Первый бал Наташи Ростовой 2 страница
Эхо*
Я искал камешки на диком пляже. Накануне штормило, и волны с шипением переползали весь пляж и добирались до белых стен приморского санатория. Сегодня море стихло, ушло в свои пределы, обнажив широкую полосу песка, отделенную от берега валиком гальки. Этот песок был усеян зелено-голубыми камнями, гладкими прозрачными стекляшками, похожими на леденцы, и водорослями, издававшими йодистый запах. Я знал, что большая волна выносит на берег ценные камешки, и терпеливо обследовал песчаную отмель. — Ты чего на моей одежде расселся? — раздался тоненький голосок. Я поднял глаза. Надо мной стояла худая девчонка с тонкими руками и ногами. Длинные мокрые волосы облепили лицо. Вода сверкала на ее бледном, почти не тронутом загаром теле. Девочка нагнулась, вытащила из-под меня полосатое платье, на которое я сел по неосторожности. Чтобы хоть как-то загладить свою вину, я решил показать девочке свою коллекцию камешков. — За сегодня собрал? — Да ты что? За все время! — А я тоже собираю... — Что? Эхо... У меня уже много собрано. Есть даже трехголосое. — Ладно врать-то! — Хочешь, покажу? Только придется далеко идти и на гору подыматься. Тебя пустят? — Пустят! — Так завтра с утра и пойдем. Утро было солнечное, безветренное, но прохладное. Море после шторма все еще дышало холодом и не давало солнцу накалить воздух. Когда же на солнце наплывало тощее облачко, снимая с дорожек, белых стен домов и черепичных крыш слепящий блеск, простор угрюмел, а холодный ветер с моря усиливался. Тропинка, ведущая на Большое седло, вначале петляла среди невысоких холмов, затем прямо пошла вверх сквозь густой ореховый лес. Ее прорезал неглубокий, усеянный камнями желоб. Это было русло одного из тех бурных ручьев, что низвергаются после дождя, рокоча и звеня на всю округу, но иссякают быстрее,, чем высохнут дождевые капли на листьях орешника. Постепенно тропинка превратилась в каменистую дорогу, бело сверкающую мелким песком, похожим на сахарную пудру, и вывела нас на уступ. Вдалеке я увидел серую скалу. — Чертов палец! — на ходу крикнула Витька1. По мере того как мы подходили, скала вздымалась выше и выше. Когда же мы ступили в ее прохладную тень, она стала чудовищно громадной. Это был уже не Чертов палец, а Чертова башня, угрюмо мрачнеющая, загадочная, неприступная. Словно отвечая на мои мысли, Витька сказала: — Знаешь, сколько людей хотели на него взобраться? Ни у кого не вышло. Одни насмерть разбились, другие поломали руки и ноги. А один француз залез. Как-то сумел, а назад спуститься не смог, так и погиб на скале. А все-таки он молодец! Мы подошли к Чертову пальцу вплотную, и Витька, понизив голос, сказала: — Вот тут прячется эхо. Она сделала несколько шагов назад и негромко произнесла мое имя. — Сережа! — повторил мне в самое ухо насмешливо-вкрадчивый голос. Я вздрогнул и невольно шагнул прочь от скалы, и тут со стороны моря мне навстречу звонко плеснуло: — Сережа! Я замер, и где-то внизу простонало: — Сережа! — Вот черт! — сдавленным голосом произнес я. — Вот черт! — прошелестело над ухом. — Черт! — дохнуло с моря. — Вот черт! — отозвалось в выси. В каждом из этих незримых пересмешников чувствовался стойкий и жутковатый характер: шептун был злобно-вкрадчивым тихоней; морской голос принадлежал холодному весельчаку; в выси скрывался лицемерный нытик. Я кричал, говорил, шептал еще много всяких слов. У эха был острейший слух. Некоторые слова я произносил так тихо, что сам едва слышал их, но они неизменно находили отклик. Я уже не испытывал ужаса, но всякий раз, когда невидимый шептал мне на ухо, у меня холодел позвоночник, а от рыдающего голоса сжималось сердце. — До свидания! — сказала Витька и пошла прочь от Чертова пальца. Я устремился за ней. Но шепот настиг меня: прошелестели ядовито-вкрадчивые слова прощания, хохотнула морская даль, голос вверху застонал: — До свидания!
Зимний дуб*
Первый урок у Анны Васильевны был в пятом «А». — Сегодня мы продолжим разбор частей речи. Именем существительным называется часть речи, которая обозначает предмет. Предметом в грамматике называется все то, о чем можно спросить так: кто это или что это? Например, ученик, книга... — Можно? В полуоткрытой двери стояла небольшая фигурка в разношенных валенках. Круглое лицо горело, словно его натерли свеклой, а брови были седыми от инея. — Ты опять опоздал, Савушкин? Как и большинство молодых учительниц, Анна Васильевна любила быть строгой, но сейчас ее вопрос прозвучал почти жалобно. Приняв слова учительницы за разрешение войти, Савушкин быстро прошмыгнул на свое место. Анну Васильевну огорчило опоздание Савушкина. На это ей жаловались многие учителя. Анна Васильевна помолчала минутку, а потом продолжила объяснение. Затем дети стали приводить свои примеры. Молодую учительницу удивляла та радость, с какой ребята называли знакомые им предметы, которые теперь наполнились новым смыслом. Вдруг, словно очнувшись от сна, Савушкин приподнялся над задней партой и звонко крикнул: — Зимний дуб! Ребята засмеялись. — Почему зимний? Просто дуб. — Просто дуб— это не то! Зимний дуб — вот это существительное! — Садись, Савушкин, вот что значит опаздывать. Во время большой перемены будь любезен зайти в учительскую. Во время перерыва Анна Васильевна решила серьезно побеседовать с мальчиком. — Объясни, почему ты систематически опаздываешь? — строго спросила она, когда Савушкин вошел в учительскую. — Просто не знаю! Я за целый час выхожу. — Где ты живешь? — При санатории. — И тебе не стыдно говорить, что ты выходишь за час? От санатория до шоссе минут пятнадцать. По шоссе до школы не более получаса. — А я не по шоссе хожу. Я коротким путем, который через лес. Анне Васильевне стало очень грустно. Так происходило всегда, когда она сталкивалась с детской ложью. — Печально, Савушкин, очень печально! Придется поговорить с твоими родителями. Я заканчиваю в два. После уроков ты меня проводишь. Тропинка, по которой Савушкин повел Анну Васильевну, начиналась сразу за школой. Едва они вступили в лес и тяжело груженные снегом еловые лапы сомкнулись за их спиной, как сразу перенеслись в зачарованный мир, который был полон покоя и беззвучья. Сороки, вороны перелетали с дерева на дерево, колыхали ветки, сшибали шишки, порой обламывали хрупкие прутики, задев их крылом. Но ничто не рождало здесь звука. Все кругом было белым. Лишь в высоте чернели обдутые ветром макушки рослых плакучих ив, их тонкие веточки казались нарисованными тушью на синей глади неба. Иногда деревья расступались, открывая солнечные веселые полянки, перечеркнутые заячьим следом, похожим на цепочку от часов. Попадались и крупные следы, которые своей формой напоминали трилистник. Анна Васильевна заинтересовалась ими, и Савушкин объяснил учительнице, что эти следы принадлежат лосю. Постепенно дорожка спустилась к ручью. Местами он был застлан толстым снеговым одеялом, местами закован в чистый ледяной панцирь, а порой среди льда и снега проглядывала темным глазом живая вода. Мальчик указал учительнице на тонкие струйки, бьющие из-под земли. Это были теплые ключи. Лес повел их дальше своими сложными, путаными ходами. Неожиданно вдалеке забрезжила дымчато-голубая щель. И вот уже не щель, а широкий, залитый солнцем просвет возник впереди. Там что-то сверкало, искрилось, роилось ледяными звездами. Посреди поляны в белых сверкающих одеждах стоял дуб. Он был огромный и величественный, как собор. Казалось, что деревья почтительно расступились, чтобы дать старшему собрату развернуться во всей силе. Его нижние ветви шатром раскинулись над поляной. Снег набился в глубокие морщины коры, а толстый ствол казался прошитым серебряными нитями. Листва, засохшая осенью, почти не облетела, и дуб до самой вершины был покрыт листьями в снежных чехольчиках. — Так вот он, зимний дуб! Анна Васильевна подумала, что уже считала себя опытной учительницей. Но ей вспомнился сегодняшний урок: как бедно и сухо говорила она о родном языке, который так же красив и богат, как щедра и красива жизнь.
Посылка*
Для меня начались мучительные дни. С самого утра я со страхом ждал того часа, когда мне придется остаться с Лидией Михайловной и повторять вслед за ней, ломая язык, неудобные для произношения, придуманные только для наказания французские слова. Зачем произносить звуки через нос, когда он служил человеку совсем для другого? Должны же существовать границы разумного! Я краснел и задыхался, а Лидия Михайловна без жалости заставляла меня мозолить мой бедный язык. И почему меня одного? В школе было много ребят, которые говорили по-французски не лучше меня, однако они гуляли на свободе, делали что хотели, а я один отдувался за всех. От природы робкий и стеснительный, теряющийся от любого пустяка, я в чистенькой, аккуратной квартире учительницы в первое время буквально каменел и боялся дышать. Я терялся, когда Лидия Михайловна, закончив наш урок, звала меня ужинать. В то время я голодал, но из меня пулей выскакивал всякий аппетит. Как я могу сесть за один стол с Лидией Михайловной? Никогда! Лучше я к завтрашнему дню наизусть выучу весь французский язык, чтобы никогда больше сюда не приходить. Я вскакивал, бормотал, что сыт, и пятился к выходу. Лидия Михайловна смотрела на меня с удивлением и обидой, но остановить меня никакими силами было невозможно. Так повторялось несколько раз, затем Лидия Михайловна отчаялась и перестала приглашать меня за стол. Я вздохнул свободней. Однажды мне сказали, что в раздевалке для меня лежит посылка, которую принес в школу какой-то мужчина. Конечно, это был дядя Ваня. Наверное, дом у нас был закрыт, а ждать меня с уроков дядя Ваня не мог — вот он и оставил посылку в раздевалке. Я с трудом дотерпел до конца занятий и кинулся вниз. Тетя Вера, школьная уборщица, показала мне стоящий в углу фанерный ящичек, в каких отправляют посылки по почте. Я удивился: почему в ящичке? Мать обычно отправляла еду в обыкновенном мешке. Заглянув в посылку, я обомлел. Прикрытые аккуратно большим белым листом бумаги, там лежали макароны. Длинные желтые трубочки, уложенные одна к другой ровными рядами, показались мне таким богатством, дороже которого ничего не существовало. Мать собрала ящик, чтобы макароны не поломались, не раскрошились, прибыли ко мне в целости и сохранности. Я осторожно вынул одну трубочку и стал жадно хрумкать, размышляя, куда бы мне спрятать ящик. Макароны могли достаться чересчур прожорливым мышам в кладовке моей хозяйки. Не для того мать их покупала, тратила последние деньги. И вдруг я поперхнулся. А где мать взяла макароны? Сроду их у нас в деревне не бывало, ни за какие деньги их там купить нельзя. Посылку отправляла не она. Кто же тогда? Когда я бочком влез с посылкой в Дверь, Лидия Михайловна сделала вид, что ничего не понимает. — Почему ты решил, что это я? — Потому что у нас там не бывает никаких макарон. — Как! Совсем не бывает?! — Она изумилась так искренне, что выдала себя с головой. — Совсем не бывает. Знать надо было! Лидия Михайловна вдруг засмеялась и попыталась меня обнять, но я отстранился от нее. — Действительно, надо было знать. Но тут догадаться было трудно. Я же городской человек. Не злись. Ничего, теперь буду умнее. А макароны ты возьми. Я знаю, что ты голодаешь. А я живу одна, денег у меня много. Я могу покупать что захочу, но ведь мне одной... — Не возьму, — перебил я ее. — Не спорь. Почему я не могу тебе помочь единственный раз в жизни? Обещаю больше никаких посылок не подсовывать. Но эту, пожалуйста, возьми. Тебе надо обязательно есть досыта, чтобы учиться. Сколько у нас в школе сытых лоботрясов, которые ничего не соображают и никогда не будут соображать, а ты способный мальчишка, школу тебе бросать нельзя. Ее голос начинал действовать на меня усыпляюще. Я боялся, что она меня уговорит, и, мотая головой и бормоча что-то, выскочил за дверь.
Ножичек с костяной ручкой*
Из Москвы мне привезли небольшой перочинный ножичек с костяной ручкой и двумя лезвиями. Отец их наточил, и ножик превратился в бесценное сокровище. Даже сам учитель Федор Петрович брал у меня ножик, чтобы зачинить карандаш. Неприятность как раз и произошла на уроке при Федоре Петровиче. Мы с Юркой решили вырезать на парте наши инициалы, и я полез в сумку, чтобы достать ножичек. Рука, не обнаружив ножичка в привычном месте, судорожно начала шарить по дну сумки, заметалась там среди книжек и тетрадей, а под ложечкой неприятно засосало. Ощущение непоправимости свершившегося холодком скользнуло вдоль спины. Забыв про урок и про учителя, я начал выворачивать карманы, искать в глубине парты, полез в Юркино отделение. Потом в рвении поисков я даже сполз под парту. Федор Петрович обратил внимание на мою возню и мгновенно навис надо мной во всем своем справедливом учительском гневе. — Что случилось, почему ты под партой? — Ножичек у меня украли, который из Москвы. Неизвестно, почему я сразу решил, что ножичек украли, а не я сам его потерял. Но для меня-то сомнений не было: все завидовали моему ножу. — Может, ты забыл его дома? Вспомни, подумай хорошенько. — Нечего мне думать. На первом уроке он у меня был, мы с Юркой карандаши чинили, а теперь его нет. — Кто взял нож, подними руку, — угрожающе произнес Федор Петрович, возвращаясь к своему столу и оглядывая класс строгими глазами. Ни одна рука не поднялась. Покрасневшие лица моих товарищей по классу опускались ниже под взглядом учителя. Федор Петрович достал список. — Барсукова, ты взяла нож? — Я не брала. — Воронин, ты взял нож? — Я не брал. Один за другим вставали мои товарищи по классу, которых теперь учитель хотел уличить в воровстве. Они поднимались растерянные, пристыженные. Каждый из них краснел, когда вставал на окрик учителя, каждый из них отвечал, что не брал ножичек. — Хорошо, сейчас мы узнаем, кто из вас не только вор, но еще трус и лгун. Выйти всем из-за парт, встать около доски! Федор Петрович стал проверять портфели и парты учеников. Мне уже в этот момент было стыдно за то, что я невольно затеял всю эту заварушку. Прозвенел звонок на перемену, потом снова на урок, потом был звонок с последнего урока, а поиски ножа продолжались. Постепенно ребят около доски становилось все меньше, в другом конце класса все больше, а ножичка не было. И вот что произошло, когда учителю осталось обыскать портфели трех человек. Я стал укладывать в сумку тетради и книжки, как вдруг мне на колени из тетрадки выскользнул злополучный ножичек. Теперь я уж не могу восстановить всего разнообразия чувств, нахлынувших на меня в одно мгновение. Это не была радость от того, что пропажа нашлась, что мой любимый ножичек с костяной ручкой и зеркальными лезвиями опять у меня в руках. Напротив, я бы скорее обрадовался, если бы он провалился сквозь землю. Признаться, самому мне в то мгновение хотелось провалиться сквозь землю. Если я сейчас не признаюсь, так и останется впечатление, что в нашем классе учится воришка. Может быть, каждый будет думать на своего товарища, на соседа по парте. Если же я сейчас признаюсь... Даже подумать об этом было страшно! Значит, из-за меня понапрасну затеялась вся эта история, из-за меня сумки каждого из этих мальчишек и девчонок унизительно обыскивали, подозревали в воровстве, из-за меня сорвали уроки. Потом мне рассказали, что я, как лунатик, вышел из-за парты и побрел к учительскому столу. На ладони моей вытянутой руки лежал ножичек. — Растяпа! — закричал учитель. — Что ты наделал! Вон из класса! Долго я потом стоял около дверей школы, не в силах идти домой. Мимо меня по одному выходили ученики. Почти каждый из них, поравнявшись со мной, отворачивался и молча проходил мимо.
Мститель*
Однажды нашему классу повезло: вместо скучного урока математики мы копали картошку на школьном участке. Все баловались и дурачились, очутившись вместо унылого класса под чистым сентябрьским небом.
Главное наше развлечение состояло в том, чтобы на гибкий прут насадить тяжелый шарик, слепленный из земли, и, размахнувшись прутом, .бросить шарик подальше. Иногда в небо взвивались сразу несколько шариков. Они перегоняли друг друга, все уменьшаясь и уменьшаясь, так что нельзя было уследить, чей шарик забрался выше всех или упал дальше.
Я наклонился, чтобы слепить шарик потяжелее, как вдруг почувствовал сильный удар между лопаток. Мгновенно распрямившись и оглянувшись, я увидел, что от меня бежит Витька Агафонов с толстым прутом в руке. Значит, вместо того чтобы бросить свой комок земли в небо, он подкрался ко мне сзади и ударил меня.
На мои глаза набежали слезы, а нижняя губа предательски задергалась. Так бывало всегда, когда приходилось плакать. Не потому что нельзя было стерпеть боль. Сколько себя помню, я никогда не плакал от физической боли. Зато у меня легко наворачивались слезы от самой маленькой обиды или несправедливости.
За что он меня ударил? Почему подкрался сзади? Ничего плохого я ему не сделал. Наоборот, когда мальчишки не хотели принимать его в игру, я первый настоял, чтобы приняли.
Ни один человек не заметил маленького происшествия: все по-прежнему собирали картошку. Но я уже не видел ни картошки, ни солнца, ни неба.
Вскоре у меня созрел план мести. Через несколько дней, когда все позабудется, я позову Витьку на речку, а там поколочу его. Получится просто и хорошо.
Через неделю я подошел к Витьке. Затаенное коварство не так-то просто было скрыть. Я волновался, даже в горле стало сухо, отчего голос сделался глухим и как бы чужим. Руки пришлось спрятать в карманы, потому что они начали дрожать.
Витька посмотрел на меня подозрительно и сказал:
— Не пойду. Я знаю, ты драться начнешь, мстить будешь.
— Что ты, я забыл давно! — ответил я миролюбиво.
После моих слов он улыбнулся от уха до уха и радостно согласился. Мне стало немного не по себе.
Пока мы шли к лесу, я всю дорогу старался вспомнить, как он ударил меня по спине, как мне было больно и обидно. Я так все точно и живо вообразил, что спина опять заболела и в горле появился горький комок. Я был готов к отмщению.
На горе, где начались маленькие елочки, выпал удачный момент: как раз Витька, шедший впереди меня, наклонился, что-то рассматривая на земле.
— Смотри, смотри! Шмель из норки вылетел! Давай ее раскопаем! — закричал Витька, показывая на круглую дырку в земле. Его глаза горели от возбуждения. Мы раскопали норку, но не обнаружили ни гнезда, ни шмелиного меда.
На опушке леса в траве Витька наткнулся на стаю рыжиков.
— Давай поджарим их на прутике. У меня хлеб с солью есть. Славно поедим! — предложил он.
Когда Витька насаживал на прутик свой первый рыжик, мне так и вспомнился тяжелый земляной комок, которым он меня ударил. Я подумал, не сейчас ли мне с ним расправиться, но решил, что еще успею. Рыжики шипели в огне, соль на них плавилась и вскипала пузырьками, хлеб покрылся аппетитной корочкой. Мы съели все рыжики, но нам захотелось еще, поэтому снова пришлось идти за грибами.
До речки в тот день мы не дошли, потому что начало темнеть.
— Давай сбегаем туда завтра! — предложил Витька. Мне пришлось согласиться.
По дороге домой у меня начало ныть и сосать под ложечкой. Витька доверчиво шел впереди. Дать бы ему сейчас! Но очень непросто ударить человека, который доверчиво идет впереди тебя. Злости в себе я уже не ощущал. Да и Витька — неплохой мальчишка, вечно что-нибудь придумает. Если еще раз стукнет, тогда обязательно отомщу, а теперь не буду.
Мне сделалось легко от принятого решения.
Золотое зерно*
Время течет и вымывает из памяти сначала более легкие впечатления, а потом добирается до основных. Самое важное останется на дне, но хорошо, когда оно сохраняется в оправе сопутствующих ему впечатлений. Лучше цельный и стройный колос, чем просто горстка зерен. Есть у меня в памяти между прочих воспоминаний такой «колос», и одно из зерен в нем золотое. Однажды я согласился участвовать в благотворительных концертах с чтением стихов. Организатору удалось пригласить для участия и великого русского певца с чистейшим лирическим голосом. Проезжая от аэродрома к гостинице, я увидел, что Новгород пестрит афишами, на которых крупными буквами написана фамилия знаменитого певца, ниже меленько обозначены остальные участники. Ивану Козловскому1 достался от природы удивительный, тончайший инструмент — его голос. Такая драгоценность ужене может быть принадлежностью одного человека, это общенародное, общечеловеческое достояние. Но драгоценность эта все же находится в распоряжении одного человека, и он волен распорядиться ею по своему усмотрению. Он может ее испортить: для этого достаточно попеть на морозе или выпить ледяного пива. Он может унести ее от людей в преждевременную могилу. Но Козловский правильно понял свою задачу. Он смолоду настроил свой музыкальный инструмент и берег его. Он обогатил природный дар воспитанием в себе музыкального вкуса и приобретением музыкальной культуры. Наконец, он понял, что все: и жест, и манеры, и внешний вид, и поведение — все это может быть оправой, еще больше украшающей редкий алмаз. В день концерта Козловский вышел на сцену во фраке и ослепительной манишке. Первая музыкальная фраза вместе с волшебными словами «Я помню чудное мгновенье» возникла почти из шепота. Но шепот был слышен в самых отдаленных уголках большого зала. Только к концу романса певец позволил себе прибавить немного голоса, но зато какой из этого получился эффект! Потом мы увидели театрализованное представление, и нам стали понятны репетиции певца, на которые он тратил каждый день утренние часы. Оказывается, он пригласил для участия в концерте четырех юных скрипачек из местной музыкальной школы. На темной сцене один луч освещал исполнительниц, другой — Козловского в дальнем углу сцены, черно-серебряного, со скрещенными на груди руками. Четыре скрипки заиграли «Гори, гори, моя звезда». Скрипки пели протяжно и долго. Козловский слушал, а потом вдруг опустился на колени и протянул руки в сторону музыки. То ли перед играющими скрипками преклонился он, то ли перед расцветающей молодостью, то ли перед великим романсом. Затем незаметно, но постепенно нарастая и беря верх над музыкальными инструментами, возник голос самого коленопреклоненного певца. После романса последовал гром аплодисментов. Девочки стояли растерянные. Они были самые счастливые на всем земном шаре. Козловский подошел к ним и каждой пожал руку. Как бы ни сложилась их судьба, через много лет каждая из них может сказать: «Я на скрипке аккомпанировала Козловскому, когда мне было 12 лет!» На другой день мы с Иваном Семеновичем поехали в Юрьев монастырь. Пожилая женщина, гремя ключами, открыла нам собор. Мы вошли в холодное помещение с расписным куполом вверху и иконостасом высотой в пятиэтажный дом. Ключница осталась внизу, а мы по винтовой лестнице поднялись на хоры. Кроме нас во всем соборе не было ни души. Но вот тишина лопнула, как перетянутая струна, и зазвучал голос Козловского, который мгновенно наполнил весь огромный собор. Волна восторга подступила к моему сердцу. Акустика ли собора способствовала впечатлению, сама ли необыкновенная минута, а может быть, Козловский никогда еще в жизни не пел так красиво и вдохновенно? Внизу старуха с ключами плакала и бросилась было в ноги певцу, но Козловский поднял ее и успокоил: — Ничего, ничего, бабуся. Запри за нами. Мы пойдем. Так жизнь и подарила мне одно из самых лучших впечатлений, которые лежат в памяти золотыми зернами и которых накапливается за жизнь не так уж много.
Закон набата*
В селе били в набат. Не в тот набат весом с полтонны, который висел раньше на колокольне. Тот и мертвого поднял бы, не только спящего. Когда разрушали церковь, сбрасывали и увозили разбитые колокола, оставили в селе один маленький колокольчик. Его повесили на столб у постройки для пожарной машины. Это он теперь кричал жалобным голоском, подражая настоящему колоколу. Велик и непреложен закон набата. Старый ли, усталый ли, занятой ли ты человек — бросай все и беги на зовущий голос. Этот голос всегда означал только одно: другим людям нужна твоя немедленная, безотлагательная помощь. И бегут с топорами, лопатами, ведрами. И поднимается в тебе, несмотря на беду, восторженное чувство, что ты не один, что если случится у тебя беда, то и для тебя побегут люди. Одевался я торопливо и все глядел на окна: не краснеют ли стекла, не трепещут ли отблески близкого пожара? Бежал я вроде бы один в темноте, но то справа, то слева слышал тяжелый топот и шумное дыхание. Значит, еще бежали люди. Бежали, не выбирая дорог в грязи и мраке. Но почему все мы бежим не к пожарной машине, а на луг? Не любоваться же пожаром вскочили мы с постелей? За селом собрались все бежавшие. Немного народу осталось в селе, поэтому мало собралось и здесь. Несколько мужчин, а больше женщины. Все глядим туда, где в непроглядной черноте осенней ночи за далеким бугром пылает зарево. Некоторое время мы смотрим, как пульсирует красное пятно с желтой точкой посередине, потом кто-то спрашивает: — Может, съездить туда? — Съездить можно, но ведь пожарная машина закрыта. Пожарник дома. До него два с половиной километра. Пока добежишь... — Не позвонить ли нам в райцентр? Они скорее нас доедут. И машины у них лучше. Успокоившись окончательно, глядим на далекий пожар. Но червячок сомнения, видимо, гложет совесть каждого. — Мужики, что вы стоите? Чего ждете? Разве так полагается? Через четверть часа, сбив замок с пожарной постройки, на старой пожарной машине мы ехали на полеар. Нам казалось, что едем мы больше для очищения совести. Как ни странно, машина наша ни разу не завязла и даже самое топкое место миновала благополучно. Зарево скрылось от нас за лесом, но искры взлетали выше елей. Они метались, завивались в жгуты, поднимались черно-красными клубами. Когда мы доехали, то наше полусонное состояние сразу прошло. Мы стояли в кузове, готовые на ходу выпрыгнуть из машины, чтобы бежать и действовать. От пожарища навстречу нашей машине бросились люди. Женщины закричали: — Наконец-то приехали! Выручайте, родимые! Оценить обстановку было нетрудно. Мы оказались единственной реальной силой на пожаре. Кругом только женщины. Один дом уже догорал. Крыша и стены в нем обвалились. Образовался огромный костер, к которому нельзя было даже близко подойти. Второй дом, загоревшийся от первого, также полыхал. Спасти его было невозможно: из окон с гуденьем вырывались длинные клочья пламени. Надо было спасать третий дом, который еще не загорелся. Он раскалился от близкого огня и готов был вспыхнуть в любую секунду. Женщины таскали ведрами воду, но жара мешала подбежать вплотную. Если кто и подбегал, то выплескивал воду торопливо, отвернувшись и не доставая до верхних рядов бревен. Медный, давно не чищенный пожарный шланг в моих руках вдруг дернулся, едва не вырвавшись из рук. Белая струя воды с силой ударила в черно-красное небо. В следующую секунду я перевел струю на крышу и стены. От бревен и от железной крыши повалил пар. Значит, новая пища огню была уже совсем готова. Через час огонь был полностью потушен. А если бы мы не поехали, то стояли бы на лугу до сих пор и смотрели, как горит соседняя деревня.
Матренин двор*
Над поселком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь поселок проложена была узкоколейная железная дорога, и юркие паровозики, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России! Я пошел по поселку подыскать избу, где меня бы взяли на квартиру. Я казался квартирантом выгодным: сверх платы школа обещала за меня еще машину торфа на зиму. Но у одной хозяйки не было места, потому что в доме также жила ее престарелая мать. В других домах не было отдельной комнаты, в третьих было тесно и шумно. Так я оказался у Матрены Васильевны. Ее дом был построен давно. Когда-то он предназначался для большой семьи, но теперь жила в нем одинокая женщина лет шестидесяти. Большая и лучшая часть просторной избы была уставлена табуретками и лавками, на которых стояли горшки и кадки с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Фикусы привольно разрослись, забирая большую часть света в северной стороне хаты. Хотя Матрена Васильевна согласилась взять меня на квартиру, она все же перечислила других хозяек, у кого будет мне спокойней и удобней, и предложила еще раз обойти их. Я пообещал сделать это, но уже видел, что жребий мой — поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться. Здесь мне было тем хорошо, что из-за бедности Матрена не держала радио, а из-за одиночества не с кем было ей разговаривать. Так и поселился я у Матрены Васильевны. Комнату мы не делили. Ее кровать была в углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесняя от света любимые Матренины фикусы, еще у одного окна поставил столик. Кроме Матрены и меня, жили в избе еще кошка и мыши. Кошка была немолода, а главное, колченога. Она из жалости была подобрана Матреной и прижилась у нее. Хотя кошка и ходила на четырех ногах, но сильно прихрамывала. Когда она прыгала с печи, звук касания ее о пол не был по-кошачьему мягок. Это был сильный одновременный удар трех лап о землю: кошка сразу подставляла три ноги, чтоб уберечь четвертую. К этому звуку я не сразу привык и поначалу даже вздрагивал. Мыши были в избе не потому, что колченогая кошка с ними не справлялась. Она с быстротой молнии прыгала за ними в угол и выносила в зубах. Недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то оклеил избу Матрены рифлеными зеленоватыми обоями в пять слоев. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали — так получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между бревнами избы и обойной шкурой мыши проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла. По ночам, когда Матрена уже спала, а я занимался за столом, быстрое шуршание мышей под обоями начинало напоминать мне далекий шум океана. Но я свыкся с ним, потому что в нем не было ничего злого, в нем не было лжи. Шуршанье была их жизнь. Матрена вставала рано, в часа четыре утра. Она включала лампочку за кухонной перегородкой, тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила печь, ходила доить свою грязно-белую криворогую козу и варила в трех чугунках еду для меня, себя и козы. Козе Матрена выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе брала мелкую, а мне варила крупную, которая была величиной с куриное яйцо. Крупной же картошки ее песчаный, с довоенных лет не удобрявшийся огород не давал. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз говорил: — Доброе утро, Матрена Васильевна! И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки: — Также и вам!