Цыганская душа 13 страница
Можно было бы рассказать о человеке, который, горя в лихорадке, ежесекундно видит, как на него обрушивается потолок; и о другом, которому чудится, будто он превратился в шар, плавающий в воздушном пространстве; о третьем, принимающем промежуток между кроватью и стеной за пропасть, причем он воображает, что все время падает влево, в то время как четвертому кажется, что он вот-вот упадет вправо. Впрочем, каждый читатель мог бы поделиться собственными наблюдениями и опытом, но это бы ничем нам не помогло и тоже не объяснило бы, почему каждый индивид в течение всей своей жизни или хотя бы на протяжении многих лет видит один и тот же сон – свой собственный сон, и при каждом приступе лихорадки становится жертвой одной и той же галлюцинации, которая всякий раз причиняет ему одни и те же ощущения мучительной тревоги. Вопрос этот относится к области физиологии, и, быть может, врач нашел бы здесь какие-нибудь признаки, говорящие о наличии если не явной болезни, проявляющейся и в других, не менее бесспорных симптомах, то болезни скрытой, которая берет начало в наиболее уязвимом участке организма и для которой могут представлять опасность некоторые вещества.
Впрочем, этот вопрос находится вне моей компетенции, и я прошу у читателя прощения за то, что осмелился его коснуться.
Что до нашей героини, то галлюцинация, вызванная лихорадкой, неминуемо должна была носить у нее музыкальный характер и влиять на органы слуха. Итак, она снова впала в то странное дремотное состояние, похожее на сон наяву, какое было у нее в первую ночь, проведенную в тюрьме. Ей чудилось, будто она слышит жалобные звуки скрипки Альберта, его выразительную игру. Иногда эта музыка звучала отчетливо и громко, словно инструмент находился тут же, в комнате, а иногда становилась еле слышной, словно доносилась откуда-то издалека. В этих чередованиях интенсивности воображаемых звуков было что-то необыкновенно мучительное. Когда песнь скрипки приближалась, Консуэло испытывала страх; когда звуки делались громче, сила их ужасала больную. Когда же звуки замирали, девушка не испытывала особого облегчения, ибо напряженное внимание, с каким она прислушивалась к этой затихающей в пространстве мелодии, доводило ее до полного изнеможения. В такие минуты ей казалось, что она уже ничего не слышит, но вот гармонический шквал возвращался и снова приносил ей озноб, смятение, и она горела как в огне, словно мощные удары фантастического смычка воспламеняли воздух и разнуздывали бурю вокруг нее.
XVI
Так как Консуэло не встревожилась по поводу своего нездоровья и почти не изменила образа жизни, она быстро поправилась, смогла снова петь по вечерам и обрела глубокий сон прежних спокойных ночей.
Однажды утром – то было двенадцатое утро ее заточения – она получила записку от господина фон Пельница, извещавшего ее, что вечером следующего дня ей предстоит выступить в театре.
“Я добился от короля позволения, – писал он, – самому заехать за вами в дворцовой карете. Если вы дадите слово не выскакивать в окошко, то, надеюсь, мне удастся даже избавить вас от конвоя и дать вам возможность появиться в театре без этой зловещей свиты. Поверьте, у вас нет более преданного друга, и я весьма сожалею о том суровом обхождении, которое вам приходится переносить, – быть может, незаслуженно”.
Порпорину несколько удивила эта внезапная дружба и чуткое внимание со стороны барона. До сих пор, ежедневно встречаясь в качестве распорядителя театра со своей примадонной, господин фон Пельниц, слывший отставным кутилой и не любивший добродетельных девиц, всегда бывал с ней весьма холоден и сух. Он даже любил подтрунивать – и притом не слишком дружелюбно – над ее безупречным поведением и сдержанностью ее манер. При дворе знали, что старый камергер – шпион короля, но Консуэло не была посвящена в дворцовые тайны и не подозревала, что можно заниматься этим гнусным ремеслом, как будто не теряя при этом уважения высшего света. Однако какое-то инстинктивное отвращение подсказывало Порпорине, что Пельниц более чем кто-либо способствовал ее несчастью. Поэтому на закате следующего дня, оказавшись с ним наедине в карете, уносившей их в Берлин, она взвешивала каждое свое слово.
– Бедная моя узница, – сказал он, – что с вами сделали! До чего свирепы ваши сторожа! Они ни за что не хотели впустить меня в крепость, ссылаясь на то, что у меня нет пропуска, и, не в упрек вам будь сказано, я мерзну здесь уже более пятнадцати минут в ожидании вас. Закутайтесь хорошенько в шубу – я привез ее, чтобы уберечь от простуды ваше горло, – и расскажите свои приключения. Что же такое произошло на последнем костюмированном бале? Все задают себе этот вопрос, и никто ничего не знает. Несколько чудаков, которые, на мой взгляд, никому не причинили вреда, внезапно исчезли словно по волшебству. Граф де Сен-Жермен – он, кажется, принадлежал к числу ваших друзей? Некий Трисмегист – по слухам, он скрывался у господина Головкина, и с ним вы, вероятно, тоже знакомы… Ведь говорят, что вы в прекрасных отношениях со всеми этими сынами дьявола…
– Эти лица арестованы? – спросила Консуэло.
– Или сбежали. По городу ходят обе версии.
– Если они так же не знают, за что их преследуют, как не знаю я, то лучше бы им не трогаться с места, а спокойно ждать доказательств своей невиновности.
– Или молодого месяца, который может изменить расположение духа монарха. Пожалуй, это будет самое верное. Мой совет – пойте сегодня как можно лучше. Это произведет на него более сильное впечатление, чем красивые слова. Как это вы, мой прелестный друг, оказались столь неловки, что ухитрились попасть в Шпандау? Никогда еще за такие пустяки, в каких обвиняют вас, король не выносил столь неучтивого приговора даме. Должно быть, вы дерзко ему отвечали и вели себя весьма воинственно. Маленькая дурочка – вот вы кто! Да какое же преступление вы совершили? Расскажите мне все, прошу вас. Держу пари, что я улажу ваши дела, и, если вы последуете моим советам, вам не придется ехать обратно в эту сырую мышеловку Шпандау – вы сегодня же будете ночевать в своей уютной квартирке в Берлине. Ну, покайтесь же мне в своих грехах. Говорят, вы были на званом ужине во дворце у принцессы Амалии и посреди ночи развлекались тем, что изображали привидение и разгуливали с метлой по коридорам, чтобы попугать фрейлин королевы. По слухам, у некоторых из этих девиц произошли преждевременные роды, а самые добродетельные произведут на свет младенцев с родимым пятном на носу в виде крошечной метлы. Говорят также, будто вам предсказывал будущее прорицатель госпожи фон Клейст, а господин де Сен-Жермен открыл вам все тайны политики Филиппа Красивого. Неужели вы настолько наивны и не понимаете, что король вместе со своей сестрой хочет посмеяться над всеми этими чудачествами – только и всего. Ведь привязанность короля к госпоже аббатисе доходит до ребячества. Ну, а предсказатели… Королю нужно узнать, берут ли они деньги за свои басни, и, если да, он предложит им покинуть страну. Вот и все. Как видите, вы сильно преувеличили важность своей роли, и, если бы вы согласились спокойно ответить на некоторые незначительные вопросы, вам не пришлось бы попасть в государственную тюрьму и так скучно провести дни карнавала.
Консуэло слушала болтовню старого царедворца, не перебивая, а когда он стал настойчиво просить ее ответить, она твердо заявила, что не понимает, о чем идет речь. Она чувствовала, что под этим шутливым и благожелательным тоном скрывается западня, и была настороже.
Тогда Пельниц переменил тактику и заговорил серьезно.
– Хорошо, – сказал он, – вы не доверяете мне, но я не сержусь. Напротив, я очень ценю вашу осторожность. Если так, мадемуазель, я буду говорить начистоту. Вижу, что на вас можно положиться и что наша тайна в верных руках. Так знайте же, синьора Порпорина, что я ваш друг в еще большей степени, чем вы можете предполагать, ибо я свой. Я принадлежу к партии принца Генриха.
– Стало быть, у принца Генриха есть партия? – спросила Порпорина, стремясь выяснить, в какую же интригу ее вовлекли.
– Не притворяйтесь, будто ничего не знаете, – возразил барон. – Эту партию сейчас сильно преследуют, но она отнюдь не унывает. Далай-лама, или, если хотите, господин маркиз, не так уж крепко сидит на престоле, чтобы его нельзя было свергнуть. Пруссия – хороший боевой конь, но не следует доводить его до крайности.
– Итак, вы участвуете в заговоре, барон? Вот уж никогда бы не поверила!
– Кто сейчас не участвует в заговорах? Наш тиран как будто окружен верными слугами, но все они дали клятву погубить его.
– Как вы легкомысленны, барон, если открываете мне подобную тайну.
– Я открыл вам ее лишь потому, что принц и принцесса уполномочили меня на это.
– О какой принцессе вы говорите?
– Вы прекрасно знаете, о какой. Не думаю, чтобы в заговоре участвовали другие принцессы!.. Разве только маркграфиня Байрейтская – ведь она недовольна своим жалким положением и сердится на короля с тех пор, как он разбранил ее за дружбу с кардиналом Флери. Это старая история, но женщины злопамятны, а маркграфиня Гильеметта обладает выдающимся умом – не правда ли?
– Я никогда не имела чести беседовать с ней.
– Но вы виделись с ней у аббатисы Кведлинбургской!
– Я была у принцессы Амалии только однажды, и единственный член королевской семьи, которого я там видела, это король.
– Ну, все равно! Так вот, принц Генрих поручил мне передать вам, что…
– В самом деле, барон? – презрительным тоном проговорила Консуэло. – Принц Генрих поручил вам что-либо передать мне?
– Сейчас вы убедитесь, что я не шучу. Он просил сообщить вам следующее: дела его отнюдь не так плохи, как говорят; никто из сообщников не предал его; Сен-Жермен уже во Франции, где пытается объединить оба заговора – наш и тот, который собирается немедленно восстановить на английском престоле Карла Эдуарда; арестован один только Трисмегист, но Сен-Жермен поможет ему бежать и вполне уверен в его молчании. Что касается вас, мадемуазель, то он заклинает вас не поддаваться угрозам маркиза, а главное, не доверяться некоторым лицам; чтобы заставить вас заговорить, они будут притворяться, будто действуют в ваших интересах. Вот почему я подверг вас сейчас небольшому испытанию. Вы вышли из него победительницей, и я скажу нашему герою, нашему храброму принцу, будущему королю, что вы одна из самых надежных защитниц его дела!
Изумленная беззастенчивой наглостью фон Пельница, Консуэло громко расхохоталась, и, когда, задетый ее презрением, барон спросил о причине столь неуместной веселости, она ответила:
– Нет, вы просто бесподобны, вы неподражаемы, господин барон!
И снова невольно рассмеялась. Она бы смеялась и под ударами палки, смеялась бы, как Николь у господина Журдена.
– Когда ваш нервический припадок пройдет, – сказал Пельниц, нимало не смутившись, – вы, может быть, соблаговолите открыть мне ваши намерения. Собираетесь ли вы предать принца? Думаете ли, что принцесса и в самом деле выдала вас королю? Считаете ли себя свободной от данных клятв? Берегитесь, мадемуазель. Быть может, вы не замедлите раскаяться в этом. Силезию мы очень скоро отдадим Марии-Терезии, которая отнюдь не отказалась от своих планов и превратится в мощную нашу союзницу. Россия и Франция, несомненно, поддержат принца Генриха – ведь госпожа де Помпадур не забыла пренебрежения Фридриха. Могучее объединение, несколько лет борьбы легко могут свергнуть с престола надменного монарха, который держится уже только на ниточке… Благосклонность нового государя обеспечит вам высокое положение. В результате – и это еще самое меньшее, что могут повлечь за собой эти события, – курфюрст Саксонский лишится польского королевства, а в Варшаве воцарится принц Генрих. Таким образом…
– Таким образом, барон, если судить по вашим словам, существует заговор, который в угоду принцу Генриху готов снова предать Европу огню и мечу? И этот принц ради удовлетворения собственного тщеславия не постыдится отдать свою родину чужеземцам? Мне трудно поверить в возможность подобных гнусностей, но, если, к несчастью, вы говорите правду, я глубоко оскорблена тем, что меня считают вашей сообщницей. Давайте прекратим эту комедию. Вот уже четверть часа, как вы с большим искусством пытаетесь заставить меня сознаться в каких-то мнимых преступлениях. Я слушала вас для того, чтобы узнать, под каким предлогом меня держат в тюрьме. Теперь мне остается понять, чем я могла заслужить ненависть, которая столь низкими способами преследует меня? Если вам угодно будет сказать мне это, я постараюсь оправдаться. Если же нет, я могу ответить на все те интересные истории, которые вы мне рассказали, лишь одно – что они очень меня удивили и что подобные проекты не вызывают во мне ни малейшего сочувствия.
– Если вы так мало осведомлены, мадемуазель, – обиженным тоном заявил Пельниц, – я поражаюсь легкомыслию принца. Как мог он поручить мне столь откровенно говорить с вами, не убедившись заранее в том, что вы одобряете его планы!
– Повторяю, барон, мне совершенно неизвестны планы принца, но я убеждена, что он не поручал вам передавать мне что бы то ни было. Простите, что я говорю вам это прямо в глаза. Я питаю уважение к вашему возрасту, но не могу не презирать ту отвратительную роль, какую вы сейчас играете передо мной.
– Нелепые женские подозрения нисколько меня не задевают, – ответил Пельниц, который уже не мог отступить и вынужден был лгать дальше. – Придет время, и вы отдадите мне должное. При том смятении, которое вызывает у человека преследование, и грустных мыслях, какие неизбежно порождает тюрьма, неудивительно, что вы вдруг лишились своей обычной проницательности и сообразительности. Когда речь идет о заговоре, надо быть готовым к подобным причудам, особенно со стороны дам. Возможно, впрочем, что вы всего лишь преданный друг Тренка и наперсница августейшей принцессы… Это тайны чересчур деликатного свойства, чтобы я стал говорить о них с вами. Сам принц Генрих смотрит на них сквозь пальцы, хотя ему небезызвестно, что единственной причиной, побудившей принцессу принять участие в заговоре, является надежда восстановить доброе имя Тренка и, быть может, выйти за него замуж.
– Об этом мне ничего не известно, господин барон, и я думаю, что, будь вы искренно преданны какой-нибудь августейшей принцессе, вы не стали бы рассказывать о ней такие странные вещи.
Стук колес по мостовой положил конец этой беседе – к великой радости барона, не знавшего, что еще придумать, чтобы выпутаться из неловкого положения. Они въехали в город. Певица прошла за кулисы и в свою уборную под охраной двух часовых, следивших за каждым ее шагом. Актеры встретили ее довольно холодно. Они любили ее, но ни у кого не было мужества открыто восстать против явной немилости короля. Все были печальны, держались принужденно, и казалось, что они охвачены страхом перед какой-то заразой. Порпорине хотелось приписать их унылое смущение не трусости, а состраданию, и она сделала вывод, что ее заточение будет долгим. Решив показать им, что не боится, она со спокойствием мужества вышла на сцену.
В эту минуту в зале произошло нечто странное. Арест Порпорины наделал в свое время много шуму, и, так как публика состояла исключительно из лиц, по своему убеждению или положению подчинявшихся королевской воле, все спрятали руки в карманы, чтобы противостоять желанию и привычке аплодировать опальной певице. Все глаза были устремлены на монарха, который, со своей стороны, обводил публику испытующим взором, как бы приказывая ей хранить глубочайшее молчание. Внезапно венок из живых цветов, брошенный неизвестно откуда, упал к ногам певицы, и несколько голосов одновременно и достаточно громко, чтобы их услышали во всех концах зала, выкрикнули слова: “Это король! Это прощение короля!” Странный возглас с быстротой молнии распространился из уст в уста, и, так как каждый счел своим долгом сделать приятное Фридриху, гром аплодисментов, какого никогда и никто не слышал в Берлине, раскатился по залу от галерки до партера. В течение нескольких минут Порпорина, растерявшаяся и смущенная столь смелым изъявлением чувств, не могла начать сцену. Изумленный король с грозным видом обернулся к зрителям, но этот вид был принят за знак согласия и одобрения. Сидевший неподалеку от него Будденброк спросил у молодого Бенды, что все это значит, а когда тот ответил, что венок был брошен из ложи короля, тоже начал аплодировать с недовольным и поистине комическим видом. Порпорине казалось, что она видит сон; король ощупывал себя, желая удостовериться, что не спит.
Каковы бы ни были причина и цель этой овации, на Консуэло она подействовала благотворно – певица превзошла самое себя, и не менее восторженные аплодисменты прерывали ее в продолжение всего первого действия. Но во время антракта недоразумение понемногу рассеялось, и лишь часть зрителей, наиболее незаметных и меньше всего пользовавшихся откровенностью придворных, продолжала упорно выражать одобрение. Наконец во время второго антракта болтуны, разгуливавшие в коридорах и в фойе, сообщили всем, что король, по-видимому, очень недоволен неразумным поведением публики, что все это с неслыханной дерзостью подстроила сама Порпорина и что каждый, кто будет дальше проявлять свои нелепые восторги, жестоко раскается. Во время третьего действия в зале стояла мертвая тишина, и, несмотря на все чудеса искусства, совершаемые примадонной, после каждой ее арии можно было бы услышать полет мухи. Зато другие певицы снискали бурные аплодисменты.
Что до Порпорины, она быстро утратила все иллюзии относительно своего успеха.
– Мой бедный друг, – сказал Кончолини, подавая ей за кулисами венок после первой сцены, – жаль, что у тебя такие опасные друзья. Они окончательно погубят тебя.
В антракте в ее уборную вошел Порпорино.
– Я предупреждал, чтобы ты не доверяла графу де Сен-Жермену, – произнес он вполголоса, – но было уже поздно. В каждой партии есть предатели. Но продолжай доверять друзьям и будь послушна голосу совести. Рука, которая тебя защищает, сильнее той, что угнетает тебя.
– Что ты хочешь этим сказать? – воскликнула Порпорина. – Разве и ты тоже…
– Я говорю, что тебя защитит Бог, – ответил Порпорино, видимо опасаясь, что их могут услышать.
И он показал на перегородку, разделявшую уборные актеров. Они были десяти футов в высоту, но между верхом и потолком оставалось все же значительное пространство, и из одной уборной было легко услышать все, что говорилось в другой.
– Я предвидел, что тебе понадобятся деньги, вот они, – сказал он еще более тихим голосом, передавая ей кошелек.
– Благодарю, – ответила Консуэло. – Тюремщик по дорогой цене продает мне съестные припасы. Если он вздумает требовать у тебя денег, не плати ему по счетам – здесь хватит надолго. Он настоящий ростовщик.
– Это пустяки, – возразил добрый и преданный Порпорино. – Я ухожу. Твое положение может ухудшиться, если кому-нибудь покажется, что у нас с тобой есть тайны.
Он выскользнул из уборной, и вскоре туда вошла госпожа фон Коччеи (Барберини). Она храбро высказала Консуэло свое сочувствие и дружбу. Маркиза д’Аржанс (Кошуа) присоединилась к ним с более чопорным видом и произнесла несколько слов тоном королевы – покровительницы несчастных. Несмотря на это, Консуэло оценила ее визит и попросила не задерживаться, так как это могло повредить положению маркиза, ее супруга.
Король спросил у Пельница:
– Ну, как? Ты расспросил ее? Нашел ты способ заставить ее заговорить?
– Скорее заставишь говорить каменную тумбу, – ответил барон.
– Намекнул ли ты ей, что я прощу все, если только она скажет мне, что именно ей известно о Женщине с метлой, и сообщит содержание ее разговора с Сен-Жерменом?
– Ее это интересует как прошлогодний снег.
– А припугнул ты ее длительным заточением?
– Нет еще. Ваше величество приказали мне действовать добром.
– Так припугни ее на обратном пути.
– Попытаюсь, но это не поможет.
– Кто же она – святая, мученица?
– Она фанатичка, одержимая, а может быть, сам черт в юбке.
– Если так, горе ей! Я брошу ее на произвол судьбы. Сезон итальянской оперы заканчивается через несколько дней. Устрой так, чтобы эта особа больше не понадобилась на сцене, и я не желаю слышать о ней до будущего года.
– Целый год! Вашему величеству не выдержать.
– Твоя голова, Пельниц, не так твердо держится у тебя на плечах, как твердо мое решение!
XVII
У Пельница было достаточно поводов досадовать на Порпорину, чтобы ухватиться за возможность отомстить ей. И тем не менее он этого не сделал: он был необыкновенно труслив и решался проявлять свою неприязнь лишь по отношению к тем, кто всецело ему подчинялся. Стоило кому-нибудь поставить его на место, как он пугался, а возможно, испытывал невольное уважение к тем, кто не поддавался его обману. Случалось даже, что он отдалялся от льстецов, потакавших его порокам, и пресмыкался перед теми, кто выказывал ему презрение. Что это было – сознание собственной слабости или воспоминание о молодости, когда он еще не был так низок? Хочется верить, что в самых развращенных душах сохраняется нечто, изобличающее лучшие инстинкты, которые подавлены и проявляются лишь тогда, когда человек страдает или когда его мучит совесть. Известно, что Пельниц в течение долгого времени ходил по пятам за принцем Генрихом, притворяясь, будто сочувствует его горестям, что он часто подстрекал его жаловаться на дурное обхождение короля, жалуясь на него сам, а потом передавал Фридриху слова принца, даже сгущая краски, чтобы еще более разжечь гнев короля. И ведь Пельниц занимался этим гнусным ремеслом исключительно из любви к искусству, ибо, в сущности, не питал ненависти к принцу. Он не питал ненависти ни к кому, кроме короля, который все более и более унижал его, не желая при этом возмещать унижения деньгами. Итак, Пельниц любил обман ради обмана. Одурачив кого-нибудь, он гордился, он торжествовал. Он получал истинное наслаждение, черня короля и заражая своим примером других. А передавая Фридриху все эти проклятия, был безмерно счастлив тем, что сам сумел их вызвать и что сумел одурачить также и своего властелина, скрыв от него то, что и он, Пельниц, насмехался над ним вместе с его врагами, выдавая им его чудачества, его смешные стороны, его пороки. Таким образом, он обманывал каждую из сторон, и эта жизнь, полная интриг, это умение разжечь ненависть, не навлекая ее на себя, – все это имело для него неизъяснимую тайную прелесть.
Однако в конце концов принц Генрих заметил, что всякий раз, как он делился с услужливым Пельницем своими обидами, через несколько часов король начинал разговаривать с ним еще более раздраженным и сердитым тоном, чем обычно. Стоило ему пожаловаться Пельницу на то, что его целые сутки держат под арестом, как на следующий день срок удваивался. Этот принц, откровенный и храбрый, настолько же доверчивый, насколько подозрителен был Фридрих, наконец прозрел и понял, что барон – низкий человек. Не умея действовать осторожно, он прямо высказал ему свое негодование, и с этих пор Пельниц, согнувшись перед ним до земли, перестал ему вредить. Казалось даже, что он от всего сердца полюбил принца, насколько вообще способен был любить. Умиляясь, он говорил о Генрихе с таким восхищением, и уважение его было, по-видимому, столь искренним, что все поражались, находя подобные чувства странными, даже необъяснимыми со стороны этого человека.
Дело в том, что Пельниц, считая принца в тысячу раз великодушнее и снисходительнее Фридриха, предпочел бы служить Генриху. Так же, как король, он смутно угадывал, что принц окружен таинственной атмосферой заговора, и жаждал держать все нити в своих руках, чтобы знать, могут ли заговорщики рассчитывать на успех, и вовремя присоединиться к ним. Вот почему он расспрашивал Консуэло о ее взглядах и убеждениях – ему хотелось разузнать кое-что для самого себя. Если бы она открыла ему то немногое, что было ей известно, он не передал бы этого королю – разве только тот дал бы ему большую сумму денег. Но Фридрих был чересчур скуп, чтобы иметь под своим началом крупных негодяев.
Какую-то долю этой тайны Пельниц вырвал у Сен-Жермена. Он так горячо и так убежденно поносил перед графом короля, что даже этот ловкий авантюрист потерял обычную осторожность. Заметим в скобках, что этот авантюрист был не лишен безрассудного пыла, что, будучи во многих случаях шарлатаном и даже лицемером, он в то же время обладал фанатической убежденностью, заставлявшей его совершать немало противоречивых и непоследовательных поступков.
Отвозя певицу в крепость, Пельниц, уставший от всеобщего презрения и уже забывший о презрении самой Консуэло, повел себя с ней крайне наивно. Без всяких просьб с ее стороны он сознался, что ничего не знает и что все то, что он ей наговорил о планах принца в отношении иностранных держав, было лишь сплетнями, основанными на странном поведении принца и на тайных сношениях его и его сестры с разными подозрительными лицами.
– Эти сплетни не делают вам чести, барон, – ответила Консуэло, – и, пожалуй, не стоит похваляться ими.
– Сплетни исходят не от меня, – спокойно возразил Пельниц, – они зародились в воображении короля, нашего властелина, а он становится болезненным и печальным, как только в его мозг закрадывается подозрение. Правда, я выдал предположения за достоверные факты, но этот способ настолько освящен обычаями двора и наукой дипломатов, что вы просто педантка, если он шокирует вас. К тому же я научился этому от королей. Меня воспитали они, и всеми моими пороками я обязан отцу и сыну, двум прусским монархам, которым я имел честь служить. Защищать ложь, чтобы узнать правду! Фридрих никогда не действовал иначе, а его считают великим человеком – вот что значит быть знаменитым. Я же повторяю его ошибки, и меня считают негодяем – ну не предрассудок ли это?
Пельниц долго мучил Консуэло, расспрашивая, каковы были ее отношения с принцем, с аббатисой, с Тренком, с авантюристами Сен-Жерменом и Трисмегистом, а также с множеством других, по его словам, весьма важных лиц, замешанных в таинственном заговоре. Он простодушно признался ей, что, если бы эта интрига оказалась более или менее надежной, он примкнул бы к ней без колебаний. Консуэло поняла, что сейчас он наконец заговорил чистосердечно, но, так как она и в самом деле ничего не знала, ее упорное нежелание рассказать что-либо было с ее стороны не такой уж заслугой.
Когда Консуэло вместе с ее мнимой тайной скрылась за воротами крепости, Пельниц стал размышлять, как вести себя с ней в дальнейшем, и в конце концов, надеясь, что, быть может, она все-таки откроется ему, если с его помощью вернется в Берлин, решил обелить ее в глазах короля. Но не успел он заговорить о ней на следующий день, как король перебил его:
– Ну, в чем она созналась?
– Ни в чем, государь.
– В таком случае оставьте меня в покое. Я уже запретил вам говорить о ней.
– Государь, она ничего не знает.
– Тем хуже для нее! Впредь я запрещаю вам произносить при мне ее имя.
Этот приказ был произнесен тоном, не допускающим возражений. Разумеется, Фридрих страдал, думая о Порпорине. В глубине его сердца и совести была маленькая, но очень болезненная точка, которая ныла, как ноет палец, в котором сидит заноза. Чтобы избавиться от этого тягостного ощущения, он принял решение окончательно забыть его причину, что и удалось ему без особого труда. Не прошло недели, как благодаря своему могучему, истинно королевскому складу характера и рабскому подчинению окружающих он уже забыл о существовании Консуэло. Между тем несчастная по-прежнему томилась в Шпандау. Театральный сезон закончился, и у нее забрали клавесин. Король позаботился об этом в тот самый вечер, когда зрители осыпали певицу аплодисментами, думая, что это доставит ему удовольствие. Принц Генрих то и дело попадал на гауптвахту. Аббатиса была серьезно больна: король имел жестокость уверить ее, будто Тренк пойман и снова брошен в темницу. Трисмегист и Сен-Жермен действительно исчезли, и Женщина с метлой перестала посещать дворец. То, что предвещало ее появление, по-видимому, подтвердилось. Самый юный из королевских братьев скончался от истощения, наступившего в результате преждевременных недугов.
К этим семейным горестям добавился и окончательный разрыв короля с Вольтером. Почти все биографы утверждают, что в этой постоянной борьбе роль Вольтера оказалась более почетной. Однако, вникнув глубже в отчеты о процессе, начинаешь понимать, что обе стороны были не на высоте и что, пожалуй, Фридрих вел себя чуть достойнее. Более хладнокровный, более жестокий, более эгоистичный, чем Вольтер, Фридрих не знал ни зависти, ни ненависти, а эти-то жгучие, но мелочные страсти и лишали Вольтера тех гордости и значительности, хотя бы даже показных, какими умел блеснуть Фридрих. Среди прочих неприятных размолвок, которые капля за каплей подготовляли взрыв, была одна, в которой имя Консуэло не упоминалось, но которая отягчила приговор, обрекший ее на забвение. Как-то вечером д’Аржанс читал Фридриху парижские газеты в присутствии Вольтера. В них сообщалось о происшествии с мадемуазель Клерон. В середине спектакля какой-то далеко сидевший зритель крикнул ей: “Погромче!”, на что она по-королевски ответила: “А вы потише!”, и, вопреки приказанию извиниться перед публикой, горделиво и с достоинством довела роль до конца, после чего была отправлена в Бастилию. Газеты добавляли, что это происшествие не лишает зрителей мадемуазель Клерон, ибо во время заключения ее будут под конвоем привозить из Бастилии в театр, где она будет играть Федру или Химену, а потом снова отвозить в тюрьму – и так до истечения срока наказания, который, как все предполагали и надеялись, не мог длиться долго.