О книгах
Нет сомнения, что нередко мне случается говорить о вещах, которыегораздо лучше и правильнее излагались знатоками этих вопросов. Эти опыты —только проба моих природных способностей и ни в коем случае не испытаниемоих познаний; и тот, кто изобличит меня в невежестве, ничуть меня этим необидит, так как в том, что я говорю, я не отвечаю даже перед собою, не точто перед другими, и какое-либо самодовольство мне чуждо. Кто хочет знания,пусть ищет его там, где оно находится, и я меньше всего вижу свое призваниев том, чтобы дать его. То, что я излагаю здесь, всего лишь мои фантазии, и сих помощью я стремлюсь дать представление не о вещах, а о себе самом; этивещи я, может быть, когда-нибудь узнаю или знал их раньше, если случайно мнедоводилось найти разъяснение их, но я уже не помню его.
Если я и могу иной раз кое-что усвоить, то уже совершенно не способензапомнить прочно. Поэтому я не могу поручиться за достоверность моихпознаний и в лучшем случае могу лишь определить, каковы их пределы в данныймомент. Не следует обращать внимание на то, какие вопросы я излагаю здесь, алишь на то, как я их рассматриваю.
Пусть судят на основании того, что я заимствую у других, сумел ли явыбрать то, что повышает ценность моего изложения. Ведь я заимствую у другихто, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточнойвыразительности моего языка, либо по слабости моего ума. Я не веду счетамоим заимствованиям, а отбираю и взвешиваю их. Если бы я не хотел, чтобы оценности этих цитат судили по их количеству, я мог бы вставить их в моиписания вдвое больше. Они все, за очень небольшими исключениями, принадлежатстоль выдающимся и древним авторам, что сами говорят за себя. Я иногданамеренно не называю источник тех соображений и доводов, которые я переношув мое изложение и смешиваю с моими мыслями, так как хочу умерить пылкостьпоспешных суждений, которые часто выносятся по отношению к недавно вышедшимпроизведениям еще здравствующих людей, написанным на французском языке, окоторых всякий берется судить, воображая себя достаточно в этом делесведущим. Я хочу, чтобы они в моем лице поднимали на смех Плутарха илиобрушивались на Сенеку. Я хочу прикрыть свою слабость этими громкимиименами. Я приветствовал бы того, кто сумел бы меня разоблачить, то есть поодной лишь ясности суждения, по красоте и силе выражений сумел бы отличитьмои заимствования от моих собственных мыслей. Ибо, хотя за отсутствиемпамяти мне самому зачастую не под силу различить их происхождение, я все же,зная мои возможности, очень хорошо понимаю, что роскошные цветы, рассеянныев разных местах моего изложения, отнюдь не принадлежат мне и неизмеримопревосходят мои собственные дарования.
Я обязан дать ответ, есть ли в моих писаниях такие недостатки, которыхя не понимаю или неспособен понять, если мне их покажут. Ошибки частоускользают от нашего взора, но если мы не в состоянии их заметить, когдадругой человек нам на них указывает, то это свидетельствует о том, чтонеспособны рассуждать здраво. Мы можем, не обладая способностью суждения,обладать и знанием и истиной, но и суждение, со своей стороны, можетобходиться без них; больше того: признаваться в незнании, на мой взгляд,одно из лучших и вернейших доказательств наличия разума. У меня нет другогосвязующего звена при изложении моих мыслей, кроме случайности. Я излагаюсвои мысли по мере того, как они у меня появляются; иногда они теснятсягурьбой, иногда возникают по очереди, одна за другой. Я хочу, чтобы виденбыл естественный и обычный ход их, во всех зигзагах. Я излагаю их так, какони возникли; поэтому здесь нет таких вопросов, которых нельзя было бы незнать или о которых нельзя было бы говорить случайно и приблизительно.
Я, разумеется, хотел бы обладать более совершенным знанием вещей, чемобладаю, но я знаю, как дорого обходится знание, и не хочу покупать еготакой ценой. Я хочу провести остаток своей жизни спокойно, а не в упорномтруде. Я не хочу ломать голову ни над чем, даже ради науки, какую быценность она ни представляла. Я не ищу никакого другого удовольствия откниг, кроме разумной занимательности, и занят изучением только одной науки,науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошоумереть:
Has meus ad metas sudet oportet equus. [1100]
Если я при чтении натыкаюсь на какие-нибудь трудности, я не бьюсь надразрешением их, а, попытавшись разок-другой с ними справиться, прохожу мимо.
Если бы я углубился в них, то потерял бы только время и сам потонул быв них, ибо голова моя устроена так, что я обычно усваиваю с первого жечтения, и то, чего я не воспринял сразу, я начинаю понимать еще хуже, еслиупорно бьюсь над этим. Я все делаю весело, упорство же и слишком большоенапряжение действуют на мой ум удручающе, утомляют и омрачают его. Привчитывании я начинаю хуже видеть, и внимание мое рассеивается. Мнеприходится отводить глаза от текста и опять внезапно взглядывать на него;совершенно так же, как для того, чтобы судить о красоте алого цвета, намрекомендуют несколько раз скользнуть по нему глазами, неожиданноотворачиваясь и взглядывая опять. Если какая-нибудь книга меня раздражает, явыбираю другую и погружаюсь в чтение только в те часы, когда меня начинаетохватывать тоска от безделья.
Я редко читаю новых авторов, ибо древние кажутся мне болеесодержательными и более тонкими, однако не берусь при этом за греческихавторов, ибо мое знание греческого языка не превышает познаний ребенка илиученика.
К числу книг просто занимательных я отношу из новых — «Декамерон»Боккаччо, Рабле и «Поцелуи» Иоанна Секунда [1101], если их можно поместить вэту рубрику. Что касается «Амадиса» [1102]и сочинений в таком роде, то онипривлекали мой интерес только в детстве. Скажу еще — может быть, смело, аможет, безрассудно, — что моя состарившаяся и отяжелевшая душанечувствительна больше не только к Ариосто, но и к доброму Овидию: еголегкомыслие и прихоти фантазии, приводившие меня когда-то в восторг, сейчасне привлекают меня.
Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящихиногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению. Мое мнениео них не есть мера самих вещей, оно лишь должно разъяснить, в какой мере явижу эти вещи. Когда во мне вызывает отвращение, как произведение слабое,«Аксиох» [1103]Платона, то, учитывая имя автора, мой ум не доверяет себе: онне настолько глуп, чтобы противопоставлять себя авторитету столькихвыдающихся мужей древности, которых он считает своими учителями инаставниками и вместе с которыми он готов ошибаться. Он ополчается на себя иосуждает себя либо за то, что останавливается на поверхности явления, не всилах проникнуть в самую его суть, либо за то, что рассматривает его вкаком-то ложном свете. Мой ум довольствуется тем, чтобы только оградить себяот неясности и путаницы, что же касается его слабости, то он охотно признаетее. Он полагает, что дает правильное истолкование явлениям, вытекающим изего понимания, но они нелепы и неудовлетворительны. Большинство басен Эзопамногосмысленны и многообразны в своем значении. Те, кто истолковывает ихмифологически, выбирают какой-нибудь образ, который хорошо вяжется с басней,но для многих это лишь первый попавшийся и поверхностный образ; есть другиеболее яркие, более существенные и глубокие образы, до которых они не смоглидобраться: так же поступаю и я.
Однако, возвращаясь к прерванной нити изложения, скажу: мне всегдаказалось, что в поэзии издавна первое место занимают Вергилий, Лукреций,Катулл и Гораций, в особенности «Георгики» Вергилия, которые я считаю самымсовершенным поэтическим произведением; при сравнении их с «Энеидой» нетрудноубедиться, что в ней есть места, которые автор, несомненно, еще отделал бы,если бы у него был досуг. Наиболее совершенной мне представляется пятаякнига «Энеиды». Люблю я также Лукана и охотно его читаю; я не так ценю егостиль, как его самого, правильность его мнений и суждений. Что касаетсялюбезного Теренция, нежной прелести и изящества его латинского языка, то янахожу, что он превосходен в верном изображении душевных движений исостояния нравов; наши поступки то и дело заставляют меня возвращаться кнему. Сколько бы раз я его ни читал, я всегда нахожу в нем новую прелесть иизящество. Люди времен, близких к Вергилию, жаловались на то, что некоторыесравнивали его с Лукрецием. Я нахожу, что это действительно неравныевеличины, и особенно укрепляюсь в этом убеждении, когда вчитываюсь вкакой-нибудь прекрасный стих Лукреция. Но если этих людей обижало сравнениеВергилия с Лукрецием, то что сказали бы они о варварской глупости тех, кто внастоящее время сравнивает Вергилия с Ариосто, и что сказал бы по этомуповоду сам Ариосто?
О saeculum insipiens et infacetum! [1104]
Я полагаю, что древние имели еще больше оснований обижаться на тех, кторавнял с Плавтом Теренция (ибо последний гораздо утонченнее), чем на тех,кто сравнивал Лукреция с Вергилием. Для истинной оценки Теренция и признанияего превосходства важно отметить то, что только его — и никого другого изего сословия — постоянно цитирует отец римского красноречия [1105], и большоезначение имеет тот приговор, который вынес Теренцию первый судья средиримских поэтов [1106]. Мне часто приходило на ум, что в наше время те, ктоберется сочинять комедии, — как, например, итальянцы, у которых есть в этойобласти большие удачи, — заимствуют три-четыре сюжета из комедий Теренцияили Плавта и пишут на этой основе свои произведения. В одной комедии онинагромождают пять-шесть новелл Боккаччо. Такой способ добычи материала длясвоих писаний объясняется тем, что они не доверяют своим собственнымдарованиям; им необходимо нечто прочное, на что они могли бы опереться, и,не имея ничего своего, чем они могли бы нас привлечь, они хотятзаинтересовать нас новеллой. Нечто обратное видим мы у Теренция: передсовершенством его литературной манеры бледнеет интерес к сюжету его пьес;его изящество и остроумие все время приковывают наше внимание, он всегда такзанимателен, — Liquidus puroque simillimus amni [1107] — и так восхищает нашу душу своим талантом, что мы забываем одостоинствах разрабатываемой им фабулы.
Это мое соображение приводит меня к другому замечанию. Я вижу, чтопрекрасные античные поэты избегали не только напыщенности и причудливойвыспренности испанцев или петраркистов, но даже тех умеренных изощренностей,которые являются украшением всех поэтических творений позднейшего времени.Всякий тонкий знаток сожалеет, встречая их у античного поэта, и несравненнобольше восхищается цветущей красотой и неизменной гладкостью эпиграммКатулла, чем теми едкими остротами, которыми Марциал уснащает концовки своихэпиграмм. Это и побудило меня высказать выше то же соображение, котороеМарциал высказывал применительно к себе, а именно: minus illi ingeniolaborandum fuit, in cuius locum materia successerat [1108]. Поэты первогорода без всякого напряжения и усилий легко проявляют свой талант: у нихвсегда есть над чем посмеяться, им не нужно щекотать себя, поэты же другоготолка нуждаются в посторонней помощи. Чем у них меньше таланта, тем важнеедля них сюжет. Они норовят ездить верхом на коне, потому что чувствуют себянедостаточно твердо на собственных ногах. Точно так же у нас на балах людипростого звания, не обладая хорошими манерами дворянства, стараютсяотличиться какими-нибудь рискованными прыжками или другими необычнымидвижениями и фокусами. Подобно этому и дамы лучше умеют держаться при такихтанцах, где есть различные фигуры и телодвижения, чем во время торжественныхтанцев, когда им приходится только двигаться естественным шагом, сохраняясвое обычное изящество и умение непринужденно держаться. Мне приходилосьравным образом видеть, как превосходные шуты, оставаясь в своем обычномплатье и ничем не отличаясь в своих манерах от прочих людей, доставляли намвсе то удовольствие, какое только может давать их искусство, между тем какученикам и тем, кто не имеет такой хорошей выучки, чтобы нас рассмешить,приходилось пудрить себе лицо, напяливать какой-нибудь наряд и корчитьстрашные рожи. В правильности высказанного мною выше суждения можно лучшевсего убедиться, если сравнить «Энеиду» с «Неистовым Роландом». СтихВергилия уверенно парит в высоте и неизменно следует своему пути; что жекасается Тассо, то он перепархивает с одного сюжета на другой, точно с веткина ветку, полагаясь на свои крылья лишь для очень короткого перелета, иделает остановки в конце каждого эпизода, боясь, что у него перехватитдыхание и иссякнут силы:
Excursusque breves tentat. [1109]
Вот авторы, которые мне больше всего нравятся в этих литературныхжанрах.
Что же касается другого круга моего чтения, при котором удовольствиесочетается с несколько большей пользой, — так как с помощью этих книг яучусь развивать свои мысли и понятия, — то сюда относятся произведенияПлутарха — с тех пор как он переведен на французский язык — и Сенеки. Обаэти автора обладают важнейшим для меня достоинством: та наука, которую я вних ищу, дана у них не в систематическом изложении, а в отдельных очерках,поэтому для одоления их не требуется упорного труда, к которому янеспособен. Таковы мелкие произведения Плутарха и «Письма» Сенеки,составляющие лучшую и наиболее полезную часть их творений. Мне не надоделать никаких усилий, чтобы засесть за них, и я могу оборвать чтение, гдемне захочется, ибо отдельные части этих произведений не связаны друг сдругом. Оба эти автора сходятся в ряде своих полезных и правильных взглядов;сходна во многом и их судьба: оба они родились почти в одном веке, оба былинаставниками двух римских императоров [1110], оба были выходцами из иныхстран, были богаты и могущественны. Их учение — это сливки философии,преподнесенной в простой и доступной форме. Плутарх более единообразен ипостоянен, Сенека более изменчив и гибок. Сенека прилагает усилия,упорствует и стремится вооружить добродетель против слабости, страха ипорочных склонностей, между тем как Плутарх не придает им такого значения,он не желает из-за этого торопиться и вооружаться. Плутарх придерживаетсявзглядов Платона, терпимых и подходящих для гражданского общества. Сенека же — сторонник стоических и эпикурейских воззрений, значительно менее удобныхдля общества, но, по-моему, более пригодных для отдельного человека и болеестойких. Похоже на то, что Сенека до известной степени порицает тираниюимператоров своего времени, ибо когда он осуждает дело благородных убийцЦезаря, то я убежден, что с его стороны это суждение вынужденное; Плутарх жевсегда свободен в своих высказываниях. Писания Сенеки пленяют живостью иостроумием, писания Плутарха — содержательностью. Сенека вас большевозбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучшевознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает.
Что касается Цицерона, то для моей цели могут служить те из егопроизведений, которые трактуют вопросы так называемой нравственнойфилософии. Но, говоря прямо и откровенно (а ведь когда стыд преодолен, тобольше себя не сдерживаешь), его писательская манера мне представляетсяскучной, как и всякие другие писания в таком же роде. Действительно,подразделения, предисловия, определения, всякого рода этимологическиетонкости занимают большую часть его писаний, и та доля сердцевины исущественного, что в них имеется, теряется из-за этих длинных приготовлений.Когда я, потратив час на чтение его, — что для меня много, — начинаюперебирать, что я извлек из него путного, то в большинстве случаевобнаруживаю, что ровным счетом ничего, ибо он еще не перешел к обоснованиюсвоих положений и не добрался до того узлового пункта, который я ищу. Дляменя, который хочет стать только более мудрым, а не более ученым иликрасноречивым, эти логические и аристотелевские подразделения совершенно ник чему: я хочу, чтобы начинали с последнего, самого важного пункта; ядостаточно понимаю, что такое наслаждение и что такое смерть, — пусть нетратят времени на копанье в этом: я ищу прежде всего убедительных вескихдоводов, которые научили бы меня справляться с этими вещами. Ниграмматические ухищрения, ни остроумные словосочетания и тонкости здесь ни кчему: я хочу суждений, которые затрагивали бы самую суть дела, между тем какЦицерон ходит вокруг да около. Его манера хороша для школы, для адвокатскойречи, для проповеди, когда мы можем себе позволить вздремнуть немного и ещечерез четверть часа вполне успеем уловить нить изложения. Так следуетразговаривать с судьями, которых не мытьем, так катаньем хотят склонить насвою сторону, с детьми и с простым народом, которому надо рассказывать обовсем, чтобы его пронять. Я не хочу, чтобы старались подстрекнуть моевнимание и пятьдесят раз кричали мне по примеру наших глашатаев: «Слушайте!»Римляне провозглашали в своих молитвах: «Нос age!» [1111], что соответствует нашему «Sursum corda!» [1112] — это тоже для меня совершенно излишние слова. Я приступаю кделу, будучи вполне готов: мне не нужно ни лакомой приманки, ни соуса, яохотно ем готовое мясо, а эти подготовки и вступления не только невозбуждают моего аппетита, а, наоборот, ослабляют и утомляют его.
Не послужит ли распущенность нашего века достаточным оправданием моегосвятотатства, если я позволю себе сказать, что нахожу также тягучими диалогисамого Платона? Ведь даже у него предмет исследования слишком заслоненформой изложения, и мне жаль, что этот человек, который мог сказать столькозамечательных вещей, тратил свое время на эти длинные, ненужныеподготовительные разговоры. Мое невежество послужит мне извинением в том,что я ничего не понимаю в красоте его языка.
Я вообще отдаю предпочтение книгам, которые используют достижения наук,а не тем, которые созидают сами эти науки.
Писания Плутарха и Сенеки, а также Плиния и им подобных отнюдь непестрят этими «Нос age!»; они хотят иметь дело с людьми, которые сами себяпредупредили, а в тех случаях, когда в них содержится такое «Нос age!», оноотносится к существу дела и имеет особое оправдание.
Я охотно читаю также «Письма к Аттику» Цицерона [1113]и не толькопотому, что они содержат обширные сведения о делах и событиях его времени,но гораздо более потому, что в них раскрываются частные дела самогоЦицерона. А я обладаю — как я указывал уже в другом месте [1114] — особого родалюбопытством: я стремлюсь узнать душу и сокровенные мысли моих авторов. Потем писаниям, которые они отдают на суд света, следует судить об ихдарованиях, но не о них самих и их нравах. Тысячи раз сожалел я о том, чтодо нас не дошла книга Брута о добродетели [1115]: ведь так интересно узнатьтеорию тех, кто силен в практике. Но поскольку одно дело проповедь, а другое — проповедник, то мне столь же приятно познакомиться с Брутом по рассказуПлутарха, как и по его собственной книге. Я скорее предпочел бы знатьдоподлинно разговоры, которые он вел в своей палатке с кем-нибудь из частныхлиц накануне сражения, чем речь, которую он держал перед армией на следующийдень после него, и я больше хотел бы знать, что он делал в своем кабинете ив своей спальне, чем то, что он делал на площади и в сенате.
Что касается Цицерона, то я держусь того распространенного о неммнения, что, кроме учености, в нем не было ничего особенно выдающегося; онбыл добрым и благонравным гражданином, какими часто бывают толстяки иговоруны, — каков он и был в действительности, — но что касается внутреннейслабости и честолюбивого тщеславия, то, по правде признаться, этим онобладал в избытке. Я не знаю, чем можно извинить то, что он считал возможнымопубликовать свои стихи. Нет большой беды в том, чтобы писать плохие стихи,но то, что он не понимал, насколько они недостойны славы его имени,свидетельствует о недостатке ума. Что касается его красноречия, то оно вневсякого сравнения; я думаю, что никто никогда в этом отношении ему неуподобится. Когда Цицерон Младший [1116], походивший на своего отца толькотем, что носил то же имя, служил в Азии, однажды к нему, среди многих другихгостей, затесался Цестий [1117], сидевший у самого края стола, как это бываетна открытых пирах вельмож. Цицерон спросил, кто это, у одного из своих слуг,который сообщил ему, что это Цестий. Но когда Цицерон, который занят былдругим и забыл, что ему ответили, еще два или три раза переспросил об этомслугу, тот, чтобы избавиться от необходимости повторять ему по нескольку разодно и то же и желая указать какую-нибудь примету, сказал: «Это тот самыйЦестий, о котором вам говорили, что он не очень-то ценит красноречие вашегоотца по сравнению со своим собственным». Уязвленный этим, Цицерон приказалсхватить несчастного Цестия и выпороть его в своем присутствии. Вот примерпоистине неучтивого хозяина. Однако даже среди тех, кто в числе прочих вещейценил несравненное цицероновское красноречие, были люди, отмечавшие в немнедостатки; так, например, друг Цицерона великий Брут [1118]говорил, что этобыло «волочащееся и спотыкающееся» красноречие, fractam et elumbem. Ораторы,близкие к нему по времени, переняли у него манеру делать длинную паузу вконце отрывка и употреблять слова «esse videatur» [1119],которыми он так часто пользовался. Что касается меня, то я предпочитаю болеекороткие фразы с ямбической каденцией. Иногда он примешивает и резчезвучащие фразы, хотя и редко. Я обратил внимание на то, как звучит,например, следующее место: «Ego vero mе minus diu senem esse mallem, quamesse senem, antequam essem» [1120].
Историки составляют мое излюбленное чтение [1121], занимательное илегкое; тем более, что человек вообще, к познанию которого я стремлюсь,выступает в их писаниях в более ярком и более цельном освещении, чем где быто ни было; мы видим разнообразие и действительность его внутренних свойствкак в целом, так и в подробностях, многообразие средств, которыми онпользуется, и бедствий, которые ему угрожают. Больше всего мне по душеавторы жизнеописаний: их прельщает не само событие, а его подоплека, онизадерживаются на том, что происходит внутри, а не на том, что совершаетсяснаружи. Вот почему Плутарх — историк во всех отношениях в моем вкусе. Мнеочень жаль, что у нас нет десятка Диогенов Лаэрциев [1122]или нет хотя быодного более пространного и объемистого. Ибо меня не в меньшей степениинтересует судьба и жизнь этих великих наставников человечества, чем ихразличные учения и взгляды.
В области истории следует знакомиться со всякого рода авторами, истарыми и новыми, и французскими и иноземными, чтобы изучать вещи вразличном освещении, которое каждый из них дает. Но особенно достойнымизучения представляется мне Цезарь и не только ради знакомства с историей,но и ради него самого, настолько он превосходит всех других авторов, хотяСаллюстий [1123]относится к тому же числу. Признаюсь, я читаю Цезаря снесколько большим благоговением и подчинением, чем обычно читаютсячеловеческие произведения; иногда сквозь его действия я вижу его самого ипостигаю тайну его величия; иногда я восхищаюсь чистотой и неподражаемойлегкостью его слога, в чем он не только превзошел, как признает Цицерон,всех историков, но и самого Цицерона [1124]. С большой искренностью судитЦезарь о своих врагах, и я думаю, что кроме прикрас, которыми он стараетсяприкрыть неправое свое дело и свое пагубное честолюбие, его можно упрекнутьтолько в том, что он слишком скупо говорит о себе.
Ведь все эти великие дела не могли быть им выполнены без большей долиего участия, чем он изображает.
Я люблю историков либо весьма простодушных, либо проницательных.Простодушные историки, которые не вносят в освещение событий ничего своего,а заняты лишь тем, чтобы тщательно собрать все дошедшие до них сведения идобросовестно записать все события без всякого отбора, всецело предоставляютпознание истины нам самим. Таков, например, в числе прочих, добрейшийФруассар [1125], который подходит к своему делу с такой откровеннойнаивностью, что, совершив ошибку, отнюдь не боится ее признать и исправитьтам, где ее заметил; он приводит подряд самые разнообразные слухи об одном итом же событии или противоречивые объяснения, которые до него доходили.История Фруассара — это сырой и необработанный материал, который всякийможет использовать по-своему, в меру своего понимания. Проницательныеисторики умеют отобрать то, что достойно быть отмеченным; они способнывыбрать из двух известий более правдоподобное; кроме того, они объясняютрешения государей их характером и положением и приписывают имсоответствующие речи. Они правы, ставя своей задачей склонять нас к своимвзглядам, но, разумеется, на это способны лишь немногие. Историки,занимающие промежуточную позицию (а это наиболее распространеннаяразновидность их), все портят: они стремятся разжевать нам отрывочныеданные, они присваивают себе право судить и, следовательно, направлять ходистории по своему усмотрению [1126], ибо, если суждение историка однобоко, тоон не может предохранить свое повествование от извращения в том женаправлении.
Такого рода историки занимаются отбором фактов, достойных бытьотмеченными, и часто скрывают от нас то или иное слово или частное действие,которые могли бы объяснить нам значительно больше; они опускают, как вещиневероятные, то, чего не понимают, а иногда опускают кое-что, может быть,просто потому, что не умеют выразить этого на хорошем латинском илифранцузском языке. Пусть они смело выставляют напоказ свое слабоекрасноречие и свои рассуждения, пусть высказывают какие угодно суждения, нопусть оставят и нам возможность судить после них, пусть они не искажаютсвоими сокращениями и своим отбором исторический материал, ничего из него неизымают, а предоставят нам его в полном объеме и в нетронутом виде.
Большей частью, в особенности в наше время, в качестве историковвыбираются люди из простонародья единственно на том основании, что онихорошо владеют пером, как если бы мы стремились научиться у них грамматике!А они, заботясь лишь об этой стороне дела, по-своему правы, поскольку онипродают только свое умение болтать и им платят деньги именно за это.Поэтому, жонглируя красивыми словами, они преподносят набор всяких слухов,собранных ими на городских перекрестках. Единственно доброкачественныеисторические сочинения были написаны людьми, которые сами вершили эти дела,либо причастны были к руководству ими, или теми, на долю которых выпало покрайней мере вести другие подобного же рода дела. Таковы почти всеисторические сочинения, написанные греческими и римскими авторами. И так како тех же делах писали многие очевидцы (как водилось в те времена, когда изнания и высокое положение обычно сочеталось в одном лице), то если у них ивстретится какая-нибудь ошибка, она должна быть очень незначительна иотноситься к какому-нибудь весьма неясному случаю. Но чего можно ждать отврача, пишущего о делах войны, или от ученика, излагающего планы государей?Достаточно привести один пример, чтобы убедиться, насколько щепетильны былив своих писаниях римские авторы. Азиний Поллион [1127]обнаружил кое-какиенеточности даже в исторических работах самого Цезаря; Цезарь допустил ихлибо потому, что не мог своими глазами уследить за всем, что происходило вовсех частях его армии, и полагался на отдельных людей, нередко сообщавшихему недостаточно проверенные факты, либо потому, что его приближенные невполне точно осведомляли его о делах, которые они вели в его отсутствие. Наэтом примере можно убедиться, до чего тонкое дело установление истины, разпри описании какого-нибудь сражения нельзя положиться на донесение того, ктоим руководил, или на рассказ солдат о том, что происходило около них, а надосопоставить — как это делается при судебном разбирательстве — показаниясвидетелей и учитывать возражения, даже по поводу мельчайших подробностей вкаждом случае. Надо признать, что наши познания в нашей собственной историивесьма слабы. Но об этом достаточно писал Воден в том же духе, что и я.
Чтобы помочь делу с моей плохой памятью, которая так изменяла мне, чтомне приходилось не раз брать в руки как совершенно новые и неизвестные мнекниги, которые несколько лет тому назад я тщательно читал и испещрил своимизамечаниями, я с недавнего времени завел себе привычку отмечать в концевсякой книги (я имею в виду книги, которые я хочу прочитывать только одинраз) дату, когда я закончил ее читать, и в общих чертах суждение, которое яо ней вынес, чтобы иметь возможность на основании этого по крайней мереприпомнить общее представление, которое я составил себе о данном авторе,читая его. Я хочу здесь привести некоторые из этих заметок.
Вот что я записал около десяти лет тому назад на моем экземпляреГвиччардини [1128](ибо на каком бы языке книги ни говорили со мной, я всегдаговорю с ним на моем языке): «Вот добросовестный историк, у которого,по-моему, с большей точностью, чем у кого бы то ни было, можно узнатьистинную сущность событий его времени; к тому же в большинстве из них он сампринимал участие и состоял в высоких чинах. Совершенно непохоже на то, чтобыон из ненависти, лести или честолюбия искажал факты: об этом свидетельствуютего независимые суждения о сильных мира сего, и в частности о тех, которыевыдвигали и назначали его на высокие посты, как например о папе Клименте VII [1129]. Что касается той его особенности, которую он как будто желал вменитьсебе в наибольшую заслугу, а именно его отступлений и речей, то среди нихесть меткие и удачные, но он чересчур увлекался ими: действительно, стараясьничего не упустить и имея дело с таким обширным и почти необъятнымматериалом, он становится многословным и несколько болтливым на школьныйманер. Я обратил также внимание на то, что о каких бы людях и делах, о какихбы действиях и замыслах он ни судил, он никогда не выводит их ни издобродетели, ни из благочестия и совести — как если бы этих вещей вовсе несуществовало — и объясняет все поступки, какими бы совершенными они никазались сами по себе, либо какой-нибудь выгодой, либо порочнымипобуждениями. Однако нельзя себе представить, чтобы среди всех техбесчисленных действий, о которых он судит, не было хоть каких-нибудьпродиктованных разумом. Никакое разложение не может охватить настолько всехбез исключения людей, чтобы не осталось ни одного не затронутого имчеловека; это вызывает у меня опасение, нет ли у Гвиччардини какого-топорока в этом его пристрастии и не судит ли он о других по себе».
В моем Филиппе де Коммине [1130]записано следующее: «Вы найдете у негоизящный и приятный стиль, отличающийся простотой и непосредственностью;неприкрашенное повествование, сквозь которое явно просвечиваетдобросовестность автора, свободного от тщеславия, когда он говорит о себе, иот зависти и пристрастия, когда он говорит о других; его рассуждения иувещания проникнуты скорее искренностью и добрыми побуждениями, чемкаким-нибудь выдающимся талантом; и на всем изложении лежит отпечатокавторитетности и значительности, свидетельствующих о высоком положенииавтора и его опыте в ведении больших дел».
В мемуарах братьев Дю Белле [1131]я записал: «Всегда приятно читатьизложение событий в описаниях тех, кто пытался ими руководить, но нельзя непризнать, что обоим авторам мемуаров очень недостает той искренности инезависимости в суждениях, присущих старым авторам подобного рода мемуаров,как, например, сиру Жуанвилю, слуге Людовика Святого [1132], или приближенномуКарла Великого, Эгингарду [1133], или же Филиппу де Коммину, если взять автораболее близкого по времени. Мемуары Дю Белле — это не история, а скорееапология Франциска I, направленная против Карла V [1134]. Я не хочу допустить,что они исказили самый смысл событий, но они весьма искусны в том, чтобы,нередко вопреки истине, истолковывать события в нашу пользу и скрывать всещекотливые моменты, касающиеся их повелителя; так, например, ни одним словомне упомянуты отступления Монморанси [1135]и Бриона [1136], отсутствует дажесамое имя госпожи д’Этамп [1137]. Можно умалчивать о тайных делах, но неговорить о том, что всем известно, и о вещах, которые повлекли за собойпоследствия большой государственной важности, — непростительный недостаток.Словом, чтобы составить себе полное представление о Франциске I и о событияхего времени, следует, по-моему, обратиться к какому-нибудь другомуисточнику; мемуары же братьев Дю Белле могут быть полезны вот в какомотношении: в них можно найти любопытное описание тех сражений и военныхпоходов, в которых оба эти сеньора принимали участие; сообщения о некоторыхречах и частных поступках современных им государей и, наконец, известия осношениях и переговорах, которые вел сеньор де Ланже [1138]; в них содержитсямножество сведений, заслуживающих известности, и некоторые незаурядныесуждения».