свадьбы — начиная с сегодняшнего — через два года и еще полгода. Стороны договорились о том, что если вышеупомянутый господин Самуэль не появится в указанное время для того, чтобы жениться на девице Лидисии, независимо от того, что будет тому причиной — его умысел или высшая сила, — с этого момента считаются более не принадлежащими ему по закону и праву все драгоценности и предметы, которые подарены им в качестве жениха своей невесте, в связи с чем жених не имеет никакого права на претензии или протесты. Таковыми являются следующие вещи: гривны, которые она носит на руках, ожерелье из монет, кольца, шляпа, чулки и шерстяные носки, всего числом двадцать четыре. Все это оценивается суммой в две тысячи и двести акчей и является окончательным и безвозвратным даром упомянутой девице, если помолвленный не появится для женитьбы на ней в означенное время. Кроме того, вышеупомянутый господин Самуэль Коэн обязуется и клянется страшной клятвой, которой клянутся все под угрозой отлучения, не обручаться ни с одной другой женщиной в мире и не вступать в брак ни с кем, кроме своей невесты, девицы Лидисии.
Вся процедура осуществлена согласно правилам, предусмотренным законом, и господин Самуэль дал соответствующую клятву сегодня, в понедельник, в новолуние месяца шевата 5442 года, законность и действительность чего навечно подтверждается.
Авраам Хадида, Шеломо Адроке и Иосеф Бахар Израэль Алеви, судьи».
На оборотной стороне этого документа записано рукой одного из дубровницких доносчиков несколько замечаний относительно Коэна. Одно из них сообщает, что Коэн 2 марта 1680 года в разговоре на Страдуне, главной улице города, рассказал следующее:
«На некоторых кораблях своего флота хазары вместо парусов использовали рыбачьи сети. И корабли эти плавали так же, как все остальные. Когда один грек спросил хазарских священников, каким образом это достигается, еврей, присутствовавший при разговоре, ответил вместо тех, к кому был обращен вопрос: „Очень просто, вместо ветра они ловят этими сетями что-то другое“».
Вторая запись дубровницкого шпиона касалась дамы благородного происхождения Ефросинии Лукаревич. В мае того же года Самуэль Коэн встретился в Лучарицах с госпожой Ефросинией и спросил ее следующее:
— Всегда ли ты красива по пятницам вечером, когда меняются души и ты запрещаешь мне видеться с тобой в эти часы?
В ответ на это госпожа Ефросиния достала из-за пояса маленький светильник, подняла его к лицу, зажмурила один глаз, а другим посмотрела на фитиль. Этот взгляд написал в воздухе имя Коэна, зажег фитиль и осветил ей дорогу до самого дома.
КОЭН САМУЭЛЬ (1660 — 24.09.1689) — дубровницкий еврей, один из авторов этой книги. Изгнанный из Дубровника в 1689 году, он в тот же год умер по пути в Царьград, впав в оцепенение, из которого никогда не очнулся.
Источники: представление о Коэне, жителе дубровницкого гетто, можно получить из доносов дубровницких доносчиков (полиции), написанных сухим итальянским стилем людей, не имеющих родного языка; из судебных документов и свидетельских показаний актеров Николы Риги и Антуна Кривоносовича, а также из описи вещей, обнаруженных в жилище Коэна в его отсутствие, при обыске, сделанном по требованию и в интересах еврейской общины Дубровника. Копия описи была обнаружена среди бумаг дубровницкого архива в серии «Processi politici е criminali» 1680–1689. Последние дни жизни Коэна известны лишь из скудных данных, содержащихся в послании, направленном в Дубровник из абхехама белградских сефардов. К нему был приложен перстень, на котором в 1688 году Коэн вырезал год своей смерти — 1689. Для более полного представления следует сравнить эти сведения с отчетами дубровницких эмиссаров, которых посол республики Святого Влаха в Вене Матия Марин Бунич направил наблюдать за австрийско-турецким сражением при Кладове в 1689 году, однако они посвятили Коэну всего две-три фразы, заметив, что в этом деле у них было «больше сена, чем лошадей».
Современники описывают Самуэля Коэна как человека высокого, с красными глазами, один ус которого, несмотря на его молодость, был седым. «С тех пор как я его помню, ему всегда было холодно. Только в последние годы он немного согрелся», — сказала о нем однажды его мать, госпожа Клара. По ее словам, ночью во сне он часто и далеко путешествовал и часто пробуждался прямо там, усталый и грязный, а иногда хромал на одну ногу, пока не отдохнет от своих снов. Мать говорила, что, когда Коэн спал, чувствовала какое-то странное неудобство, объясняя это тем, что во сне он вел себя не как еврей, а как человек иной веры, который и по субботам во сне скачет верхом и поет, если ему снится восьмой псалом, тот, который поют, когда хотят найти потерянную вещь, но поет на христианский манер. Кроме еврейского, он говорил по-итальянски, на латыни и по-сербски, но ночью, во сне, бормотал на каком-то странном языке, которого наяву не знал и который позже был опознан как валахский. Когда его хоронили, на левой руке покойного обнаружили страшный шрам, как от укуса. Он страстно мечтал попасть в Иерусалим и во сне действительно видел этот город на берегу времени, шагал по его улицам, застланным соломой, жил в огромном доме, полном шкафов, размером с небольшую церковь, слушал шум фонтанов, похожий на шум дождя. Но вскоре он установил, что город, который он видит во снах и считает Иерусалимом, вовсе не святой город, а Царьград. Он, собиравший старые карты неба и земли, городов и звезд, неопровержимо установил это благодаря гравюре с изображением Царьграда, которую купил у одного торговца и узнал на ней снившиеся ему улицы, площади и башни. Коэн обладал несомненными способностями, однако они, по мнению госпожи Клары, никоим образом не были направлены ни на что практическое. По теням облаков он определял, с какой скоростью летят по небу ветры, хорошо помнил количественные соотношения, действия и цифры, но людей, имена и предметы легко забывал. Жители Дубровника запомнили, как он всегда стоит на одном и том же месте, возле окна своей комнаты в гетто, со взглядом, опущенным вниз. Дело в том, что книги он держал на полу, читал их, стоя босиком и перелистывая страницы пальцами босой ноги. Сабляк-паша из Требинья прослышал как-то, что в Дубровнике есть еврей, который мастерски делает конские парики, — так Коэн поступил к нему на службу, и оказалось, что слухи о его умении не преувеличены. У паши он ухаживал за кладбищем лошадей, расположенным на берегу моря, и делал парики, которыми во время праздников и походов украшали головы вороных. Коэн был доволен службой, самого же пашу почти не видел. Зато часто имел дело с его слугами, ловкими в обращении с саблей и седлом. Он начал сравнивать себя с ними и заметил, что во сне он более ловок и быстр, чем наяву. Сделав такой вывод, Коэн проверил его самым надежным способом. Во сне он видел себя стоящим с обнаженной саблей под яблоней. Была осень, и он, с клинком в руке, ждал порыва ветра. Когда налетел ветер, яблоки стали падать, ударяясь о землю с глухим звуком, напоминающим топот копыт. Первое же яблоко, падавшее вниз, он саблей на лету рассек пополам. Когда Коэн проснулся, была, как и во сне, осень; он попросил у кого-то саблю, пошел к крепостным воротам Пиле и спустился под мост. Там росла яблоня, и он остался ждать ветра. Когда налетел порыв ветра и несколько яблок упало вниз, он убедился, что ни одно из них не смог саблей перерубить на лету. Это ему не удавалось, и Коэн теперь точно знал, что во сне его сабля более ловка и быстра, чем наяву. Может быть, так было оттого, что во сне он упражнялся, а наяву нет. Во сне он часто видел, как в темноте, сжав правой рукой саблю, он наматывает на левую руку уздечку верблюда, другой конец которой тянет к себе кто-то, кого он не видит. Уши его закладывал густой мрак, но и через этот мрак он слышал, как кто-то направляет в его сторону саблю и через темноту устремляет сталь к его лицу, однако он безошибочно чувствовал это движение и выставлял свое оружие на пути свиста невидимого клинка, который в ту же секунду действительно со скрежетом обрушивался из тьмы на его саблю.
Подозрения в адрес Самуэля Коэна и последовавшие за ними наказания посыпались сразу со всех сторон, обвинялся он в самых разных грехах: в недозволенном вмешательстве в религиозную жизнь дубровницких иезуитов, в том, что вступил в связь с местной аристократкой христианской веры, а также по делу о еретическом учении эссенов. Не говоря уже о свидетельстве одного фратра, что Коэн однажды на глазах всего Страдуна съел левым глазом птицу, прямо на лету.
Все началось с весьма странного визита Самуэля Коэна в иезуитский монастырь в Дубровнике 23 апреля 1689 года, визита, который закончился тюремным заключением. В то утро видели, как Коэн поднимался по лестнице к иезуитам, вставляя сквозь улыбку себе в зубы трубку, которую он начал курить и наяву, после того как увидел, что делает это во сне. Он позвонил у входа в монастырь и, как только ему открыли, стал расспрашивать монахов о каком-то христианском миссионере и святом, который был лет на восемьсот старше его, чьего имени он не знал, но знал наизусть все его житие; и как он в Салониках и Царьграде учился в школе и ненавидел иконы, и как где-то в Крыму изучал древнееврейский, и как в хазарском царстве обращал заблудших в христианскую веру, причем вместе с ним был и его брат, который ему помогал. Умер он, добавил Коэн, в Риме в 869 году. Он умолял монахов назвать ему имя этого святого, если оно им известно, и указать, где найти его житие. Иезуиты, однако, не пустили Коэна дальше порога. Они выслушали все, что он сказал, постоянно при этом осеняя крестом его рот, и позвали стражников, которые отвели Коэна в тюрьму. Дело в том, что после того, как в 1606 году синод в церкви Пресвятой Богородицы принял решение против евреев, в Дубровнике жителям гетто было запрещено любое обсуждение вопросов христианской веры, а нарушение этого запрета наказывалось тридцатью днями заключения. Пока Коэн отбывал свои тридцать дней, протирая ушами скамейки, произошли две вещи, достойные упоминания. Еврейская община приняла решение сделать досмотр и перепись бумаг Коэна, и одновременно объявилась женщина, заинтересованная в его судьбе.
Госпожа Ефросиния Лукаревич, знатная аристократка из Лучарицы, каждый день в пять часов пополудни, как только тень башни Минчета касалась противоположной стороны крепостных стен, брала фарфоровую трубку, набивала ее табаком медового оттенка, перезимовавшим в изюме, раскуривала ее с помощью комочка ладана или сосновой щепки с острова Ластово, давала какому-нибудь мальчишке со Страдуна серебряную монетку и посылала раскуренную трубку в тюрьму Самуэлю Коэну. Мальчишка передавал ему трубку и выкуренной возвращал ее из тюрьмы обратно в Лучарицу вышеупомянутой Ефросинии.
Госпожа Ефросиния, из семьи аристократов Геталдич-Крухорадичей, выданная замуж в дом дубровницких аристократов из рода Лукари, была известна не только своей красотой, но и тем, что никто никогда не видел ее рук. Говорили, что на каждой руке у нее по два больших пальца, что на месте мизинца у нее растет еще один большой палец, так что каждая рука может быть и левой и правой. Рассказывали также, что эта особенность была прекрасно вндна на одной картине, написанной втайне от госпожи Лукаревич и представлявшей собой ее поясной портрет с книгой, которую она держала в руке двумя большими пальцами. Если же оставить в стороне эту странность, в остальном госпожа Ефросиния жила так же, как и все другие дамы ее сословия, ничем, как говорится, не отличаясь от них. Необычно, правда, было и то, что, когда евреи в гетто устраивали театральные представления, она непременно присутствовала на них и сидела как зачарованная. В те времена дубровницкие власти не запрещали евреям такие спектакли, и однажды госпожа Ефросиния даже дала комедиантам из гетто для какого-то представления одно из своих платьев, «голубое с желтыми и красными полосами». Оно предназначалось исполнителю главной женской роли, которую тоже играл мужчина. В феврале 1687 года в одной «пасторали» женская роль досталась Самуэлю Коэну, и в вышеупомянутом голубом платье госпожи Лукари он сыграл пастушку. В отчете, направленном дубровницким властям доносчиками, отмечено, что «еврей Коэн» во время представления вел себя странно, будто он и «не играет в комедии». Одетый пастушкой, «весь в шелку, лентах и кружевах, синих и красных, под белилами, так что лицо его нельзя опознать», Коэн должен был «декламировать» объяснение в любви какому-то пастуху, «в виршах сложенное». Однако во время спектакля он повернулся не к пастуху, а к госпоже Ефросинии (в чье платье был одет) и, к общему изумлению, преподнес ей зеркало, сопроводив это «речами любовными», каковые также приводились в доносе…