Агид и клеомен и тиберий и гай гракхи 9 страница
19. О том, что у римлян в году было не двенадцать месяцев, а десять, свидетельствует название последнего из них: до сих пор его именуют «десятым». А что первым был март, явствует из порядка месяцев: пятый после марта так и зовется «пятым», шестой – «шестым» и так далее. Между тем, ставя январь и февраль перед мартом, римлянам пришлось означенный выше месяц называть пятым, а числить седьмым. С другой стороны, вполне разумно предполагать, что Ромул посвятил первый месяц Марсу, чьим именем месяц и назван. Второй месяц, апрель, назван в честь Афродиты: в апреле приносят жертвы богине, а в апрельские календы женщины купаются, украсив голову венком из мирта. Некоторые, правда, считают, что слово «апрель» никак не связано с Афродитой, поскольку звук «п» в первом случае не имеет придыхания; но этот месяц, падающий на разгар весны, пускает в рост всходы и молодые побеги – таков же как раз и смысл, заложенный в слове «апрель»[215]. Из следующих месяцев май назван по богине Майе (он посвящен Меркурию), июнь – по Юноне. Впрочем, иные говорят, что эти два месяца получили свои наименования по двум возрастам – старшему и младшему: «майорес» [maior] по‑латыни старшие, «юниорес» [iunior] – младшие. Все остальные назывались порядковыми числами, в зависимости от места, которое принадлежало каждому – пятый, шестой, седьмой, восьмой, девятый и десятый. Впоследствии пятый был назван июлем в честь Цезаря, победителя Помпея, а шестой августом в честь второго императора именовавшегося Священным. Седьмому и восьмому Домициан дал было свои имена[216], но это новшество продержалось недолго: как только Домициан был убит, они опять стали называться по‑прежнему. Лишь два последних всегда сохраняли каждый свое первоначальное название.
Из двух месяцев, прибавленных или переставленных Нумой, февраль – очистительный месяц: таково, во‑первых, почти точное значение этого слова[217], а, во‑вторых, в феврале приносят жертвы умершим и справляют праздник Луперкалий, во многом близкий обряду очищения. Первый месяц, январь, получил свое имя по богу Янусу. Мне кажется, что Нума лишил первенства март, названный в честь Марса, желая во всем без изъятия гражданскую доблесть поставить выше воинской. Ибо Янус, один из древнейших богов или царей, сторонник государства и общества, по преданию, неузнаваемо изменил дикий, звериный образ жизни, который до того вели люди. Потому его и изображают двуликим, что он придал человеческому существованию новый облик и характер.
20. В Риме Янусу воздвигнут храм с двумя дверями; храм этот называют вратами войны, ибо принято держать его отворенным, пока идет война, и закрывать во время мира. Последнее случалось весьма редко, ибо империя постоянно вела войны, в силу огромных своих размеров непрерывно обороняясь от варварских племен, ее окружающих. Все же храм был заперт при Цезаре Августе после победы над Антонием, а еще раньше – в консульство Марка Атилия[218]и Тита Манлия, однако недолго: его тотчас открыли, потому что снова вспыхнула война. Но в правление Нумы храм Януса не видели отворенным хотя бы на день – сорок три года подряд он стоял на запоре. Вот с каким тщанием вытоптал Нума повсюду семена войны! Не только римский народ смягчился и облагородился под влиянием справедливости и кротости своего царя, но и в соседних городах, – словно из Рима дохнуло каким‑то целительным ветром, – начались перемены: всех охватила жажда законности и мира, желание возделывать землю, растить спокойно детей и чтить богов. По всей Италии справляли праздники и пировали, люди безбоязненно встречались, ходили друг к другу, с удовольствием оказывали друг другу гостеприимство, словно мудрость Нумы была источником, из которого добро и справедливость хлынули во все сердца, поселяя в них ясность и безмятежность, присущие римскому законодателю. Пред тогдашним благоденствием бледнеют, говорят, даже поэтические преувеличения, вроде:
И в железных щитах.
Обвиты ремни
Пауков прилежных работой
или:
Съедены ржавчиной крепкие копья,
Съеден двуострый меч.
Медных труб умолкли призывы;
Сладостный сон
Не покидает ресниц[219].
За все царствование Нумы нам неизвестна ни одна война, ни один мятеж, ни единая попытка к перевороту. Более того – у него не было ни врагов, ни завистников; не было и злоумышленников и заговорщиков, которые бы рвались к власти. Быть может, страх пред богами, которые, казалось, покровительствовали Нуме, быть может, благоговение пред его нравственным совершенством, или, наконец, милость судьбы, зорко хранившей при нем жизнь народа от всякого зла, доставили убедительный пример и обоснование для знаменитого высказывания, которое Платон[220]много позже, отважился сделать о государстве: лишь одно, сказал он, способно дать людям избавление от бедствий – это если вышнею волею философский ум сольется с царскою властью, и, слившись, они помогут добродетели осилить и сломить порок. «Счастлив он (то есть истинный мудрец), счастливы и те, кто слышит речи, текущие из уст мудреца». Очень скоро в этом случае отпадает потребность в принуждении и угрозах, ибо народ, видя воочию на блистательном и славном примере жизни своего правителя самое добродетель, охотно обращается к здравому смыслу и соответственно преобразует себя для жизни безупречной и счастливой, в дружбе и взаимном согласии, преисполненной справедливости и воздержности – к жизни, в которой и заключена прекраснейшая цель всякого государственного правления. Более всех воистину царь тот, кто способен внушить подданным такие правила и такой образ мыслей. И никто, кажется, не видел этого яснее, чем Нума.
21. Относительно потомства и браков Нумы мнения историков не одинаковы. Одни утверждают, что он был женат только раз, на Татии, и не имел детей, кроме единственной дочери Помпилии. Вторые приписывают ему кроме Помпилии, еще четырех сыновей – Помпона, Пина, Кальпа и Мамерка, каждый из которых стал‑де основателем знатного рода: от Помпона пошли Помпонии, от Пина – Пинарии, от Кальпа – Кальпурнии, от Мамерка – Мамерции; все они поэтому носили прозвище «Рексы», что означает «Цари». Третьи обвиняют вторых в том, что они стараются угодить перечисленным выше домам и строят ложные родословные, выводя их от Нумы; и Помпилия, продолжают эти писатели, родилась не от Татии, а от другой женщины, Лукреции, на которой Нума женился, уже царствуя в Риме. Все, однако, согласны, что Помпилия была замужем за Марцием, сыном того Марция, который убедил Нуму принять царство. Он переселился в Рим вместе с Нумой, был возведен в звание сенатора, а после смерти царя оспаривал у Гостилия престол, но потерпел неудачу и покончил с собой. Его сын Марций, женатый на Помпилии, не покинул Рима; он был отцом Анка Марция, который царствовал после Тулла Гостилия. Анку Марцию исполнилось всего пять лет, когда Нума скончался. Кончина его не была ни скоропостижной, ни неожиданной: по словам Пизона, он угасал постепенно, от дряхлости и длительной, вяло протекавшей болезни. Прожил он немногим более восьмидесяти лет.
22. Насколько завидною была эта жизнь, показывают даже похороны, на которые собрались союзные и дружественные народы с погребальными приношениями и венками; ложе с телом подняли на плечи патриции, следом за ложем двинулись жрецы богов и толпа прочих граждан, в которой было немало женщин и детей. Казалось, будто хоронят не престарелого царя, но будто каждый, с воплем и рыданием, провожает в могилу одного из самых близких себе людей, почившего в расцвете лет. Труп не предавали огню: говорят, таково было распоряжение самого Нумы. Сделали два каменных гроба и погребли их у подножия Яникула; в один заключено было тело, в другой – священные книги, которые Нума написал собственноручно (подобно тому как начертывали свои скрижали греческие законодатели) и, при жизни сообщив жрецам их содержание, во всех подробностях растолковав смысл этих сочинений и научив применять их на деле, велел похоронить вместе с собою, считая неподобающим доверять сохранение тайны безжизненным буквам. Исходя из тех же доводов, говорят, не записывали своего учения и пифагорейцы, но неписаным предавали его памяти достойных. И если трудные, не подлежавшие огласке геометрические исследования поверялись человеку недостойному, божество, по словам пифагорейцев, вещало, что за совершенное преступление и нечестие оно воздаст великим и всеобщим бедствием. А потому вполне извинительны ошибки тех, кто, видя так много сходного, старается сблизить Нуму с Пифагором.
Антиат сообщает, что в гробу было двенадцать жреческих книг и еще двенадцать философских, на греческом языке. Около четырехсот лет спустя[221], в консульство Публия Корнелия и Марка Бебия, проливные дожди размыли могильную насыпь и обнажили гробы. Крышки свалились, и когда заглянули внутрь, один оказался совершенно пуст, без малейшей частицы праха, без всяких остатков мертвого тела, а в другом нашли книги, которые прочел, говорят, тогдашний претор Петилий, и, прочтя, доложил сенату, что считает противным законам человеческим и божеским доводить их содержание до сведения толпы. Итак, книги отнесли на Комитий и сожгли.
После кончины похвала справедливому и достойному мужу звучит громче прежнего, тогда как зависть переживает умершего не намного, а иной раз даже умирает первой. Но славу Нумы сделала особенно блистательной горькая участь его преемников. Пятеро царей правили после него, и последний потерял власть и состарился в изгнании, из остальных же четырех ни один не умер своей смертью. Троих погубили злоумышленники, а Тулл Гостилий, который сменил Нуму на царском престоле, предал поношению и осмеянию почти все его добрые дела, в особенности благочестие своего предшественника, якобы превратившее римлян в бездельников и трусов, и вновь обратил сограждан к войне; однако он и сам недолго упорствовал в этой ребяческой дерзости, ибо под бременем тяжкой и непонятной болезни впал в противоположную крайность, в суеверие, не имеющее ничего общего с благоговением Нумы перед богами, и – в еще большей мере – заразил суеверными страхами народ, сгорев, как сообщают, от удара молнии.
[Сопоставление ]
23 (1). Теперь, когда изложение событий жизни Нумы и Ликурга закончено и оба жизнеописания находятся у нас перед глазами, нельзя не попытаться, как это ни трудно, свести воедино все черты различия. То, что было между ними общего, сразу же обнаруживается в их поступках: это воздержность, благочестие, искусство государственного мужа, искусство воспитателя, то, наконец, что единственной основой своего законодательства оба полагали волю богов. Но вот первые из благородных действий, в которых один не схож с другим: Нума принял царство, Ликург от него отказался. Первый не искал, но взял, второй владел, но добровольно отдал. Первого, иноземца и частного гражданина, чужой народ поставил над собою владыкой, второй сам превратил себя из царя в простого гражданина. Справедливо приобрести царство – прекрасно, но прекрасно и предпочесть справедливость царству. Первого добродетель прославила настолько, что он был сочтен достойным царства, второго – так возвысила духом, что он пренебрег верховною властью.
Далее, подобно искусным музыкантам, настраивающим лиру, один натянул ослабевшие и потерявшие строй струны лиры спартанской, другой, в Риме, ослабил струны слишком туго натянутые, причем, бо льшие трудности выпали на долю Ликурга. Не панцири снять с себя, не отложить в сторону мечи уговаривал он сограждан, но расстаться с серебром и золотом, выбросить вон дорогие покрывала и столы, не справлять празднества и приносить жертвы богам, покончивши с войнами, но, простившись с пирами и попойками, неустанно закалять себя упражнениями с оружием и в палестрах[222]. Вот почему один осуществил свои замыслы с помощью убеждений, окруженный любовью и почетом, а другой подвергался опасностям, был ранен и едва‑едва достиг намеченной цели. Ласкова и человечна Муза Нумы, смягчившего необузданный и горячий нрав сограждан и повернувшего их лицом к миру и справедливости. Если же расправы над илотами – дело до крайности жестокое и противозаконное! – нам придется числить среди нововведений Ликурга, то мы должны признать Нуму законодателем, гораздо полнее воплотившим дух эллинства: ведь он даже совершенно бесправным рабам дал вкусить от радостей свободы, приучив хозяев сажать их в Сатурналии[223]рядом с собою за один стол. Да, говорят, что и этот обычай ведет свое начало от Нумы, приглашавшего насладиться плодами годичного труда тех, кто помог их вырастить. Некоторые же видят в этом воспоминание о пресловутом всеобщем равенстве, уцелевшее со времен Сатурна, когда не было ни раба, ни господина, но все считались родичами и пользовались одинаковыми правами.
24 (2). В целом, по‑видимому, оба одинаково направляли народ к воздержности и довольству тем, что есть. Среди прочих достоинств один ставил выше всего мужество, другой – справедливость. Но, клянусь Зевсом, вполне вероятно, что несходство приемов и средств определено природой или привычками тех людей, которыми им довелось править. В самом деле, и Нума отучил римлян воевать не из трусости, но дабы положить конец насилию и обидам, и Ликург готовил спартанцев к войне не для того, чтобы чинить насилия, но чтобы оградить от них Лакедемон. Устраняя излишнее и восполняя недостающее, оба вынуждены были совершить большие перемены в жизни своих народов.
Что касается разделения граждан, то у Нумы оно всецело соответствует желаниям простонародья и угождает вкусу толпы – народ выглядит пестрою смесью из золотых дел мастеров, флейтистов, сапожников; у Ликурга же оно сурово и аристократично: занятия ремеслами Ликург презрительно и брезгливо поручает рабам и пришельцам, а гражданам оставляет только щит и копье, делая их мастерами войны и слугами Ареса, знающими одну лишь науку и одну лишь заботу – повиноваться начальникам и побеждать врагов. Свободным не разрешалось и наживать богатство – дабы они были совершенно свободны; денежные дела были отданы рабам и илотам, точно так же как прислуживание за обедом и приготовление кушаний. Нума подобных различий не устанавливал; он ограничился тем, что пресек солдатскую алчность, в остальном же обогащению не препятствовал, имущественного неравенства не уничтожил, но и богатству предоставил возрастать неограниченно, а на жестокую бедность, проникавшую в город и усиливавшуюся в нем, не обращал внимания, тогда как следовало сразу, с самого начала, пока различие в состояниях было еще невелико и все жили почти одинаково, воспротивиться корыстолюбию, по примеру Ликурга, и таким образом предупредить пагубные последствия этой страсти, последствия тягчайшие, ставшие семенем и началом многочисленных и самых грозных бедствий, постигших Рим. Передел земель, произведенный Ликургом, нельзя, по‑моему, ставить ему в укор, равно как нельзя укорять Нуму за то, что он подобного передела не произвел. Первому равенство наделов доставило основу для нового государственного устройства в целом, второй, застав землю лишь недавно нарезанной на участки, не имел ни малейшего основания ни затевать передел, ни как‑либо изменять границы владений, по всей видимости, еще сохранивших свои первоначальные размеры.
25 (3). Хотя общность жен и детей и в Спарте и в Риме разумно и на благо государству изгнала чувство ревности, мысль обоих законодателей совпадала не во всем. Римлянин, полагавший, что у него достаточно детей, мог, вняв просьбам того, у кого детей не было вовсе, уступить ему свою жену[224], обладая правом снова выдать ее замуж, и даже неоднократно. Спартанец разрешал вступать в связь со своею женой тому, кто об этом просил, чтобы та от него понесла, но женщина по‑прежнему оставалась в доме мужа и узы законного брака не расторгались. А многие, как уже говорилось выше, сами приглашали и приводили мужчин или юношей, от которых, по их расчетам, могли родиться красивые и удачные дети. В чем же здесь различие? Не в том ли, что Ликурговы порядки предполагают полнейшее равнодушие к супруге и большинству людей принесли бы жгучие тревоги и муки ревности, а порядки Нумы как бы оставляют место стыду и скромности, прикрываются, словно завесою, новым обручением и совместность в браке признают невозможной?
Еще более согласуется с благопристойностью и женской природой учрежденный Нумою надзор над девушками, меж тем как Ликург предоставил им полную, поистине неженскую свободу, что вызвало насмешки поэтов. Спартанок зовут «оголяющими бедра» (таково слово Ивика), говорят, будто они одержимы похотью; так судит о них Эврипид[225], утверждающий, что делят
Они палестру с юношей, и пеплос
Им бедра обнажает на бегах.
И в самом деле, полы девичьего хитона не были сшиты снизу, а потому при ходьбе распахивались и обнажали все бедро. Об этом совершенно ясно сказал Софокл[226]в следующих стихах:
Она без столы; лишь хитоном легким
Едва прикрыто юное бедро
У Гермионы.
Говорят еще, что по той же причине спартанки были дерзки и самонадеянны и мужской свой нрав давали чувствовать прежде всего собственным мужьям, ибо безраздельно властвовали в доме, да и в делах общественных высказывали свое мнение с величайшей свободой. Нума в неприкосновенности сохранил уважение и почет, которыми при Ромуле окружали римляне своих жен, надеясь, что это поможет им забыть о похищении. Вместе с тем он привил женщинам скромность и застенчивость, лишил их возможности вмешиваться в чужие дела, приучил к трезвости и молчанию, так что вина они не пили вовсе и в отсутствие мужа не говорили даже о самых обыденных вещах. Рассказывают, что когда какая‑то женщина выступила на форуме в защиту собственного дела, сенат послал к оракулу вопросить бога, что предвещает государству это знамение. Немаловажным свидетельством послушания и кротости римлянок служит память о тех, кто этими качествами не отличался. Подобно тому, как наши историки пишут, кто впервые затеял междоусобную распрю, или пошел войною на брата, или убил мать или отца, так римляне упоминают, что первым дал жене развод Спурий Карвилий, а в течение двухсот тридцати лет после основания Рима ничего подобного не случалось, и что впервые поссорилась со своей свекровью Геганией жена Пинария по имени Талия в царствование Тарквиния Гордого. Вот как прекрасно и стройно распорядился законодатель браками!
26 (4). Всей направленности воспитания девушек отвечало и время выдачи их замуж. Ликург обручал девушек созревшими и жаждущими брака, дабы соитие, которого требовала уже сама природа, было началом приязни и любви, а не страха и ненависти (как случается в тех случаях, когда, принуждая к супружеству, над природою чинят насилие), а тело достаточно окрепло для вынашивания плода и родовых мук, ибо единственной целью брака у спартанского законодателя было рождение детей. Римлянок же отдавали замуж двенадцати лет и еще моложе, считая, что именно в этом возрасте они приходят к жениху чище, непорочнее и телом и душою. Ясно, что спартанские порядки, пекущиеся о произведении на свет потомства, естественнее, а римские, имеющие в виду согласие между супругами, нравственнее.
Но что до присмотра за детьми, их объединения в отряды, совместного пребывания и обучения, стройности и слаженности их трапез, упражнений и забав, – в этом деле, как показывает пример Ликурга, Нума нисколько не выше самого заурядного законодателя. Ведь он предоставил родителям свободу воспитывать молодых, как кому вздумается или потребуется – захочет ли отец сделать сына землепашцем, корабельным мастером, медником или флейтистом, словно не должно с самого начала внутренне направлять и вести всех единым путем или словно дети – это путешественники, которые сели на корабль по различным надобностям и соображениям и объединяются ради общего блага только в минуты опасности, страшась за собственную жизнь, в остальное же время смотрят каждый в свою сторону.
Вообще законодателей не стоит винить за упущения, причиною коих была недостача знаний или же сил. Но коль скоро мудрец принял царскую власть над народом, лишь недавно возникшим и ни в чем не противящимся его начинаниям, – на что прежде следовало такому мужу обратить свои заботы, как не на воспитание детей и занятия юношей, дабы не в пестроте нравов, не в раздорах вырастали они, но были единодушны, с самого начала вступив на единую стезю добродетели, изваянные и отчеканенные на один лад? Подобный образ действий, помимо всего прочего, способствовал незыблемости законов Ликурга. Страх, внушенный клятвою, стоил бы немногого, если бы Ликург посредством воспитания не внедрил свои законы в сердца детей, если бы преданность существующему государственному строю не усваивалась вместе с пищею и питьем. Вот почему самые главные и основные из его установлений продержались более пятисот лет, наподобие беспримесной, сильной и глубоко вошедшей в грунт краски. Напротив, то, к чему стремился на государственном поприще Нума – мир и согласие с соседями, – исчезло вместе с ним. Сразу после его кончины обе двери дома, который Нума держал всегда закрытым, точно действительно замкнул в нем укрощенную войну, распахнулись, и вся Италия обагрилась кровью и наполнилась трупами. Даже недолгое время не смогли сохраниться прекрасные и справедливые порядки, которым не хватало связующей силы – воспитания.
«Опомнись! – возразят мне. – Да разве войны не пошли Риму на благо?» На такой вопрос придется отвечать пространно, если ответа ждут люди, благо полагающие в богатстве, роскоши и главенстве, а не в безопасности, спокойствии и соединенном со справедливостью довольстве тем, что имеешь! Во всяком случае, в пользу Ликурга говорит, по‑видимому, и то обстоятельство, что римляне, расставшись с порядками Нумы, достигли такого величия, а лакедемоняне, едва лишь преступили заветы Ликурга, из самых могущественных превратились в самих ничтожных, потеряли владычество над Грецией и самое Спарту поставили под угрозу гибели. А в судьбе Нумы поистине велико и божественно то, что призванному на царство чужеземцу удалось изменить все одними убеждениями и увещаниями и править городом, еще раздираемым междоусобиями, не обращаясь ни к оружию, ни к насилью (в отличие от Ликурга, поднявшего знать против народа), но сплотив Рим воедино, благодаря лишь собственной мудрости и справедливости.
СОЛОН И ПОПЛИКОЛА
Солон
[Перевод С.И. Соболевского]
1. Грамматик Дидим в своем возражении Асклепиаду относительно таблиц Солона[227], цитирует какого‑то Филокла, который, вопреки мнению всех писателей, упоминающих о Солоне, называет его сыном Эвфориона. Все единогласно утверждают, что отцом его был Эксекестид, человек, как они говорят, по состоянию и положению относившийся к средним гражданам, но по происхождению принадлежавший к первому по знатности дому: отдаленным его предком был Кодр. О матери Солона Гераклид Понтийский рассказывает, что она была двоюродной сестрой матери Писистрата. Первоначально между ними была дружба, как вследствие родства, так и вследствие даровитости и красоты Писистрата, в которого, как некоторые утверждают, Солон был влюблен. Поэтому, думается мне, когда между ними произошел разрыв на политической почве, их вражда не дошла до жестокой, дикой страсти; между ними сохранилось прежнее чувство взаимных обязанностей, которое поддерживало память и нежность любви: оно
Еще курится – в нем еще живет
Огонь небесный[228].
Что Солон не был равнодушен к красавцам и не имел мужества вступить в борьбу с любовью, «как борец в палестре»[229], это можно видеть из его стихотворений; кроме того, он издал закон, воспрещающий рабу натираться маслом для гимнастических упражнений и любить мальчиков. Он ставил это в число благородных, почтенных занятий, и некоторым образом призывал людей достойных к тому, от чего отстранял недостойных. Говорят, что и Писистрат был влюблен в Харма и поставил статую Эрота в Академии – на том месте, где зажигают огонь при беге со священными факелами[230].
2. Отец Солона, как говорит Гермипп, истратил часть состояния на дела благотворительности разного рода. Хотя у Солона не оказалось бы недостатка в людях, готовых ему помочь, он считал позорным брать у других, когда сам происходил из семьи, привыкшей помогать другим. Поэтому еще в молодости он занялся торговлей. Впрочем, некоторые писатели утверждают, что Солон странствовал скорее для приобретения большего опыта и познаний, чем ради обогащения. Все согласны в том, что он был любителем науки, потому что и в старости говорил:
Стар становлюсь, но всегда многому всюду учусь[231].
К богатству Солон не имел страсти; напротив, он говорит, что равно богат как тот,
...у кого серебра в изобилье,
Золота много, земли и плодородных полей,
Есть и кони и мулы. Но счастлив и тот, кто имеет
Крепкие бедра и грудь, силу и резвость в ногах;
Если судьба ему даст юнца иль жену молодую,
Счастлив он будет, пока сам он и молод и свеж[232].
А в другом месте он говорит:
Быть я богатым хочу, но нечестно владеть не желаю
Этим богатством: поздней час для расплаты придет.
Однако вполне возможно, что честный государственный деятель не стремится к приобретению излишнего, но в то же время не пренебрегает и заботой о предметах необходимых. А в те времена, по выражению Гесиода[233], «никакая работа не была позором», ремесло не вносило различия между людьми, а торговля была даже в почете, потому что она знакомила эллинов с миром варваров, доставляла дружбу с царями и давала разносторонний опыт. Некоторые купцы становились даже основателями больших городов, как, например, Протид, приобретя расположение кельтов, живущих у Родана, основал Массалию. О Фалесе и о математике Гиппократе также рассказывают, что они занимались торговлей; а Платону продажа масла в Египте доставила деньги на его заграничное путешествие.
3. Расточительность Солона, его склонность к изнеженности и несколько легкомысленный, отнюдь не философский характер его стихов, в которых он рассуждает о наслаждениях, – все это, как полагают, было следствием его занятия торговлей: жизнь купца часто подвергает человека большим опасностям, и за это он желает вознаградить себя какими‑нибудь радостями и наслаждениями. Но Солон причислял себя скорее к бедным, чем к богатым, как видно из следующих стихов:
Многие низкие люди богаты, а добрый беднеет;
Мы же не будем менять доблесть на денег мешок;
Ведь добродетель всегда у нас остается, а деньги
Этот сегодня имел, завтра получит другой.
К поэзии он сначала, по‑видимому, не относился серьезно: она была для него игрой и досужим развлечением; но впоследствии он облекал в стихотворную форму и философские мысли и часто излагал в стихах государственные дела – не с целью увековечить их в памяти истории, но для оправдания своих действий, иногда для увещания, или наставления, или порицания афинян. По некоторым известиям, он попробовал было даже законы издать в виде поэмы; по преданию, начало ее было следующее:
Прежде молитвы свои вознесем владыке Крониду,
Чтобы он этим законам успех дал и добрую славу.
Из нравственной философии он всего более любил гражданскую часть ее, как и большинство тогдашних мудрецов. В науке о природе его познания слишком уж просты и примитивны, как видно из следующих стихов:
Снежные хлопья и град низвергаются с неба из тучи,
Молнии яркой стрела грома рождает раскат.
Море бушует от вихрей; но если его не колеблет
Сила чужая, то гладь в мирном покое лежит.
Вообще, по‑видимому, Фалес был тогда единственным ученым, который в своих исследованиях пошел дальше того, что нужно было для житейских потребностей; все остальные[234]получили название мудрецов за свое искусство в государственных делах.
4. Рассказывают, что мудрецы эти сошлись однажды в Дельфах, а потом в Коринфе, где Периандр устроил какое‑то пиршество. Но еще больше уважения и славы доставила им история с треножником, который обошел их всех, как по кругу, и который они уступали друг другу с благожелательным соревнованием. Косские рыбаки (так гласит молва) закидывали сеть, и приезжие из Милета купили улов, еще не зная, каков он будет. Оказалось, что они вытащили треножник, который, по преданию, Елена, плывя из Трои, бросила тут, вспомнив какое‑то старинное предсказание оракула. Из‑за треножника сперва начался спор между приезжими и рыбаками; потом города вмешались в эту ссору, дошедшую до войны; наконец, пифия повелела обеим сторонам отдать треножник мудрейшему. Сперва его послали к Фалесу в Милет: жители Коса добровольно дарили ему одному то, из‑за чего они вели войну со всеми милетянами. Фалес объявил, что Биант ученее его, и треножник пришел к нему; от него он был послан еще к другому, как к более мудрому. Потом, совершая круг и пересылаемый от одного к другому, треножник вторично пришел к Фалесу. В конце концов он был привезен из Милета в Фивы и посвящен Аполлону Йеменскому. Но Феофраст говорит, что треножник сперва послали в Приену к Бианту, а потом Биант отослал его в Милет к Фалесу; так обойдя всех, он вернулся к Бианту и, наконец, уже был отправлен в Дельфы. Последняя версия более распространена; только одни говорят, что подарок этот был не треножник, а чаша, посланная Крезом, а другие, – что кубок, оставшийся после Бафикла.
5. Есть рассказ о личном свидании и разговоре Солона с Анахарсисом, а также с Фалесом.