Агид и клеомен и тиберий и гай гракхи 115 страница
12. Вслед за тем, исподволь испытывая знакомых, которым они доверяли, заговорщики начали открывать им свой замысел и склонять их на свою сторону, выбирая сообщников не просто среди близких приятелей, но лишь среди тех, что были известны за людей храбрых и презирающих смерть. Вот почему они таились даже от Цицерона, на чью верность и благожелательство полагались без всяких оговорок; но, скудный мужеством от природы, он стал вдобавок по‑стариковски осторожен с годами, и мелочными расчетами, погоней за сугубой безопасностью каждого шага мог притупить острие их меча, который должен был разить метко и стремительно. Равным образом Брут обошел доверием еще двух друзей – эпикурейца Статилия и Фавония, горячего поклонника Катона, ибо когда в ходе беседы о каких‑либо философских предметах он дальними намеками повел речь о заговоре, Фавоний заметил, что междоусобная война еще хуже, чем попирающее законы единовластие, а Статилий заявил, что человеку разумному и здравомыслящему не должно подвергать себя опасности[1824]ради порочных и безрассудных. Обоим возражал Лабеон (тоже участвовавший в разговоре), а Брут промолчал, словно бы держась того мнения, что вопрос слишком сложен и труден, но позже посвятил Лабеона в свои намерения, и тот горячо их одобрил. Затем решено было привлечь к заговору другого Брута, по прозвищу Альбин, не блиставшего, правда, ни особою отвагой, ни предприимчивостью, но сильного поддержкою многочисленных гладиаторов, которых он содержал и готовил для игр на потеху римлянам, и пользовавшегося у Цезаря большим доверием. Кассию и Лабеону он не дал никакого ответа, но встретившись с Брутом с глазу на глаз и узнав, что голова всему делу он, охотно обещал свою поддержку. Подобным же образом слава Брута привлекла и остальных лучших граждан, и скоро подавляющее их большинство оказалось в числе заговорщиков. И хотя не было ни совместной присяги, ни торжественного обмена клятвами над закланной жертвой, все хранили такое нерушимое молчание, настолько глубоко скрыли в душе тайну, что никто не верил в надвигающуюся грозу, хотя боги заранее возвещали о ней устами прорицателей, зловещими видениями и дурными приметами при жертвоприношениях.
13. Брут, на плечи которого легла теперь ответственность за все, что было в Риме самого доблестного, родовитого и высокого, и который представлял себе опасность во всей ее полноте, – Брут на людях старался сохранить совершенное спокойствие и ничем не выдать истинные свои мысли. Однако ж дома, и особенно по ночам его нельзя было узнать. То забота прогоняла сон и не давала сомкнуть глаз, то он с головою уходил в свои думы, снова и снова измеряя трудности, стоящие на пути, и от жены, которая спала подле, не укрылось, что супруг ее полон непривычного смятения и вынашивает какой‑то опасный и сложный замысел.
Порция, как уже говорилось выше, была дочерью Катона. Брут, приходившийся ей двоюродным братом, взял ее в жены не девицею, но молодой вдовою, после смерти первого мужа, от которого у Порции остался маленький сын по имени Бибул. Этот Бибул написал небольшую книгу воспоминаний о Бруте, она сохранилась и до наших дней. Отлично образованная, любившая мужа, душевное благородство соединявшая с твердым разумом, Порция не прежде решилась спросить Брута об его тайне, чем произвела над собою вот какой опыт. Раздобыв цирюльничий ножик, каким обыкновенно срезывают ногти, она закрылась в опочивальне, выслала всех служанок и сделала на бедре глубокий разрез, так что из раны хлынула кровь, а немного спустя начались жестокие боли и открылась сильная лихорадка. Брут был до крайности встревожен и опечален, и тут Порция в самый разгар своих страданий обратилась к нему с такою речью: «Я – дочь Катона, Брут, и вошла в твой дом не для того только, чтобы, словно наложница, разделять с тобою стол и постель, но чтобы участвовать во всех твоих радостях и печалях. Ты всегда был мне безупречным супругом, а я... чем доказать мне свою благодарность, если я не могу понести с тобою вместе сокровенную муку и заботу, требующую полного доверия? Я знаю, что женскую натуру считают неспособной сохранить тайну. Но неужели, Брут, не оказывают никакого воздействия на характер доброе воспитание и достойное общество? А ведь я – дочь Катона и супруга Брута! Но если прежде, вопреки всему этому, я полагалась на себя не до конца, то теперь узнала, что неподвластна и боли». С этими словами она показала мужу рану на бедре и поведала ему о своем испытании. Полный изумления, Брут воздел руки к небесам и молил богов, чтобы счастливым завершением начатого дела они даровали ему случай выказать себя достойным такой супруги, как Порция. Затем он попытался успокоить и ободрить жену.
14. Было назначено заседание сената, на которое непременно ожидали Цезаря, и заговорщики решили действовать, рассудив, что так они смогут сойтись вместе, не вызывая никаких подозрений, и окажутся в окружении лучших и первых людей государства, которые, как только великий замысел исполнится, сразу же встанут на защиту свободы. Знамение свыше – и знамение благоприятное – усматривали они и в самом месте заседания. Это был портик, один из тех, что окружают театр, а под кровлею портика находилась зала с сидениями и статуей Помпея, воздвигнутой государством в память о том, что никто иной, как Помпей, украсил театром и портиками эту часть города. Там‑то вот и должен был собраться сенат в самой средине месяца марта – в день, который римляне называют мартовскими идами[1825], и казалось, что Цезаря ведет туда некое божество, чтобы воздать ему за смерть Помпея.
Когда день настал, Брут опоясался кинжалом (никто, кроме жены, об этом не ведал) и вышел из дому. Остальные встретились у Кассия и повели на форум его сына, которому предстояло облачиться в так называемую мужскую тогу[1826], а оттуда все вместе направились в портик Помпея. Цезаря ждали с минуты на минуту, и доведись тогда кому‑нибудь проникнуть в мысли и намерения этих людей, он был бы несказанно поражен их хладнокровием и самообладанием, ибо многие по долгу и обязанности преторов занимались разбором судебных дел и не только спокойно и сосредоточенно, словно бы не думая ни о чем ином, выслушивали тяжущихся, но и выносили точные, обдуманные и надежно обоснованные решения. Когда же кто‑то из осужденных, не желая подчиниться приговору, стал с возмущенными криками взывать к Цезарю, Брут обвел взглядом всех присутствующих и сказал: «Цезарь и не препятствует и никогда не воспрепятствует мне действовать в согласии с законами».
15. А между тем много тревожных неожиданностей могли бы вывести их из равновесия. Во‑первых и в‑основных, время уходило, а Цезаря все не было, ибо внутренности жертвенных животных сулили беду, и не только женщины, но и гадатели удерживали его дома. Во‑вторых, к Каске, одному из участников заговора, подошел какой‑то человек и, взяв его за руку, промолвил: «Ты, Каска, скрыл от нас свою тайну, а Брут все мне рассказал». Каска был поражен, а тот продолжал со смехом: «С чего же это ты, мой любезнейший, так быстро разбогател, что нынче собираешься искать должности эдила?[1827]» Вот как вышло, что Каска, обманутый двусмысленностью речи своего знакомца, едва было не выдал тайны! А Бруту и Кассию сенатор Попилий Ленат, приветствуя обоих живее обыкновенного, прошептал чуть слышно: «Всей душой желаю вам счастливо исполнить то, что задумали, но советую не медлить: про вас уже заговорили». Вслед за тем он удалился, внушив и тому и другому опасение, что замысел их обнаружен.
Спустя немного к Бруту подбегает кто‑то из домочадцев с вестью, что Порция при смерти. И верно, Порция была в таком напряженном ожидании и настолько переполнена тревогой, что с величайшим трудом могла принудить себя остаться дома, при любом шуме или же крике вскакивала с места, словно одержимая вакхическим безумием, жадно расспрашивала каждого приходившего с форума, что с Брутом, и сама посылала гонца за гонцом. Задержка тянулась нестерпимо долго, и, в конце концов, под воздействием душевного смятения, телесные силы ее иссякли и угасли. Она не успела даже уйти к себе в спальню, но впала в беспамятство и оцепенение там, где сидела, щеки ее мертвенно побелели, голос пресекся. Увидев это, служанки подняли страшный крик, к дверям сбежались соседи, и тут же разнесся слух, будто Порция скончалась. Однако же она быстро очнулась и пришла в себя, и женщины, опомнившись от испуга, захлопотали вокруг нее. Брут, разумеется, был немало встревожен сообщением, которое ему принесли, но не уступил чувству настолько, чтобы покинуть общее дело и вернуться домой.
16. Тут объявили, что Цезарь уже близко и что его несут в носилках. Обеспокоенный недобрыми предзнаменованиями, он намеревался ни одного из важных дел в этот день не решать, но, сославшись на нездоровье, отложить все до другого раза. Едва он вышел из носилок, к нему подбежал Попилий Ленат, тот самый сенатор, который несколько времени назад желал Бруту удачи и успеха, и довольно долго что‑то ему говорил, а Цезарь внимательно слушал. Слов заговорщики не улавливали, но подозревали, что этот тихий разговор – не что иное, как донос, изобличение их умысла, а потому пали духом и переглянулись, давая понять друг другу, что следует не дожидаться, пока их схватят, но немедля умертвить себя собственными руками. Кассий и некоторые иные уже нащупали под одеждой рукояти кинжалов и вытягивали клинки из ножен, когда Брут по выражению лица Лената убедился, что он никого не обвиняет, напротив – о чем‑то горячо просит; не произнеся ни звука, ибо рядом было много чужих, он бросил на Кассия светлый, радостный взгляд и вернул ему мужество. А спустя еще немного Ленат поцеловал руку Цезаря и отступил в сторону, и стало уже совершенно ясно, что он толковал с Цезарем лишь о себе самом и о своих нуждах.
17. Сенаторы вошли в залу, и заговорщики сразу же окружили кресло Цезаря, как будто собрались обратиться к нему с каким‑то делом. Тут Кассий, как рассказывают, поднял взор к изображению Помпея и призвал его на помощь, словно тот и впрямь мог услыхать его зов, а Требоний вывел Антония наружу и затеял долгий разговор, удерживая консула за дверями.
Увидев Цезаря, весь сенат поднялся, а когда он сел, заговорщики, обступили его тесным кольцом и вытолкнули вперед Туллия Кимвра, который стал просить за своего брата‑изгнанника. Все присоединились к просьбе Туллия, ловили руки Цезаря, целовали ему грудь и голову. Сперва Цезарь отвечал спокойным отказом, но потом, видя, что просители не унимаются, резко вскочил, и тогда Туллий обеими руками сорвал у него с плеч тогу, а Каска первым – он стоял позади – выхватил кинжал и нанес диктатору удар в плечо. Рана оказалась неглубокой, и Цезарь, перехватив руку Каски, стиснувшую рукоять кинжала, громко закричал по‑латыни: «Каска, злодей, да ты что?» – а тот по‑гречески кликнул на помощь брата. Удары уже сыпались градом, Цезарь, однако ж, все озирался, ища пути к спасению, но, когда заметил, что оружие обнажает и Брут, разжал пальцы, сдавившие запястье Каски, накинул край тоги на голову и подставил тело под удары. Слепо и поспешно разя многими кинжалами сразу, заговорщики ранили друг друга, так что и Брут, бросившийся на Цезаря вместе с остальными, получил рану в руку, и все без изъятия были залиты кровью.
18. Итак, Цезарь умер, и Брут, выступив вперед, хотел произнести речь. Но как ни успокаивал он сенаторов, как ни старался удержать их на месте, все в ужасе, в величайшем смятении бежали, и у двери началась жестокая давка, хотя никто за ними не гнался: заговорщики твердо положили не убивать никого, кроме Цезаря, но всех призвать к освобождению. Правда, когда они обдумывали и обсуждали свой план, все высказывались за то, чтобы умертвить еще Антония, человека дерзкого и наглого, приверженца единовластия, ибо долгим общением с солдатами он приобрел большое влияние в войске, а главное – с неуемным и буйным нравом соединил теперь высокое достоинство консула, будучи товарищем Цезаря по должности. Но Брут решительно воспротивился этому намерению, во‑первых, взывая к справедливости, а во‑вторых, надеясь, что Антоний переменится. Он верил, что этот человек – с добрыми задатками, честолюбивый и жадный до славы – после убийства Цезаря будет увлечен их примером, их прекрасною целью и поможет отечеству вернуть утраченную свободу. Так Брут спас Антонию жизнь, но тот, охваченный страхом, переоделся в платье простолюдина и бежал.
Между тем Брут и его товарищи, с окровавленными руками, потрясая обнаженными мечами и кинжалами, двинулись вверх, на Капитолий, призывая сограждан к освобождению. Поначалу всюду звучали отчаянные крики, люди метались с места на место, увеличивая смятение, вызванное непредвиденным поворотом событий, но, убеждаясь, что ни дальнейшего кровопролития, ни грабежа брошенных без присмотра денег и товаров не происходит, все мало‑помалу успокоились, и многие из сенаторов и незнатных граждан начали стекаться к Капитолию. Когда собралась большая толпа, Брут произнес подходящую к случаю речь, стараясь оправдаться перед народом и склонить его на свою сторону. Собравшиеся отвечали громкими похвалами и призывали всех сойти вниз, так что заговорщики, ободрившись, стали спускаться на форум. Во главе их шел Брут в блестящем окружении виднейших граждан; они торжественно свели его с Капитолия и поставили на ораторское возвышение. Это зрелище смутило пеструю и далеко не мирно настроенную толпу на форуме, она притихла и чинно ждала, что будет дальше. Когда Брут начал говорить, его не перебивали и слушали спокойно, но случившееся было по душе отнюдь не каждому, и это обнаружилось, едва только вперед выступил Цинна с обвинениями против убитого: площадь огласилась гневными воплями, Цинну осыпа ли бранью, так что в конце концов, заговорщикам пришлось снова удалиться на Капитолий. Брут опасался осады и, считая несправедливым, чтобы не участвовавшие в деле подвергали себя опасности наравне с ним и его товарищами, отослал лучших граждан, которые вместе с ним поднялись в крепость.
19. На другой день, однако, сенаторы сошлись на заседание в храм Земли и, выслушав Антония, Планка и Цицерона, – все трое говорили о единодушии и забвении прошлого, – постановили не только считать заговорщиков свободными от вины, но и просить консулов представить сенату мнение, какими наградами следует их почтить. После заседания Антоний немедленно отправил сына заложником на Капитолий, и когда Брут и его сообщники спустились, пошли взаимные приветствия и объятия, а затем Антоний пригласил к обеду Кассия, Лепид – Брута, и так каждый получил приглашение от кого‑либо из своих друзей или доброжелателей. С первыми лучами солнца снова собрался сенат. Засвидетельствовав вначале свою признательность Антонию, за то, что он пресек междоусобную войну в самом зародыше, и обратившись с похвалами к тем из заговорщиков, которые присутствовали в курии, сенаторы произвели распределение провинций. Бруту был назначен Крит, Кассию – Африка, Требонию – Азия, Кимвру – Вифиния, другому Бруту – Галлия, что лежит по Эридану.
20. После этого заговорили о завещании и похоронах Цезаря, и Антоний требовал огласить завещание во всеуслышание, а тело предать погребению открыто и с надлежащими почестями – дабы лишний раз не озлоблять народ; Кассий резко возражал Антонию, но Брут уступил, совершив, по общему суждению, второй грубый промах. Его уже и прежде обвиняли в том, что, пощадив Антония, он сохранил жизнь жестокому и до крайности опасному врагу, а теперь, когда он согласился, чтобы Цезаря хоронили так, как желал и настаивал Антоний, это сочли ошибкою и вовсе непоправимой. Прежде всего, Цезарь отказывал каждому из римлян по семидесяти пяти драхм и оставлял народу свои сады по ту сторону реки (ныне там воздвигнут храм Фортуны) – и, узнав об этом, граждане ощутили пламенную любовь к убитому и горячую тоску по нему. Далее, когда тело было вынесено на форум, Антоний, произнося в согласии с обычаем похвальную речь умершему, заметил, что толпа растрогана его словами, переменил тон и с горестными сетованиями схватил и развернул окровавленную тогу Цезаря, всю изодранную мечами. От порядка и стройности погребального шествия не осталось и следа. Одни неистово кричали, грозя убийцам смертью, другие – как в минувшее время, когда хоронили народного вожака Клодия, – тащили из лавок и мастерских столы и скамьи и уже складывали громадный костер. На эту груду обломков водрузили мертвое тело и подожгли – посреди многочисленных храмов, неприкосновенных убежищ и прочих священных мест. А когда пламя поднялось и загудело, многие стали выхватывать из костра полуобгоревшие головни и мчались к домам заговорщиков, чтобы предать их огню. Но Брут и его единомышленники, надежно приготовившись заранее, отразили опасность.
Жил в Риме некий Цинна, поэт, не имевший к заговору ни малейшего отношения, напротив – верный друг Цезаря. Ему приснилось, будто Цезарь зовет его на обед, он отказывается, а тот упорно настаивает и, в конце концов, берет его – изумленного и испуганного – за руку и силою ведет в какое‑то обширное и темное место. После этого сна его лихорадило всю ночь до рассвета, но утром, когда начался обряд погребения, Цинна постыдился остаться дома и вышел. Толпа между тем уже бушевала, его увидели и, приняв не за того, кем он был на самом деле, но за другого Цинну, который недавно поносил Цезаря на форуме, растерзали в клочья.
21. Этот ужасный случай всего более – наряду с переменой в поведении Антония – напугал Брута и его друзей, и они покинули Рим. Первое время они оставались в Антии, рассчитывая вернуться, как только ярость народа уляжется и утихнет, а этого, полагали они, дождаться будет нетрудно, ибо порывы, владеющие толпою, неверны и мимолетны. Кроме того, они располагали поддержкой сената, который, правда, оставил убийц Цинны безнаказанными, но пытался выловить и заключить под стражу поджигателей, напавших в день похорон на их дома. Уже и простой люд начинал тяготиться Антонием, который сделался чуть ли не единоличным властителем, и тосковать по Бруту. Ожидали, что он сам будет руководить и распоряжаться играми[1828], которые должен был устроить по долгу претора, но Брут узнал, что многие старые воины, прежде служившие под началом Цезаря и получившие от него землю в деревнях и близ городов, замышляют отомстить его убийце и небольшими отрядами стекаются в Рим, а потому не посмел приехать. Тем не менее игры были даны и отличались большою пышностью и великолепием, несмотря на отсутствие претора, который заранее скупил великое множество диких зверей и теперь распорядился ни единого не продавать и не оставлять, но всех до последнего выпустить на арену. Сам он нарочно отправился в Неаполь, чтобы встретить большую труппу актеров, а друзьям писал, чтобы они уговорили выступить некоего Канутия, который тогда пользовался на театре громадным успехом, – уговорили, ибо принуждать силою никого из греков не годится. Писал он и Цицерону и просил его быть на играх непременно.
22. В таком‑то вот положении находились дела, когда в Рим прибыл молодой Цезарь, и события немедленно изменили свой ход. Это был внучатый племянник Цезаря, по завещанию им усыновленный и назначенный наследником. Во время убийства он находился в Аполлонии, занимаясь науками и поджидая Цезаря, намеревавшегося в самом ближайшем будущем выступить походом на парфян. Узнав о случившемся, молодой человек немедленно приехал в Рим. Торопясь приобрести благосклонность народа, он, первым делом, принял имя Цезаря и, распределяя между гражданами деньги, которые им оставил его приемный отец, одним ударом пошатнул положение Антония, а щедрыми раздачами привлек и переманил на свою сторону многих старых солдат Цезаря. Когда же, из ненависти к Антонию, приверженцем молодого Цезаря сделался и Цицерон, Брут резко порицал его[1829]и писал, что Цицерон не властью господина тяготится, но лишь испытывает страх перед злым господином и, когда он и в речах и в письмах клянется, будто молодой Цезарь – достойный человек, он просто‑напросто выбирает себе ярмо полегче. «Но предки наши не смирялись, – продолжает Брут, – и с добрыми господами!» Сам он еще твердо не решил, начинать ли войну или хранить спокойствие, но одно ему ясно уже теперь – никогда и ни за что он не будет рабом. И он не может не удивляться тому, что Цицерон, который так отчаянно боится ужасов междоусобной войны, позорного и бесславного мира не боится и в уплату за ниспровержение одного тиранна – Антония – требует для себя права поставить тиранном Цезаря.
23. Так писал Брут в первых своих письмах. Но видя, что государство разделилось на два враждебных стана – стан Цезаря и стан Антония, что войска, словно на продаже с торгов, изъявляют готовность присоединиться к тому, кто больше заплатит, он, в совершенном отчаянии, решил покинуть Италию и сухим путем, через Луканию, добрался до Элеи, что на берегу моря. Оттуда Порции предстояло вернуться в Рим. Она пыталась скрыть волнение и тоску, но, несмотря на благородную высоту нрава, все же выдала свои чувства, рассматривая картину какого‑то художника, изображавшую сцену из греческой истории: Андромаха прощается с Гектором и, принимая сына из его рук, пристально глядит на супруга. Видя образ своих собственных страданий, Порция не могла сдержать слез и все плакала, много раз на дню подходя к картине. Когда же Ацилий, один из друзей Брута, прочитал на память обращенные к Гектору слова Андромахи[1830]:
Гектор, ты все мне теперь – и отец, и любезная матерь.
Ты и брат мой единственный, ты и супруг мой прекрасный.
– Брут улыбнулся и заметил: «А вот мне никак нельзя сказать Порции то же, что говорит Андромахе Гектор:
Тканьем, пряжей займись, приказывай женам домашним.
Лишь по природной слабости тела уступает она мужчинам в доблестных деяниях, но помыслами своими отстаивает отечество в первых рядах бойцов – точно так же, как мы». Об этом разговоре сообщает сын Порции Бибул.
24. Из Элеи Брут поплыл в Афины. Народ приветствовал его не только восторженными кликами на улицах, но и особыми постановлениями Собрания. Поселившись у одного из своих гостеприимцев, Брут ходил слушать академика Феомнеста и перипатетика Кратиппа и, занимаясь с ними философией, казалось, с головою был погружен в науку, но между тем, исподволь, вел приготовления к войне. Он отправил в Македонию Герострата, чтобы расположить в свою пользу начальников тамошних войск, и сплачивал вокруг себя молодых римлян, которые учились в Афинах. Среди них был и сын Цицерона. Брут расхваливал его на все лады и говорил, что и во сне и наяву восхищается редкостным благородством юноши и его ненавистью к тираннии. Наконец, он переходит к открытым действиям и, узнав, что от азиатского берега отошло несколько римских судов, груженных деньгами и находящихся под командою претора, отличного человека и доброго его знакомца, выходит к Каристу ему навстречу. Брут убедил претора передать суда и груз в его распоряжение, а затем принимал его у себя. Пир отличался особою пышностью (Брут справлял день своего рождения), и когда, покончив с едою и перейдя к вину, гости пили за победу Брута и свободу римлян, хозяин, желая воодушевить собравшихся еще сильнее, потребовал себе чашу, но, приняв ее, без всякой видимой причины вдруг произнес следующий стих:
Грозная Мойра меня и сын Лето погубили[1831].
В дополнение к этому писатели сообщают, что накануне своей последней битвы Брут дал воинам пароль «Аполлон». Вот почему в стихе, который сорвался тогда у него с уст, видят знамение, предвозвестившее разгром при Филиппах.
25. После этого Антистий передает ему пятьсот тысяч драхм из тех денег, какие должен был отвезти в Италию, а все остатки Помпеева войска, еще скитавшиеся в фессалийских пределах, начинают радостно собираться под знамена Брута. У Цинны Брут забрал пятьсот конников, которых тот вел к Долабелле в Азию. Приплыв в Деметриаду, он завладел большим складом оружия, которое было запасено по приказу старшего Цезаря для парфянского похода, а теперь ждало отправки к Антонию.
Претор Гортензий уже уступил Бруту власть над Македонией, а все цари и правители окрестных земель уже обещали ему свою поддержку, когда пришла весть, что брат Антония, Гай, переправившись из Италии и высадившись, немедленно двинулся на соединение с войском Ватиния[1832], занимавшим Эпидамн и Аполлонию. Чтобы упредить Гая и расстроить его планы, Брут внезапно выступил со своими людьми и, несмотря на сильнейший снегопад и бездорожье, шел с такою быстротой, что намного опередил подсобный отряд, который нес продовольствие. Но вблизи Эпидамна, от усталости и стужи, на него напал волчий голод. Главным образом недуг этот поражает скот и людей, измученных долгим пребыванием под снегом, – то ли потому, что при охлаждении и уплотнении тела вся теплота его уходит внутрь и до конца переваривает всю принятую человеком пищу, либо же, напротив, оттого, что едкие и тонкие испарения тающего снега пронизывают тело и губят его теплоту, выгоняя ее наружу. Ведь и испарина, сколько можно судить, вызывается теплотою, угашаемою встречей с холодом на поверхности тела. Более подробно этот вопрос рассматривается в другом сочинении[1833].
26. Брут лишился чувств, и так как ни у кого из воинов не было с собою ничего съестного, его приближенные вынуждены были обратиться за помощью к неприятелю. Подойдя к городским воротам, они попросили у караульных хлеба. Но те, узнавши, что Брут заболел, явились сами и принесли ему еды и питья. В благодарность за услугу Брут, овладев городом, обошелся милостиво и дружелюбно не только с этими воинами, но – ради них – и со всеми прочими. Между тем Гай Антоний прибыл в Аполлонию и созывал туда всех воинов, размещенных неподалеку. Но воины уходили к Бруту, и убедившись, что Бруту сочувствуют жители города, Гай выступил в Буфрот. Еще в пути он потерял три когорты, которые были изрублены Брутом, а затем, пытаясь отбить у противника выгодные позиции близ Биллиды, завязал сражение с Цицероном и потерпел неудачу. (Молодой Цицерон был у Брута одним из начальников и много раз одерживал победы над врагом.) Вскоре после этого Гай, оказавшись среди болот, слишком рассредоточил боевые силы, и тут его настиг сам Брут; не позволяя своим нападать, он окружил противника отрядами конницы и распорядился щадить его – в надежде, что спустя совсем немного эти воины будут под его командой. И верно – они сдались сами и выдали своего полководца, а войско Брута сделалось многочисленным и грозным. Пленному Гаю он оказывал долгое время полное уважение и даже не лишил его знаков власти, хотя многие, в том числе и Цицерон, писали[1834]ему из Рима, настоятельно советуя казнить этого человека. Когда же Гай вступил в тайные переговоры с военачальниками Брута и попытался вызвать мятеж, Брут велел посадить его на корабль и зорко сторожить. Воины, которые, поддавшись соблазну, стеклись в Аполлонию, звали туда Брута, но он отвечал, что это противно римским обычаям и что они сами должны прийти к полководцу и умолять его о милости и снисхождении к их проступкам. Они выполнили его условие, и Брут их простил.
27. Брут собирался переправиться в Азию, когда получил сообщение о случившихся в Риме переменах. Сенат поддержал молодого Цезаря в борьбе с Антонием, и Цезарь, изгнав своего врага из Италии, теперь уже сам внушал страх и тревогу, ибо вопреки законам домогался консульства и содержал громадное войско – без всякой нужды для государства. Видя, однако, что сенат недоволен и обращает взоры за рубеж, к Бруту, и даже особым постановлением утвердил за ним его провинции[1835], Цезарь испугался. Он отправил к Антонию гонца с предложением дружбы, а потом окружил город своими солдатами и таким образом добился консульства, хотя был еще совершеннейший мальчишка и не достиг даже двадцати лет, как сказано в его же собственных «Воспоминаниях». Немедленно вслед за тем он возбуждает против Брута и его товарищей уголовное преследование за убийство без суда первого из высших должностных лиц в государстве. Обвинителем Брута он назначил Луция Корнифиция, обвинителем Кассия – Марка Агриппу. Они были осуждены заочно, причем судьи подавали голоса, подчиняясь угрозам и принуждению. Рассказывают, что когда глашатай, в согласии с обычаем, выкликал с ораторского возвышения имя Брута, вызывая его на суд, народ громко застонал, а лучшие граждане молча понурили головы, Публий же Силиций у всех на глазах разразился слезами, за что имя его, спустя немного, было внесено в список обрекаемых на смерть. После этого трое – Цезарь, Антоний и Лепид – заключили союз, поделили между собою провинции и истребили, объявив вне закона, двести человек. В числе погибших был и Цицерон.
28. Когда весть об этом достигла Македонии, Брут оказался перед необходимостью написать Гортензию, чтобы он казнил Гая Антония – в отместку за смерть Брута Альбина и Цицерона: с первым Брута связывало родство, со вторым дружба. Вот почему впоследствии, после битвы при Филиппах, Антоний, захватив Гортензия в плен, приказал заколоть его на могиле своего брата. Брут о кончине Цицерона говорил, что сильнее, чем скорбь и сострадание, его сокрушает стыд при мысли о причинах этой смерти, и вину за все случившееся возлагал на друзей в Риме. Они сами, больше, чем тиранны, виновны в том, что влачат рабскую долю, восклицал Брут, если терпеливо смотрят на то, о чем и слышать‑то непереносимо!
Перевезя свое – теперь уже внушительное и мощное – войско в Азию, Брут приказал снаряжать корабли в Вифинии и близ Кизика, а сам подвигался сушею, улаживая дела городов и ведя переговоры с властителями. Одновременно он послал гонца в Сирию, чтобы вернуть Кассия из египетского похода[1836], ибо, как писал ему Брут, не державы для себя ищут они, но хотят освободить отечество и того лишь ради скитаются по свету, собирая военную силу, с помощью которой низложат тираннов. Всякий миг и час им следует держать в уме эту главную цель, а потому не удаляться от Италии, но спешить домой на помощь согражданам. Кассий согласился с этими доводами и повернул назад, а Брут выступил ему навстречу. Они встретились близ Смирны – впервые с тех пор, как расстались в Пирее и один направился в Сирию, а другой в Македонию, – и оба ощутили живейшую радость и твердую надежду на успех при виде войска, которое собрал каждый из них. И верно, ведь они покинули Италию наподобие самых жалких изгнанников, безоружными и нищими, не имея ни судна с гребцами, ни единого солдата, ни города, готового их принять, и вот, спустя не так уж много времени, они сходятся снова, располагая и флотом, и конницей, и пехотою, и деньгами в таком количестве, что способны достойно соперничать со своими противниками в борьбе за верховную власть в Риме.