Цена “гибкой” рациональности 4 страница
Но если рациональность выбора "картины мира" не сводится к логическим средствам реконструкции, то она должна описываться какими-то иными средствами, по крайней мере не менее убедительными. Итак, "радикальный конвенционализм" фактически означал поиск теории рациональности научного познания, альтернативной теориям, которые в то время могли считаться традиционными.
Осознавал ли это сам Айдукевич? Не только осознавал, но и предупреждал о трудностях, с какими рискует столкнуться методологическая мысль, став на путь этого поиска. Согласно его концепции, ученый всегда как бы находится вне своей "картины мира" или "понятийного аппарата" и потому, руководствуясь теми или иными рациональными конвенциями, может оставлять одну и принимать другую языковую систему, а иногда и возвращаться к прежней. В принципе можно даже одновременно пользоваться различными теориями для решения разных задач. При этом только нельзя забывать, что эти теории "взаимонепереводимы" и каждая хороша или плоха по-своему. Другими словами, рациональность такого ученого всегда "выше" используемых им конвенций. Этого уже нельзя сказать, став на точку зрения, например, Т. Куна: в концепции последнего рациональность ученого целиком и полностью определена "парадигмой" (вне парадигмы рациональность совпадает со здравым смыслом, но к принятию научных решений это имеет лишь слабое отношение). В этом отличие семантического подхода к проблемам рациональности К. Айдукевича и историко-научного подхода Т. Куна. Является ли это отличие принципиальным?
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно выяснить, до каких пределов может быть раздвинута сфера рациональности, какие критерии, помимо логических, могут быть допущены в нее. Надо сказать, что по сравнению с "историческими направлениями" в философии и методологии науки 60-70 годов, К. Айдукевич с несравненно большим трудом расставался с надеждами на полную логическую реконструируемость процесса смены научных теорий в ходе исторического развития науки. Прекрасно сознавая опасность, заключенную в распахивании ворот рационалистической крепости перед любыми мотивациями познавательных действий, он вряд ли принял бы анархические идеи, впоследствии пропагандировавшиеся П. Фейерабендом, который, отталкиваясь от семантической "несоизмеримости" фундаментальных научных теорий, безоглядно шел дальше и постулировал свободу рациональности вплоть до ее практически полного слияния с любыми спонтанными актами творчества. В конечном счете, понимал Айдукевич, это неизбежно ставит под сомнение такие фундаментальные ценности науки как объективность и истинность научного знания. Отказываться от таких ценностей ученик и последователь К. Твардовского, конечно, не хотел. Выход из затруднения он усматривал в необходимости прояснения точного смысла этих ценностей не без основания полагая, что такое прояснение способно устранить массу предрассудков и кажущихся гносеологических парадоксов.
Прежде всего Айдукевич попытался определить ряд критериев, с помощью которых методолог, реконструирующий процессы эволюции научного знания (в том числе процессы выбора научных теорий и причины смены фундаментальных "картин мира"), мог бы отыскать в этих процессах их рациональный смысл и выразить этот смысл в строгих методологических понятиях. Иными словами, он пытался сформулировать рациональные основания прагматики науки и научного познания (одна из последних крупных монографий Айдукевича имеет название "Прагматическая логика"). Некоторые из этих критериев сформулированы в статье "Картина мира и понятийный аппарат". К ним относятся: повышение уровня логической согласованности понятийного аппарата, в частности, способности последнего раскрывать и ликвидировать свои логические дефекты, прежде всего, конечно, противоречия; достижение теорией большей независимости от опытных данных при решении внутренних концептуальных проблем (впоследствии И. Лакатос назвал это "позитивной эвристикой", то есть способностью выводить такие следствия из принятых положений, которые не только согласуются с опытными данными, но даже "лучше" последних, способны исправлять ошибочно полученные результаты опыта или неправильные интерпретации последних); внутреннее совершенствование понятийного аппарата, позволяющее уменьшать количество "аномалий" (столкновений с опытными результатами) за счет дополнительных конвенций или семантических правил; наконец, то, что Айдукевич назвал "повышением эмпирической чувствительности" понятийного аппарата ("мы отдаем первенство таким понятийным аппаратам, которые игнорируют как можно меньше опытных данных и которые на различные опытные данные реагируют возможно различными способами"[284][284]); нетрудно показать, что в этом требовании заключен зародыш той мысли, которая выражена И.Лакатосом в его критерии "непрерывного эмпирического роста науки"[285][285].
Сформулированные критерии (Айдукевич специально отмечал, что они далеко не исчерпывают "эволюционные тенденции" науки, ее прогрессирующую рациональность), как видим, не являются логическими, а представляют собой совокупность методологических требований, смысл которых не может быть раскрыт некоторым априорным "определением" универсальной или "конечной" цели, к которой якобы стремится научное познание. Методологическая теория не может исходить из априоризма, она занимается определением реальных господствующих тенденций научного познания, то есть обращается к ее истории. Этот вывод Айдукевича непосредственно перекликается с известным высказыванием И. Лакатоса о том, что история науки является пробным камнем для ее рациональных реконструкций, то есть для методологических концепций в роли теорий научной рациональности.
Как раз в этом моменте Айдукевич подходил к той же развилке, у которой остановился Лакатос. Методология науки должна учиться рациональности у истории науки. Но ведь нужно еще определить, чему именно следует учиться, а что надлежит считать "капризами" и "проказами" истории науки, "внешними", посторонними факторами ее движения. Критерии рациональности порождаются этим движением, но и само движение в свою очередь порождается именно рациональностью, а не чем-то иным, имеющим к научному познанию лишь опосредованное отношение (вроде экономических или политических условий, в которых работают научные сообщества). Поэтому в поисках более широкой и гибкой теории научной рациональности не следует заходить слишком далеко, туда, откуда уже не будет возврата в научный рационализм. Но как знать, где именно следует остановиться?
Уместно напомнить, что одновременно с "радикальным конвенционализмом" К. Айдукевича и "методологическим фальсификационизмом" К. Поппера разрабатывалась концепция научного познания как исторически и культурно обусловленной смены "стилей мышления", автором которой был польский микробиолог и историк науки Л. Флек (1896-1961). Для этой концепции характерно стремление дальше пройти путь реформирования теории рациональности, чем позволяли эмпирико-рационалистические установки Львовско-Варшавской школы. Л. Флек стремился определить зависимости между социальными условиями возникновения и развития научного знания и содержанием самого знания, закономерностями его функционирования и изменения. Эту крайне непростую задачу он решал, маневрируя между неприемлемыми крайностями вульгарного социологизма, с одной стороны, и интерналистского "имманентизма", исходившего из прямолинейной идеи самодетерминации научного знания, с другой.
Вот как формулировал свою задачу сам Л. Флек: "Явление зависимости содержания науки от эпохи и среды, обнаруживаемое тем очевиднее, чем больший период развития науки мы рассматриваем и чем явственней различаются общественно-политические условия нашего неспокойного времени, должно быть истолковано гносеологически. Оно должно быть понято так, чтобы стала явной его эвристическая ценность, а не скептическая интерпретация, чтобы оно могло стать началом позитивных исследований"[286][286]. Выполнение этого замысла требовало понятий, выражающих механизм, при помощи которого социальный контекст науки преломляется в когнитивных процессах и наполняет их определенным содержанием.
Такими понятиями для Флека были "стиль мышления" и "мыслительный коллектив". Собственно, это не разные понятия, а две стороны одного и того же явления, подобно тому, как понятие "парадигмы" сопряжено с понятием "научного сообщества" в терминологии Т. Куна. Стиль мышления одновременно является условием и следствием коллективного характера научно-познавательных процессов. "Само понятие мышления, - писал Флек, - имеет гносеологический смысл только при указании на "мыслительный коллектив" в рамках которого происходит это мышление"[287][287].
Гносеологическое отношение "субъект - объект", по замыслу Флека, должно быть заменено более сложной связью "субъект - мыслительный коллектив - объект", в котором главную роль играет второй компонент: именно "мыслительный коллектив" детерминирует характер мыслительной деятельности субъекта-индивида. Отсюда вывод, радикально меняющий курс эпистемологического анализа: он направляется прежде всего на характерные особенности "мыслительных коллективов" и, следовательно, эпистемология становится "сравнительно-исторической дисциплиной", в которой на первый план выходят социологические и историко-научные параметры научно-исследовательских процессов.
Пример эпистемологического исследования, уже по своей форме значительно отличавшегося от логико-методологических разработок "логических позитивистов", большинства "критических рационалистов" и философов Львовско-Варшавской школы, дан Флеком в его монографии "Возникновение и развитие научного факта" (1935), где история открытия А. фон Вассерманом и его сотрудниками серодиагностической реакции на сифилис рассматривается как свидетельство того, что содержание научных фактов определяется интерпретацией, вытекающей из принятого учеными стиля мышления. Господство стиля мышления, то стимулирующее и вместе с тем ограничивающее спонтанные мыслительные процессы воздействие, какое он оказывает на решения ученых, их предпочтения и способы истолкования опытных данных, зависят не только, а часто и не столько от концептуальных или методологических особенностей той или иной теории, того или иного метода, или другого "когнитивного фактора", сколько от общего культурного контекста в котором работает "мыслительный коллектив", от важности социально значимой задачи, выполняемой им, от степени готовности к принятию научных идей, обусловленной духовными запросами данной культуры, от предшествующей интеллектуальной истории в данной и смежных с нею областях знания и пр.
Хотя Флек не называл себя конвенционалистом, в его концепции понятие конвенции играет самую важную роль. Каркас "стиля мышления" как раз и составляют конвенции о значениях понятий, о их соотносительной ценности, о критериях приемлемости или неприемлемости суждений, теорий, методов и интерпретаций. Иначе говоря, рациональность научного исследования находится под непосредственным и тираническим контролем стиля мышления; изменение стиля раньше всего рассматривается как измена рациональности и сопряжено с огромными психологическими перегрузками для тех, кто берет на себя эту задачу.
Поставив в зависимость от стиля мышления все содержание и способы оценки научного знания, Флек пришел к "сравнительной эпистемологии", которая должна заниматься историей формирования и способами функционирования стилей мышления. И эта история должна охватывать отнюдь не только эволюцию понятий или теорий в ее, так сказать, чисто "когнитивном аспекте"; в нее входит также история "прото-идей", порождаемых культурным контекстом, переплетения фантазий, плодов "продуктивного воображения"; эпистемолог должен выяснять факторы социального и социально-психологического санкционирования идей, а не только их логического или эмпирического обоснования. Широта этой задачи оказывается непомерной, идея рационального научного мышления - размытой, а сама "сравнительная эпистемология" вынуждена прибегать к таким самоограничениям, которые защитили бы ее от обвинений в релятивизме. И надо сказать, поиски этих самоограничений опять-таки ведут в том направлении, от которого Флек пытался уйти - к бесспорным и неизменным основаниям рациональности, которые все же должны существовать независимо от исторических и культурных перипетий науки.
У меня нет сведений о том, был ли знаком К. Айдукевич с эпистемологическими опытами Л. Флека. Последнее маловероятно, если учесть маргинальный характер философского творчества львовского врача и микробиолога, его оторванность от профессиональной философской среды. Тем более характерна перекличка идей обоих философов. Трудности, оказавшиеся на пути реформаторского замысла Л. Флека, несомненно были продуманы и предвидены К. Айдукевичем, который именно поэтому был так осторожен и немногословен в определении перспектив "радикального конвенционализма". Так же, как четверть века спустя И. Лакатос, он предпочел остановиться на полпути в ревизии теории научной рациональности, не рискуя оставить надежную почву логической семантики и методологической прагматики ради скользких троп социологического, социально-психологического или историко-научного подходов к этой теории.
Причины, по которым К. Айдукевич был вынужден отказаться от "радикального конвенционализма", проистекали из внутреннего развития той же логической семантики. Прежде всего он, опираясь на собственные исследования, а также учитывая знаменитые результаты А. Тарского, связанные с так называемым семантическим определением понятия "истины" в формализованных языках, пришел к выводу, что понятие "замкнутого" и "согласованного" языка является слишком сильной и потому реально неприменимой в методологии абстракцией. В статье "Картина мира и понятийный аппарат" он еще предполагал, что эта абстрактность сродни обычно применяющимся в науке идеализациям, которые только в приближении согласуются с действительностью, но тем не менее являются незаменимыми инструментами теоретического анализа. Однако А.Тарский убедил К. Айдукевича, что "идеализация" замкнутого и согласованного языка страдает чисто логическими дефектами. Например, она предполагает, что если два выражения одного и того же языка семантически определены одним и тем же правилом значения, то денотаты этих выражений идентичны. Однако даже в простом языке со структурой первопорядкового исчисления предикатов с равенством можно указать на выражения, определяемые одним и тем же правилом значения, но имеющие различные денотаты. Из этого следовало, что совокупность правил значения данного языка, хотя и необходима, но недостаточна для определения полной языковой матрицы. Разумеется, логик такого класса, как Айдукевич, мог бы попытаться переопределить понятие замкнутого и согласованного языка так, чтобы подобные трудности преодолевались строго формальным путем, тем более, что он придавал особое значение логико-семантическим исследованиям именно замкнутых и согласованных, а не "открытых" языков, не свободных от парадоксов. Но после работ Тарского, укрепивших надежду на строгое, логико-методологически корректное применение понятия "истины" (именно слабость этой надежды и толкала методологов на такие "обходные" маневры, которые позволяли обойтись без существенного употребления этого понятия), Айдукевич заколебался относительно важного для концепции "радикального конвенционализма" вывода о жесткой связи понятия "истины" с выбором "понятийного аппарата". Если раньше он полагал, что вопросы истинности научных суждений имеют смысл только при указании понятийной системы ("картины мира"), к которой эти суждения принадлежат, то под влиянием Тарского он вернулся к надеждам на универсализацию определений истины, не связывая эти определения с конкретными понятийными системами. Это лишало "радикальный конвенционализм" логико-семантической опоры. Напомним, что логико-семантические результаты А. Тарского оказали сильнейшее влияние и на взгляды К. Поппера, который отказался от прямолинейного истолкования принципа фальсификации как регулятива рационального поведения ученого и сформулировал концепцию увеличения истинностного содержания научных теорий в процессах верификации, объяснявшую относительную устойчивость теорий и стремление ученых к опытным подтверждениям последних. Это означало усиление эмпирических моментов конвенционализма в "критическом рационализме" и выражало тенденцию, аналогичную той, какая имела место во взглядах Айдукевича.
В послевоенный период особенно заметно усиление тяги Айдукевича к эмпиризму и разочарование в радикальных проектах реформы теории рациональности. Можно только догадываться (в текстах Айдукевича нет на то прямых указаний), какое влияние на изменение его философских предпочтений оказала трудная история рационализма и рационалистического мировоззрения середины ХХ века. Я думаю, что усиление эмпирических ориентаций философа произошло не только по логическим или логико-методологическим основаниям; вероятно, это была ответная реакция на усиление насыщенных иррационализмом философских течений 40-50 гг., а также на "диалектико-материалистические" спекуляции вокруг науки и научного знания. Во всяком случае в эти годы происходит эволюция взглядов Айдукевича от "радикального конвенционализма" к "радикальному эмпиризму", то есть к попытке вывести за пределы методологического рассмотрения любые реликты априоризма. В это время Айдукевич формулирует и обосновывает тезис об эмпирической интерпретируемости логики и ее законов; если в 30-х годах он не разделял взглядов Я. Лукасевича, чьи исследования многозначных логик вели к выводу, что выбор логической системы может зависеть от предметной области, к которой относятся высказывания научной дисциплины, то в 40-х годах он уже сочувственно относился к этим идеям, хотя сам не занимался неклассическими логиками; его работы по логической семантике этих лет связаны с анализом языка, в котором действуют только эмпирические правила значения и нет аксиоматических правил значения.
Отход от "радикального конвенционализма" не означал, что проблема конвенционализма вообще перестала интересовать Айдукевича в последние годы его жизни. Напротив, "следы радикального конвенционализма или просто конвенционализма можно найти во всех его позднейших работах"[288][288]. Иначе и не могло быть, слишком важное значение идея конвенций в науке имеет для решения основных вопросов теории познания вообще и теории рациональности, в частности, и это значение вполне осознавалось выдающимся польским мыслителем.
Последние годы жизни Айдукевича пришлись как раз на тот период, когда дискуссии о конвенциях в науке вспыхнули с новой силой, благодаря провоцирующим воздействиям Т. Куна и П. Фейерабенда. Вряд ли тяжело больной К. Айдукевич (он умер в 1963 г.) успел познакомиться с книгой Т. Куна "Структура научных революций" (1962) и программной статьей П. Фейерабенда "Объяснение, редукция и эмпиризм" (1962). Можно только предположить, какую позицию занял бы убежденный рационалист в этих дискуссиях. Скорее всего, он не разделил бы взгляды радикальных реформаторов гносеологии начала 60-х гг. Возможно, он стал бы на сторону тех, кто вместе с Лакатосом и Поппером обвинили Т. Куна и его сторонников в иррационализме. Вряд ли он мог бы принять "анархическую эпистемологию" Фейерабенда, особенно если учесть иронически-отрицательное отношение последнего к "семантической болтовне", как тот называл гносеологические исследования, опирающиеся на разработку проблем теории значения[289][289]. Во всяком случае остается только сожалеть, что судьба не позволила одному из крупнейших философов нашего века участвовать в дискуссии, затрагивающей принципиальные проблемы, которым он посвятил свое творчество.
Философия науки. Вып. 2.Гносеологические
и логико-методологические проблемы. М., 1996