Глава 28. На следующий день Консуэло чувствовала себя разбитой и физически и нравственно
На следующий день Консуэло чувствовала себя разбитой и физически и нравственно. Циничные разоблачения Сюпервиля, внезапно последовавшие за отеческими и ободряющими речами Невидимых, подействовали на нее как ледяной душ после благотворного тепла. Не успела она на миг подняться ввысь, в небо, как ее немедленно сбросили обратно на землю. Она готова была рассердиться на доктора за то, что он принес ей разочарование, ибо в мечтах это высокое судилище, которое протягивало к ней руки, словно удочерившая ее семья, словно убежище от всех опасностей мира и всех заблуждений юности, уже казалось ей сверкающим и грандиозным.
Однако доктор как будто бы заслуживал признательности с ее стороны, и, хотя Консуэло понимала это, она не могла принудить себя испытывать ее. Разве поведение этого человека не свидетельствовало о его искренности, смелости и бескорыстии? Но Консуэло считала, что он слишком большой скептик, слишком большой материалист, слишком охотно обливает презрением добрые намерения и осмеивает благородные характеры. Хоть он и рассказал ей о неразумном и опасном легковерии анонимного князя, она по-прежнему восхищалась этим великодушным старцем, который, словно юноша, пылал любовью к добру и наивно, как ребенок, верил в способность человека стать совершенным. Речи, обращенные к ней в подземной зале, вновь приходили ей на память и казались исполненными спокойного достоинства и суровой мудрости. Милосердие и доброта просвечивали в них сквозь угрозы и недомолвки напускного гнева, готового улетучиться при малейшем сердечном порыве Консуэло. Разве мошенники, стяжатели, шарлатаны могли бы так говорить и так поступать с нею? Их дерзкий замысел преобразовать мир, замысел, казавшийся таким смешным брюзге Сюпервилю, отвечал романтическим мечтам, надеждам и восторженной вере, которые внушил своей супруге Альберт и которые она с доброжелательным сочувствием вновь обрела в больном, но возвышенном уме Готлиба. Быть может, скорее заслуживал ее неприязни Сюпервиль, попытавшийся разубедить ее в этом и отнять веру в бога и доверие к Невидимым?
Консуэло, по натуре своей более склонная к поэзии, нежели к трезвой оценке грустной действительности, мысленно боролась с обвинениями Сюпервиля и силилась их опровергнуть. Быть может, доктор – а он ведь сам признался, что не приобщен к тайнам «подземного мира» и, кажется, даже не знал о существовании так называемого совета Невидимых – просто высказал ни на чем не основанные предположения? Быть может, Трисмегист действительно был искателем приключений, но ведь принцесса Амалия утверждала противное, а его дружба с графом Головкиным, лучшим и умнейшим из знатных людей, которых Консуэло встречала в Берлине, говорила в его пользу. Быть может, Калиостро и Сен-Жермен лгали, но ведь их тоже могло обмануть это поразительное сходство. Однако, даже если бы эти три авантюриста одинаково заслуживали презрения, нет оснований думать, что они принадлежат к совету Невидимых, и, быть может, этот союз добродетельных людей сразу отвергнет их утверждения, как только сама Консуэло твердо объявит, что Трисмегист не Альберт. Вот если они будут упорствовать в своем желании столь грубо обмануть ее, только тогда, после этого решительного испытания, она перестанет доверять им. А до тех пор Консуэло сочла за лучшее отдаться на волю судьбы и поближе узнать этих Невидимых: ведь им она была обязана своей свободой и их отеческие упреки дошли до ее сердца. На этом выводе она остановилась и стала ждать конца приключения, решив считать все, что рассказал ей Сюпервиль, либо испытанием, которому он подверг ее по приказанию Невидимых, либо потребностью излить свое раздражение против соперников, пользующихся большим расположением князя, нежели он сам.
Особенно мучил Консуэло такой вопрос: действительно ли невозможно допустить мысль, что Альберт жив? Ведь Сюпервиль не заметил тех явлений, которые в течение двух лет предшествовали его последней болезни. Он даже отказался поверить в ее существование, упорно считая, что причиной частых посещений подземелья были любовные свидания молодого графа с Консуэло. Только ей и Зденко была известна тайна этих припадков летаргии. Самолюбие врача не позволяет Сюпервилю признаться, что, констатируя смерть, он мог ошибиться. Теперь, когда Консуэло знала о существовании и могуществе совета Невидимых, она имела возможность делать тысячи предположений о том, каким способом они вырвали Альберта из ужасного склепа, где его преждевременно похоронили, а потом, руководствуясь какими-то неизвестными целями, тайно привезли к себе. Все, что открыл ей Сюпервиль о секретах замка и о странностях князя, только подтверждало эту догадку. Сходство с графом авантюриста по имени Трисмегист могло сделать всю эту историю еще более загадочной, но не делало самый факт невозможным. Эта мысль так поразила бедную Консуэло, что она впала в глубокую тоску. Если Альберт жив, она, не колеблясь, соединится с ним, как только ей позволят, и посвятит ему себя навсегда… Однако сейчас острее, чем когда бы то ни было прежде, она чувствовала, как мучителен для нее будет этот союз без любви. Рыцарь предстал перед ее мысленным взором как источник горьких сожалений, как источник будущих угрызений совести. Если пришлось бы отказаться от него, только что зародившаяся любовь пошла бы своим обычным путем: встретив препятствия, она быстро превратилась бы в страсть. Консуэло не спрашивала себя с лицемерной покорностью, зачем ее дорогому Альберту понадобилось выйти из могилы, где ему было так хорошо.
Нет, она думала, что, видно, ей суждено принести себя в жертву этому человеку, быть может, даже и за пределами могилы, и готова была выполнить свой долг до конца, но она невыразимо страдала, оплакивая незнакомца – свою невольную, свою горячую любовь.
Слабый шорох и легкое прикосновение крыла к плечу вывели ее из этих размышлений. Она невольно вскрикнула от радости и изумления: хорошенькая малиновка порхала по комнате и бесстрашно приближалась к ней. Еще несколько секунд нерешительности, и она согласилась взять с ее ладони муху. – Ты ли это, моя милая подружка, моя верная наперсница? – говорила ей Консуэло со слезами детской радости. – Значит, ты искала меня и нашла? Нет, этого не может быть. Прелестное доверчивое создание, ты похожа на мою подругу, но ты не она. Должно быть, ты вырвалась из теплицы какого-нибудь садовника, где проводила холодные дни среди все еще прекрасных цветов. Приди же ко мне, утешительница заключенных. Видимо, инстинкт толкает тебя к одиноким узникам, и я готова перенести на тебя всю нежность, какую питала к твоей сестре.
Консуэло около четверти часа забавлялась с ласковой птичкой, как вдруг легкий свист, раздавшийся где-то за окном, заставил вздрогнуть это умное маленькое существо. Малиновка выронила из клюва лакомства, которыми ее щедро угощала новая приятельница, немного помедлила, блеснула своими круглыми черными глазками и вдруг, подстрекаемая новым повелительным свистком, решительно вылетела в окно: Консуэло проследила за ней взглядом и увидела, как она затерялась в листве деревьев. Но, стараясь разыскать ее след, она заметила в глубине сада, на противоположном берегу окаймлявшего его ручья, в более или менее открытом месте, некую фигуру, узнать которую было легко, несмотря на расстояние. То был Готлиб. Подпрыгивая и напевая, он бродил вдоль ручья. На минуту забыв о запрещении Невидимых, Консуэло, стоя у окна, стала махать платком, пытаясь привлечь его внимание. Но он был поглощен заботой разыскать свою малиновку, смотрел вверх на деревья, свистел и наконец ушел, так и не увидев Консуэло. «Благодарение богу, да и Невидимым тоже, что бы там ни говорил Сюпервиль! – подумала она. – Бедный юноша выглядит счастливым и здоровым, с ним малиновка – его ангел-хранитель. Мне кажется, что это счастливое предзнаменование и для меня. Не буду больше сомневаться в моих покровителях: подозрительность сушит сердце».
Придумывая, как бы с наибольшей пользой провести время, чтобы подготовиться к новому нравственному воспитанию, о котором ей говорили, Консуэло в первый раз со времени прибытия в ХХХ положила заняться чтением. Она вошла в библиотеку, которую до сих пор окидывала лишь беглым взглядом, и решила серьезно изучить книги, предоставленные в ее распоряжение. Они были немногочисленны, но чрезвычайно любопытны и, очевидно, весьма редкостны, а в большинстве своем даже уникальны. Здесь были собраны сочинения самых выдающихся философов всех эпох и всех стран, но они были сильно сокращены и заключали лишь самую сущность трактуемых доктрин. Все они были переведены на разные языки, знакомые Консуэло. Некоторые из них, никогда прежде не печатавшиеся в переводе, были написаны от руки, в частности – труды знаменитых еретиков и отцов новой мысли средневековья, драгоценные остатки прошлого, важнейшие отрывки которых и даже отдельные полностью сохранившиеся экземпляры избегнули поисков инквизиции и более поздних хищений иезуитов, опустошавших старинные замки еретиков в Германии после Тридцатилетней войны. Консуэло не могла оценить по достоинству эти сокровища философии, собранные каким-то страстным книголюбом или одним из смелых адептов. Подлинники заинтересовали бы ее оригинальностью букв и виньеток, но перед ней были лишь переводы, тщательно сделанные и изящно переписанные кем-то из современников. Больше всего ей понравились точные переводы Уиклифа, Яна Гуса и тех христианских философов-реформаторов, которые во все времена – прошлые, настоящие и последующие – были связаны с этими родоначальниками новой религиозной эры. Она не читала их прежде, но довольно хорошо знала благодаря долгим беседам с Альбертом. И теперь, тоже не читая, а только перелистывая их, она все-таки узнавала их все лучше и лучше. Консуэло не обладала философским умом, но душа ее была склонна к религии. Не живи она среди рассудительных и проницательных людей своего века, она легко могла бы впасть в суеверие и фанатизм. Да и сейчас она лучше понимала восторженные речи Готлиба, чем писания Вольтера, хотя последнего с упоением читали в то время все представительницы прекрасного пола. Эта умная и бесхитростная, мужественная и нежная девушка не склонна была к тонкостям рассуждении. Сердце всегда просвещало ее прежде чем разум. Схватывая на лету любые откровения чувства, она была способна разбираться в философских течениях и разбиралась в них исключительно глубоко для ее возраста, пола и положения благодаря тому, что в свое время ее развили дружеские наставления Альберта, его пылкие и красноречивые уроки. Артистическую натуру скорее обогащает устная лекция или взволнованная проповедь, нежели терпеливое и часто холодное изучение книги. Такова была Консуэло – она не могла внимательно прочитать и страницы, но если ее поражала какая-нибудь высокая идея, удачно переданная и завершенная образным выражением, душа ее устремлялась к ней, она повторяла ее словно музыкальную фразу, и мысль, даже самая сложная, освещала ее, словно божественный луч. Она жила этой идеей, сообразовывалась с нею во всех своих переживаниях, черпала в ней подлинную силу, запоминала на всю жизнь. И эта идея не являлась для нее пустым изречением, она становилась правилом поведения, оружием в борьбе. К чему было анализировать и изучать книгу в тот самый миг, как она ее просмотрела? Ведь эта книга целиком запечатлелась в ее сердце, как только им завладело произведенное впечатление. Судьба не повелевала Консуэло идти дальше. Она не собиралась постичь своим умом все глубины философии. Она ощущала жар тайных откровений, доступных лишь поэтическим душам, если они исполнены любви. Вот так читала она несколько дней подряд, почти ничего не читая. Ей не удалось бы передать кому-нибудь содержание этих книг, но многие страницы, где, быть может, она прочитала лишь по одной строчке, были окроплены ее слезами, и нередко, подбегая к клавесину, она импровизировала мелодии, нежность и величие которых являлись жгучим и непроизвольным выражением ее благородных чувств. Вся неделя прошла для нее в полном одиночестве, не нарушаемом более донесениями Маттеуса. Она дала себе слово не задавать ему впредь никаких вопросов. Быть может, он и сам получил выговор за свою нескромность, но только теперь он сделался столь же молчалив, сколь многословен был в первые дни. Малиновка продолжала каждое утро прилетать к Консуэло, однако Готлиб уже не появлялся вдалеке. Казалось, это маленькое созданьице (Консуэло готова была поверить, что оно заколдовано) назначило себе определенные часы, чтобы являться и веселить ее своим присутствием, а потом ровно в полдень возвращаться ко второму своему другу. В сущности, тут не было ничего чудесного. У живых тварей, живущих на воле, существуют свои привычки, и они проводят свой день еще более умно и предусмотрительно, чем домашние животные. Как-то утром Консуэло заметила, что птичка летит не так грациозно, как обычно. Она казалась рассерженной и недовольной. Вместо того чтобы подлететь и взять корм из ее пальцев, малиновка начала коготками и клювом сбрасывать с себя какие-то путы. Консуэло подошла ближе и увидела черную нитку, свисавшую с ее крыла. Быть может, бедняжка попала в силок и, вырвавшись из него благодаря ловкости и смелости, унесла с собой часть своих оков? Консуэло без труда взяла птичку в руки, но ей оказалось нелегко освободить ее от шелковой нитки, искусно завязанной у нее на спинке и поддерживавшей под левым крылом крошечный, очень тоненький мешочек. В мешочке оказалась записка, написанная едва различимыми буквами, а бумага была до того тонка, что, казалось, вот-вот рассыплется от ее дыхания. С первых же слов Консуэло поняла, что это было послание от дорогого ее сердцу незнакомца. В записке было всего несколько слов:
«В надежде, что радость приносить пользу заглушит волнение моей страсти, мне поручили выполнить одно доброе дело. Но ничто, даже возможность творить милосердие, не может рассеять мою душу, где царишь ты. Я выполнил поручение быстрее, чем это считали возможным. Я вернулся и люблю тебя больше прежнего. Но, по-видимому, небо проясняется. Не знаю, что произошло между тобой и ними, но они стали ко мне более снисходительны и теперь считают мою любовь уже не преступлением, а лишь несчастьем – для меня самого. Несчастьем! О, они не любят! Они не знают, что я не могу быть несчастен, если ты любишь меня, а ведь ты любишь, не правда ли? Скажи это малиновке из Шпандау. Это она. Я привез ее, спрятав на своей груди. Пусть же она отплатит мне за заботы и принесет от тебя хоть одно слово. Верный Готлиб передаст мне записку, не читая».
Таинственность и романтические приключения разжигают огонь любви. Консуэло страстно захотелось ответить, и надо сознаться, что боязнь рассердить Невидимых, нежелание нарушить свое слово не так уж сильно удерживали ее. Но мысль о том, что записка может быть обнаружена и явится причиной нового изгнания рыцаря, придала ей мужества. Она отпустила малиновку, не отправив с ней никакого ответа, но пролила немало слез, воображая, с какой горечью и разочарованием встретит возлюбленный эту жестокость.
Она сделала попытку продолжать свои занятия, но ни чтение книг, ни пение не могли утишить беспокойство, бушевавшее в ее груди с той минуты, как она узнала, что рыцарь находится где-то рядом. Она не могла запретить себе надеяться, что он нарушит запрет за них обоих и что вечером она увидит его в цветущих кустах. Но ей не хотелось побуждать его к этому, показываясь в саду, и весь вечер она провела взаперти, всматриваясь в щели жалюзи, трепеща от страха и от желания его увидеть и все-таки решившись не отвечать на его зов. Он не пришел, и она так удивилась и огорчилась, словно твердо рассчитывала на его безрассудство, хоть и стала бы бранить его за это, хоть оно снова разбудило бы все ее тревоги. Все незаметные и тайные драмы жгучих юных увлечений разыгрались за несколько часов в ее душе. То была новая фаза ее жизни, новые, дотоле не изведанные ощущения. Ей часто приходилось поджидать Андзолето вечером на набережных Венеции или на каменных ступеньках Корте-Минелли, но она ждала его, повторяя утренний урок или читая молитвы, без нетерпения, без страха, без трепета и без тревоги. Эта детская любовь еще так походила на дружбу, в ней не было ничего общего с той, какую она испытывала сейчас к Ливерани. На следующее утро она с волнением ждала малиновку, но та не прилетела. Не схватили ли ее по дороге строгие аргусы? Или неприятное ощущение от шелкового пояска и слишком тяжелой ноши помешало ей вылететь из дому? Но ведь птичка так умна, что, наверное, вспомнила бы, как Консуэло освободила ее накануне от этого груза, и явилась бы к ней снова, чтобы попросить о такой же услуге.
Консуэло проплакала весь день. Не пролившая ни единой слезы при самых больших несчастьях, не плакавшая даже и во время пребывания в Шпандау, она чувствовала себя сломленной и изнуренной страданиями своей любви и тщетно искала в себе ту силу, которая поддерживала ее прежде во время всех испытаний.
Вечером она села за клавесин, пытаясь разобрать одну из партитур, как вдруг две черные фигуры появились на пороге музыкального салона, хотя она и не слышала на лестнице их шагов. При виде этих призраков у нее вырвался испуганный возглас, но один из них произнес более мягким голосом, чем в первый раз:
– Следуй за нами.
И она молча, покорно встала. Ей дали шелковую повязку и сказали:
– Завяжи глаза сама и поклянись, что сделаешь это добросовестно. Поклянись также, что, если повязка упадет или сдвинется, ты закроешь глаза и откроешь их лишь тогда, когда мы тебе позволим.
– Клянусь, – ответила Консуэло.
– Твоя клятва считается действительной, – сказал проводник.
И Консуэло, как в первый раз, повели по подземелью. Когда же ей велели остановиться, незнакомый голос произнес:
– Сними повязку сама. Отныне ничья рука не прикоснется к тебе. У тебя не будет иного стража, кроме твоего слова.
Она оказалась в сводчатой комнате, освещенной лишь маленькой бледной лампой, висевшей на крюке посередине. Единственный судья в красной мантии и синевато-белой маске сидел на старинном кресле у стола. Он был согбен годами, несколько седых прядей виднелись из-под капюшона. Голос у него был надтреснутый и дрожащий. Вид старости сразу изменил чувства Консуэло, и страх, невольно охвативший ее при встрече с Невидимым, тотчас же перешел в почтительное уважение.
– Выслушай меня внимательно, – сказал он, знаком приказывая ей сесть на скамеечку в некотором отдалении. – Перед тобой тот, кто явится твоим исповедником. Я старейший из членов совета, и спокойствие всей моей жизни сделало мой ум не менее целомудренно чистым, чем ум чистейшего католического пастыря. Я не лгу. Но если ты все-таки хочешь отвергнуть меня, ты свободна.
– Я принимаю вас, – ответила Консуэло, – если только моя исповедь не повлечет за собой исповедь другого лица.
– Напрасное сомнение! – возразил старик. – Школьник не раскрывает учителю проступок товарища, но сын спешит осведомить отца о проступке своего брата, ибо ему известно, что отец пресекает и исправляет, не карая. Во всяком случае, таковы должны быть правила семьи. Ты здесь в лоне семьи, ищущей пути к идеалу. Доверяешь ли ты ей?
Этот вопрос, несколько преждевременный в устах совершенно незнакомого человека, был задан с такой кротостью, а звук его голоса был так мягок, что Консуэло, внезапно увлеченная и расстроганная, без колебаний ответила:
– Да, всецело доверяю.
– Теперь слушай, – продолжал старец. – Когда ты предстала перед нами впервые, ты произнесла слова, которые мы обдумали и взвесили. Ты сказала: «Для женщины – это страшная нравственная пытка – исповедоваться в присутствии восьмерых мужчин». Твоя стыдливость принята во внимание. Ты будешь исповедоваться только передо мной, и я не выдам твоих тайн. Мне дано нераздельное право – хоть я и не занимаю в совете какого-либо исключительного положения – быть твоим наставником в одном деле весьма щекотливого свойства, имеющем лишь косвенную связь с твоим посвящением. Готова ли ты отвечать мне без замешательства? Откроешь ли передо мной свое сердце?
– Да.
– Я не стану расспрашивать тебя о прошлом. Тебе уже было сказано – твое прошлое не принадлежит нам. Но тебя предупредили – ты должна очистить душу с той минуты, которая отметила начало твоего приобщения к нам. Тебе следовало подумать о трудностях и последствиях этого приобщения, но об этом ты отдашь отчет не мне одному. У нас с тобой будет разговор о другом. Отвечай же.
– Я готова.
– Один из наших сыновей полюбил тебя. Разделяешь ты эту любовь, о которой узнала неделю назад, или отвергаешь ее?
– Всеми своими поступками я отвергла ее.
– Знаю. Мельчайшие твои поступки известны нам.
Я спрашиваю о тайне твоего сердца, а не твоего поведения.
Консуэло почувствовала, что щеки ее запылали, и ничего не ответила. – Ты находишь, что мой вопрос жесток. И все-таки надо ответить. Я не хочу догадываться о чем-либо. Мне надо знать и занести в протокол твои слова.
– Да, я люблю! – ответила Консуэло, ощущая потребность быть правдивой.
Но не успела она произнести эти смелые слова, как разразилась слезами. Девственность ее души была поругана.
– Почему ты плачешь? – мягко спросил исповедник. – От стыда или от раскаяния?
– Не знаю. Думаю, что не от раскаяния, – для этого моя любовь слишком сильна.
– Кого ты любишь?
– Вы знаете это, я – нет.
– Но если бы это не было мне известно! Его имя?
– Ливерани.
– Это не имя. Так зовут всех наших адептов, желающих носить это прозвище и пользоваться им. Большинство из нас принимает его во время путешествий.
– Другого имени я не знаю, да и это узнала не от него.
– Его возраст?
– Я не спрашивала.
– Его наружность?
– Я не видела его лица.
– Как же ты узнала бы его, если б встретила?
– Мне кажется, я узнаю его, коснувшись его руки.
– А если бы от этого испытания зависела твоя судьба и ты бы ошиблась?
– Это было бы ужасно.
– Бойся же своей неосторожности, несчастное дитя! Твоя любовь безумна.
– Я это знаю.
– И твое сердце не борется с ней?
– У меня нет сил.
– Но хочешь ли ты побороть ее?
– Нет, даже и не хочу.
– Значит, твое сердце свободно от любой привязанности?
– Совершенно свободно.
– Но ведь ты вдова?
– Думаю, что вдова.
– А если бы ты не была вдовой?
– Я поборола бы свою любовь и исполнила бы свой долг. – С сожалением? С болью?
– Быть может, даже с отчаянием. Но исполнила бы.
– Ты, стало быть, не любила того, кто был твоим супругом?
– Я любила его как сестра. Я сделала все, что было в моих силах, чтобы полюбить его любовью.
– И не смогла?
– Теперь, когда я знаю, что значит любить, могу ответить – нет.
– Не упрекай себя – нельзя любить против воли. Так ты думаешь, что любишь этого Ливерани? Серьезно, благоговейно, пылко?
– Да, все эти чувства живут в моем сердце, но, может быть, он недостоин их!..
– Он их достоин.
– О, мой отец, – воскликнула преисполненная благодарности Консуэло, готовая упасть перед старцем на колени.
– Он достоин безграничной любви не менее, чем сам Альберт! Но ты должна отказаться от нее.
– Значит, это я недостойна его? – с болью спросила Консуэло.
– Ты была бы достойна, но ты не свободна. Альберт Рудольштадтский жив. – О боже, прости меня! – прошептала Консуэло, падая на колени и закрывая лицо руками.
В течение нескольких секунд исповедник и кающаяся хранили тяжелое молчание. Но Консуэло вдруг вспомнила обвинения Сюпервиля и ужаснулась. Что, если этот старец, внушающий столь глубокое почтение, всего лишь участник какой-то гнусной махинации? Что, если он хочет воспользоваться непорочностью и чувствительностью несчастной Консуэло, чтобы бросить ее в объятия подлого самозванца? Она подняла голову и, бледная от волнения, с сухими глазами и дрожащими губами попыталась проникнуть взглядом сквозь эту бездушную маску, быть может, скрывавшую бледность преступника или дьявольскую улыбку злодея.
– Альберт жив? – сказала она. – Вы уверены в этом? А известно ли вам, что есть человек, очень на него похожий? Я и сама чуть было не приняла его за Альберта.
– Мне известна эта нелепая выдумка, – спокойно ответил старик, – известны все глупости, придуманные Сюпервилем, чтобы снять с себя обвинение в том, что он опозорил науку и совершил преступление, велев отнести в склеп спящего человека. Весь этот бред можно разрушить несколькими словами. Во-первых, Сюпервиль был признан неспособным подняться выше нескольких незначительных степеней тайных обществ, которыми руководили мы, и его уязвленное самолюбие в сочетании с болезненным, нескромным любопытством не могло перенести такое унижение. Во-вторых, граф Альберт никогда не помышлял о том, чтобы потребовать свое наследство; он отказался от него добровольно и никогда не согласится вернуть свое имя и занять в обществе свое положение, ибо это возбудило бы скандальные толки относительно тождества его личности и задело бы его гордость. Возможно, что он дурно понял свой истинный долг, отрекаясь, так сказать, от самого себя. Он мог бы употребить свое состояние лучше, чем его наследники. Он отнял у себя один из способов делать добро, дарованных ему провидением. Но у него остались другие способы, а главное, голос любви оказался здесь сильнее голоса совести. Он помнил, что вы не любили его именно потому, что он был богат и знатен. Он пожелал безвозвратно отказаться от своего имени и состояния. И сделал это с нашего разрешения. Теперь вы не любите его, вы любите другого. Он никогда не потребует, чтобы вы стали его супругой, ибо вы согласились на это лишь из сострадания к умирающему. У него хватит мужества отказаться от вас. У нас нет никаких прав ни на того, кого вы зовете Ливерани, ни на вас самих, кроме права убеждать и советовать. Если вы пожелаете бежать вместе, мы не станем вам препятствовать. Мы не признаем ни тюрем, ни арестов, ни пыток, что бы там ни наговорил вам легковерный и трусливый слуга. Мы ненавидим методы тирании. Ваша судьба в ваших руках. Идите и поразмыслите еще раз, бедная Консуэло, и да вразумит вас бог!
Консуэло выслушала эти слова с глубоким изумлением. Когда старик кончил говорить, она поднялась с колен и твердо сказала:
– Мне незачем размышлять, мой выбор сделан. Альберт здесь? Проводите меня, и я упаду к его ногам.
– Альберта здесь нет. Ему не подобало быть свидетелем нашего разговора. Он даже не знает о той мучительной борьбе, которую вы переживаете в эту минуту.
– О мой дорогой Альберт! – вскричала Консуэло, поднимая глаза к небу.
– Я выйду из нее победительницей.
Потом она опустилась на колени перед стариком.
– Отец мой, – сказала она, – отпустите мне мои грехи и помогите никогда больше не видеть Ливерани. Я не хочу более любить его, я не буду его любить.
Старец положил свои дрожащие руки на голову Консуэло, но когда он снял их, она не смогла подняться. Подавляя душившие ее рыдания, сломленная непосильной борьбой, она вынуждена была опереться на руку исповедника и с его помощью вышла из часовни.