Дополнительный материал для учителя. «Преступление» и «наказание» Н
«Преступление» и «наказание» Н. Клюева.
Как правило, большинство учеников даже не слышали об этом поэте, а те, кто слышал, не могут сказать ничего вразумительного. И не мудрено. В библиотеках в лучшем случае по одному сборнику его стихов, без «Соловков» и «Песни о Великой Матери», которые можно отыскать лишь в журнальных публикациях. В хрестоматиях, выпущенных совсем недавно, в 1993 году, искажена дата рождения поэта (указан 1887-й вместо 1884 года), формально-хронологически изложена биография и дан малоудачный подбор стихов, совершенно не охватывающий самого интересного в творчестве Клюева — последнего двадцатилетия его поэтической деятельности.
В силу всех этих обстоятельств представляется полезным:
— С помощью сохранившихся отзывов о Клюеве определить его своеобразие и место, занимаемое им в русской поэзии ХХ века.
— Опираясь на опубликованные в периодической печати (преимущественно в журналах «Новый мир» и «Знамя») письма и поэтические произведении Клюева, подробнее остановиться на последних годах его жизни.
— Проследить политическую эволюцию поэта, акцентировав внимание на том, что обусловило репрессии по отношению к нему советской власти.
— Показать уникальность Клюева в творческом плане на примере наиболее характерных произведений последнего десятилетия его жизни.
Учитывая четырехлетний опыт изучения творчества Клюева, хотел бы дать советы тем, кто включает его в программу.
«...Русский берестяной сирин или Аввакум двадцатого столетия»?
Фамилия Клюева чаще всего встречается в воспоминаниях о Есенине. При явной их необъективности и даже недоброжелательности по отношению к «старшему брату» Есенина в поэзии и из них можно почерпнуть кое-что существенное. Так, со слов А. Мариенгофа, сам «меньшой клюевский брат» будто бы говорил о своем наставнике и попечителе: «У Миколушки-то над башкой висит Иисус Христос в серебряной ризе, а в башке — корысть, зависть, злодейство» (Мой век, мои друзья и подруги: Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М.,1990. С. 233).
О «дружбе-вражде» Есенина и Клюева, продолжавшейся до самой есенинской смерти, говорится и в предисловии к сборнику его стихов, выпущенному «Молодой гвардией» в 1991 году. Приводятся, к примеру, высказывания Есенина соответственно в 1918 и 1925 годах: «Клюев, за исключением «Избяных песен», которые я ценю и признаю, за последнее время сделался моим врагом» (1918). «Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев» (1925) (Клюев Н. А. Стихотворения и поэмы / Сост. предисл. и примеч. Ст. Куняева. М.: Молодая гвардия, 1991. С. 5—6).
А на последних страницах этого же сборника — нежнейшие строки клюевского «Плача о Есенине», датированного 1926 годом и снабженного своего рода не то посвящением, не то дарственной надписью:
Тебе, мой совенок, птаха моя любимая!..
Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка...
Ушел ты от меня разбойными тропинками!..
Рожоное мое дитятко, матюжник милый,
Гробовая доска — всем грехам покрышка.
Прости ты меня, борова, что кабаньей силой
Не вспоил я тебя до златого излишка!..
Овдовел я без тебя, как печь без помяльца...
Учитывая, что недоброжелательное отношение к Клюеву выказывали по преимуществу представители окружающей Есенина и во многом способствовавшей его гибели литературной богемы (А. Мариенгоф, В. Шершеневич), по-новому задумываешься над словами В. Маяковского, который писал о взаимоотношениях Есенина и Клюева так: «Его увлек в сторону Клюев, как мамаша, которая увлекает развращаемую дочку, когда боится, что у самой дочки не хватит сил и желания противиться» (Маяковский В. В. Соч. В 2 т. Т. 2. М., 1988. С. 676).
Так, может, и увлекал Есенина Клюев (или, по крайней мере, пытался увлечь) «в сторону» от «разбойных тропинок», ведущих к погибели? Кто знает?..
Наверное, одним из первых сумел почувствовать главное в Клюеве А. Блок, как бы предваривший творческий путь поэта своим пророческим высказыванием о нем и ему подобных еще в 1909 году: «Они видят сны и создают легенды, не отделяющиеся от земли. Земля с ними, и они с землей… и кажется порою, что и холм живой, и дерево живое, и церковь живая, как сам мужик — живой. Только все на этой равнине еще спит, а когда двинется,— все как есть пойдет: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощенные Богородицы, пойдут с холмов, и озера выступят из берегов и реки обратятся вспять; и пойдет вся земля» (Последний Лель: Проза поэтов есенинского круга / Сост., вступ. статья и прим. Ст. Куняева М., 1989. С. 8—9, 16—17).
«Клюев — большое событие в моей... жизни», — признавался Блок и два года спустя в 1911 году Их переписка продолжалась около шести лет.
Много позже впечатления о Клюеве как об уже сложившемся поэте и своеобразной манере чтения им своих стихов оставили Н. Голованов, дирижер Большого театра, и В. Дынник, жена известного ученого фольклориста Ю. Соколова: «Этот поэт... с иконописным русским лицом, окладистой бородой, в вышитой северной рубашке и поддевке (Клюев по происхождению крестьянин-олончанин, прошедший «выучку» у соловецких старцев; мать его — известная сказительница и плачея, памяти которой посвящены его «Избяные песни» и «Песнь о Великой Матери») изумительное, по-моему, явление в русской жизни... Стихи его изумительны по звучности и красоте: философия их — достоевско-религиозная — настоящая вымирающая… Русь».
«Читал он предельно просто, но все были словно заколдованы... во мне возникло ощущение, что передо мною настоящий колдун... Стихи были хорошие, но все же не колдовские. Колдовство исходило от самого облика поэта, от его простого, казалось бы, чтения. Повеяло чем-то от «Хозяйки» Достоевского...» (Николай Клюев в последние годы жизни: письма и документы. По материалам семейного архива// Новый мир. 1988. № 8. С. 165—201).
Отвечая на нападки в связи с публикацией его поэмы «Деревня», Клюев писал: «Просвещенным и хорошо грамотным людям давно знаком мой облик как художника своих красок и в некотором роде туземной живописи. Это... образами живущие во мне заветы Александрии, Корсуни, Киева, Новгорода от внуков велесовых до Андрея Рублева, от Даниила Заточника до Посошкова, Фета, Сурикова, Нестерова, Бородина, Врубеля и меньшого в шатре Отца — Есенина... Почему же русский берестяной Сирии должен быть ощипан и казнен за свои многопестрые колдовские свирели?»
Как бы перекликаясь с ним почти полвека спустя, поэт Николай Тряпкин спросит: «Где скрылся он — тот огнепалый стих?» — и от нашего общего, надеюсь, имени уверенно ответит:
Он где-то в нас — под нашей тайной клетью.
Знать, так живуч смиренный тот жених
Сей Аввакум двадцатого столетья!
Пускай придут и вспомнить, и почтить,
И зачерпнуть из древлего колодца...
Мы так его стараемся забыть,
А все забыть никак не удается.
В хрестоматии — на одной строке всего четыре слова: «Октябрьскую революцию поэт принял». Но как же тогда понимать то, что он спустя двадцать лет после революции скажет на следствии: «Осуществляемое при диктатуре пролетариата строительство социализма в СССР окончательно разрушило мою мечту о Древней Руси... Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни, причем это разрушение сопровождается страданиями и гибелью миллионов русских людей... Окончательно рушит основы и красоту той русской народной жизни, певцом которой я и был, проводимая коммунистической партией коллективизация. Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское насаждение».
Как понимать то, что революция и советская власть в конечном счете категорически отторгли и Клюева, и его ближайшего соратника Клычкова?
«Клюев умер. И никогда уже не воскреснет: не может воскреснуть — нечем жить», — хоронил своего собрата еще и 1924 году, за тринадцать лет до его физического уничтожения, поэт В. Князев.
«Старые реакционные писатели типа Клычкова и Клюева к крестьянским писателям Советского Союза не имеют никакого отношения», — отмежевывался от идеологических недругов в 1929 году журнал «На подъеме».
«Любовь к природе в творчестве этих писателей — только антитеза ненависти к городу, фабрике, машине, пролетариату, а синтез — это власть кулачья, построенная на богом данной природе», — доносил в 1930 году бдительный О. Бескин.
«В стихах типа Клычкова и Клюева мы видим воспевание косности и рутины… словом, апологию «идиотизма деревенской жизни», — прокурорствовал в 1934 году неистовый «бородатый комсомолец» (как его называл в эпиграмме В. Маяковский) А. Безыменский.
В ранней молодости Клюев принимал участие в революционном движении (за участие в революционных волнениях 1905 года он в 1906 году был заключен в вытегорскую, а позже — в петрозаводскую тюрьму). Он и в самом деле с восторгом встретил февраль и октябрь, а в 1918 году вступил в большевистскую партию, из которой в 1920 году был исключен за религиозные убеждения. В 1923 году он был арестован в первый раз советской властью, во второй — в 1934-м и сослан в Нарынский край, а затем благодаря хлопотам М. Горького, певицы Н. Обуховой и других переведен на поселение в Томск. Из ссылки он писал С. Клычкову и его жене В. Горбачевой: «Я сослан... на верную и мучительную смерть... я вообще слаб здоровьем, теперь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее головокружение, даже с рвотой... Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги... свирепая 50-градусная зима, а я голый, даже без шапки, в чужих штанах.
Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты провидящие очи?! С ужасом жду зимы. Я — нищий, без одежды и без хлеба... Бумаги здесь нет... Я... очень слаб. Весь поседел, кожа стала буро-синей и растрескалась, как сухая земля... свирепо голодаю, из угла гонят и могут выгнать на снег, если почуют, что я не могу за него уплатить...»
Позже: «В Томске — глубокая зима. Мороз под 40. Я без валенок, и в базарные дни мне реже удается выходить за милостыней. Подают картошку, очень редко хлеб. Деньгами от двух до трех рублей — в продолжение почти целого дня — от 6 утра до 4 дня, когда базар разъезжается... Из доданного варю иногда похлебку», куда полагаю все: хлебные крошки, дикий чеснок, картошку, брюкву, даже немного клеверного сена, если оно попадается в крестьянских возах. Пью кипяток с брусникой, но хлеба мало. Сахар — великая редкость. Впереди морозы до 60, но мне страшно умереть на улице. Ах, если бы в тепле у печки!»
Еще позже: «У меня... — общая изба, где народу 14 человек — мужичья и баб с ребятишками. Моя бедная муза глубоко закрыла свои синие очи, полные слез и мучительных сновидений... Здоровье мое сильно пошатнулось — лежал в больнице десять дней. Какая-то незнакомая доселе болезнь сердца и желудка: невыносимая боль. Лежал десять дней за плату 6 руб. в сутки. Бесплатно ссыльным лекарства и больницы не полагаются...
Пронзает мое сердце судьба моей поэмы «Песнь о Великой Матери». Создавал я ее шесть лет. Собирал по зернышку русские тайны... Нестерпимо жалко...
Лежал три недели в смертельном томлении, снах и видениях — под гам, мерзкую ругань днем и смрад и храпы ночью... Был на просвечивании — кабинет выдал мне отчаянную бумажку по сердцу и по желудку... Здоровье мое все хуже. Боли в области живота здешние врачи объясняют язвой желудка, которая быстро увеличивается. Сердце не дает покоя, особенно ночью... Слава Богу, что огромный вшивый лишай, занимавший часть шеи, плечо и половину живота, очистился... Несмотря на бездомье и отсутствие уединения, сердце мое полно стихами. Правда, все они не записаны, а хранятся в арсенале памяти и тихо радуют меня: видно, кое-что осталось и для меня в жизни... Четыре месяца был прикован к постели: разбит параличом и совершенно беспомощен. Отнялась левая рука и нога, и левый глаз закрылся... лежу в духоте, давно без бани, вымыть некому, накормить тоже. Левая рука висит плетью... Все тело искусано клопами и расцарапано нестерпимым чесом... Я написал поэму и несколько стихов, но у меня их уже нет — они в чужих жестоких руках… На мне одни лохмотья! Восемь месяцев не был из-за болезни в бане. Самому не дойти, а помочь некому...»
Какое же «преступление нужно было совершить, чтобы заслужить такое «наказание»? Думается, что дело не в отдельных произведениях Клюева не в стихотворении «Клеветникам искусства», не в цикле стихов «Разруха», приложенном к протоколу допроса поэта, и не в поэме «Погорельщина», которую он читал на квартирах. Все это — несомненный раздражитель власть имущих, показатель глубокой чуждости поэта строю. Однако причина глубже. Клюев — основатель и идеолог «новокрестьянской поэзии» — направления, к которому также принадлежали С. Есенин, С. Клычков, П. Карпов, А. Ганин и другие. Считалось, что «новокрестьяне» идеализировали старую деревню, однако они лучше, чем кто бы то ни было, знали и светлые, и темные стороны ее жизни и отдавали себе отчет в том, что старому укладу приходит конец и навсегда уходит в небытие мир, породивший и вскормивший их. Они стремились воплотить в своем творчестве и донести до людей то безусловно ценное, что хранила старая русская деревня, лелея надежду, что революция, рушащая перегородки между различными слоями общества, даст возможность проявляться подспудным мощным творческим силам мужицкой Руси. Как и Есенин, принимая революцию «по-своему, с крестьянским уклоном», Клюев поначалу видел в ней осуществление народной мечты о божественной справедливости, совпадавшей для него со справедливостью социальной. Из всех «новокрестьянских поэтов» Клюев основательнее других стоял на земле, на русской земле первой четверти ХХ века, омытой кровью революции и гражданской войны. Уже в 1919 году он обращался к русскому народу с проповедью в духе «Откровения Иоанна Богослова», не щадя человека русского, казня его невежество и жестокость, проявившиеся в разгуле кровавых страстей, и указывая ему путь к свету и благодати:
«Ты попираешь ногами кровь мучеников, из злодея делаешь властителя и, как ошпаренный пес, лижешь руки своим палачам и угнетателям. Продаешь за глоток водки свои леса и земли обманщикам, выбиваешь последний зуб у престарелой матери своей и отцу, вскормившему тебя, с мясом вырываешь бороду... Русский народ! Прочисти уши свои и расширь сердце свое для слов Огненной Грамоты!..»
Видя, с какой неуемной ретивостью новые властители отторгают от народа многовековую культуру, Клюев пророчески предупреждает: «Направляя жало пулемета на жар-птицу, объявляя ее подлежащей уничтожению, следует призадуматься над отысканием пути к созданию такого искусства, которое могло бы утолить художественный голод дремучей, черносошной России... А пока жар-птица трепещет и бьется смертельно, о самоцветной кровью под стальным глазом пулемета («Последний Лель»).
Пророческие слова Клюева начали сбываться почти через десятилетие после того, как были произнесены. Но к этому времени Клюева, как «отца» «кулацкой литературы» и «крепкого литературного хозяина», уже перестали печатать.