Ее детство было бесприютным и голодным, но детство — самая счастливая пора жизни.
Особенно хороша была первая весна, майские дни за городом. Запах земли и молодой травы наполнял душу счастьем. Она припадала на передние лапы перед цветком одуванчика и отрывисто лаяла сердитым и счастливым детским голосом, приглашая цветок участвовать в беготне.
Она была упитанной, с розовым пузом, с толстыми лапами, хотя ела она и в эту добрую пору мало. Казалось, она толстела от счастья, от радости быть живой.
А потом уж не стало легких детских дней. Мир наполнился октябрем и ноябрем, враждой и равнодушием, ледяным дождем, смешанным со снегом, грязью.
Она была безродной дворнягой, маленькой, кривоногой. Но она успешно преодолевала вражью силу, потому что любила жизнь и была очень умна. Лобастая дворняжка знала, откуда крадется беда, она знала, что смерть не шумит, не замахивается, не швыряет камней, не топает сапогами, а протягивает кусок хлеба и приближается, вкрадчиво улыбаясь, держа за спиной мешковую сетку.
Тяжелая жизнь не ожесточила бродячую собаку, а добро, жившее в ней, никому не было нужно.
Ее поймали ночью, когда она спала. Ее не умертвили, а отправили в институт. Ей предстояло знакомство с наивысшим разделом техники двадцатого столетия. Она получила имя Пеструшки.
Собака понимала, что уколы, головокружительные путешествия в центрифугах и виброкамерах, — все это шло от Алексея Георгиевича, хозяина. Она ждала его, обретенного ею хозяина, томилась, когда его нет, радовалась его шагам, и, когда он вечером уходил, ее карие глаза, казалось, увлажнялись слезами.
Алексей Георгиевич не сразу заметил, что Пеструшка вызывает у него жалостливое чувство, а не только обычный деловой интерес. Кривоногая дворняга платила ему добром за зло, любовью за страдания, что он приносил ей. А однажды он сказал Пеструшке, что она первая за все время существования жизни на земном шаре увидит истинную космическую глубину. Ему казалось, что собака понимает его. Он всматривался в ее глаза. Эти добрые собачьи глаза, а не глаза Нильса Бора первыми увидят мировое пространство, не ограниченное земным горизонтом. Пространство, в котором нет ветра, а одна лишь сила тяготения, пространство, в котором нет облаков, ласточек, дождя. И Алексею Георгиевичу казалось, что глаза Пеструшки перескажут ему, что видели. Казалось, собака инстинктом ощущала, что человек приобщил ее к самому большому, что происходило на земле за все времена Истории.
Начальники и подчиненные Алексея Георгиевича, его домашние и друзья замечали в нем странные изменения: никогда он не был таким уступчивым, мягким, грустным.
И вот полет совершился. Животное ушло в прорубь пространства. Алексей Георгиевич был убежден, что связь его с Пеструшкой не порывается, он ощущал ее и когда корабль был отдален от земли на сто тысяч километров.
Он сам поехал к месту приземления космического контейнера, потому что должен был первым увидеть Пеструшку. Они встретились так, как хотел того Алексей Георгиевич. Она бросилась к нему, робко повиливая кончиком опущенного хвоста. Собака лизала его руки в знак своей покорности, в знак вечного отказа от жизни свободной странницы, в знак примирения со всем, что есть и будет.
Под Сталинградом*
За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь — ясно-голубой, по-майски теплый. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Медленно и неохотно рассеивается туман.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец, все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады. Так начинается день.
Ровно в семь бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама» — самолет-разведчик. Долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым мотором и медленно уплывает к себе на запад.
Едва протерев глаза, вылезаем мы из своих землянок и, сощурившись, следим за первой десяткой самолетов. Она определит весь день. По ней мы узнаем, какой у немцев по расписанию квадрат, где сегодня земля будет дрожать, как студень, где солнца не будет видно из-за дыма и пыли, на каком участке всю ночь будут хоронить убитых, ремонтировать поврежденные пулеметы и пушки. Когда цепочка проплывает над нашей головой, мы облегченно вздыхаем, скидываем рубашки и поливаем друг другу воду на руки из котелков.
Мы уже знаем, что каждый из самолетов тащит у себя под брюхом от одиннадцати до восемнадцати бомб, что сбросят их не все сразу, сделают еще два или три захода, психологически распределяя дозы. И так будет длиться целый день, пока солнце не скроется за Мамаевым курганом. Или нас, или соседей. Если не соседей, так нас. Если не бомбят, так лезут в атаку. Если не лезут в атаку — бомбят.
По утрам, с первыми лучами солнца, неистово гудя, проносятся над головами наши «илюши» — штурмовики, и почти сейчас же возвращаются, продырявленные, бесхвостые, чуть не задевая нас колесами. Возвращается половина, а то и меньше. «Мессеры» долго еще кружатся над Волгой, а где-то далеко чернеет печальный черный гриб горящего самолета.