Глава1. случайно воплотившись. каллист (уэр)
Я начну свой рассказ с иностранцев, ставших православными священниками и богословами. Начну с необычайной книги английского епископа русской православной Церкви Каллиста (в быту Уэра) (род. в 1934). Начну с рассказа о том, как он пришел в Православие, помещенного им в книгу «Внутреннее царство». Это как раз такой рассказ о внутреннем пути и действительных переживаниях, испытанных самим христианином, какой бы хотелось получить от русских священников, вроде отца Бориса из села Селихова.
Книга начинается с пронзительного рассказа о том, как православная душа, случайно воплотившись в английского парня, летним субботним днем 1952 года вспомнила свое предназначение. Она называется «Отсутствие и присутствие».
«Я шел по Букингем Пэлэс Роуд, что неподалеку от станции метро «Виктория» (это самый центр Лондона), мимо большой, обветшавшей готической церкви XIX века, которой раньше не замечал. Никаких опознавательных знаков на ней не было (общественные связи всегда были слабой стороной Православия на Западе!), если не считать медной таблички, на которой значилось: "Русская Церковь".
Когда я вошел в храм св. Филиппа – так называлась церковь, – в первую минуту мне показалось, что он совершенно пуст. Снаружи, на улице, ярко светило солнце, но внутри было прохладно и темно, как в пещере. Когда же глаза привыкли к полумраку, первое, что я заметил, было именно отсутствие– ни скамеек, ни расставленных аккуратными рядами стульев, лишь пустой гладкий пол.
Вскоре я увидел, что церковь не совсем пуста. В центральном и боковых нефах стояло несколько прихожан, в основном, пожилых. На стенах висели иконы, перед ними тускло мерцали лампадки, а на восточной стороне горели свечи перед иконостасом. Пел хор, хотя видно его не было. Через некоторое время из алтаря вышел диакон и обошел церковь; он кадия иконы и людей. Я заметил, что его облачение старо и изношено.
И вдруг первое впечатление отсутствия сменилось поразительным ощущением присутствия. Я почувствовал, что церковь вовсе не пуста, напротив, со всех сторон меня окружало бесчисленное множество молящихся. Я интуитивно осознавал, что мы, видимое собрание, – часть намного большего целого и, когда мы молимся, участвуем в действие, намного превосходящем наши молитвы – во всеобщем, всеохватном празднестве, в котором соединяются время и вечность, мир дольний и мир горний.
Годы спустя с радостным чувством узнавания читал я в "Повести временных лет" историю обращения св. Владимира. Вернувшись в Киев, русские послы рассказывали князю о Божественной Литургии, на которой они присутствовали в Константинополе: "И не вемы, на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо на земли такого вида ли красоты такоя, и недоумеем бо сказати; токмо товалы, яко онеде бо Бог с человеки пребывает… Мы убо не можем забыты красоты тоя". Поразительно, но совершенно то же чувствовал я на всенощной вхраме св. Филиппа на Букингем Пэлэс Роуд» (Каллист, с. 9–10).
Но воспоминание пришло к нему чуть позже, когда он снова столкнулся с привычным миром, который теперь был чужим.
«Я вышел из церкви до окончания службы. Больше всего меня потрясли две вещи. Во‑первых, невозможно было сказать, сколько времени я провел в храме – двадцать минут или два часа: время там значения не имело. Во‑вторых, стоило мне ступить на тротуар, как на меня громадной волной накатился рев города. Он должен был доноситься сквозь стены храма, но, находясь внутри, я его не замечал; там я пребывал в мире, более реальном – я готов был сказать: более ощутимом, – чем Лондон двадцатого столетия, в который я вдруг вернулся.
На той всенощной служили на церковнославянском языке, так что умом я не понял ни слова. И тем не менее, выйдя из храма, я сказал себе с полной убежденностью: "Вот откуда я родом; я вернулся домой"» (Там же, с. 11).
Возможно, так же вспоминали себя католиками или буддистами те русские люди, которые переходили в унию или уезжают сейчас в Тибет. Это неважно, важно вспомнить себя и познать. А на это нужна решимость и силы. И еще больше, чем сам рассказ о прозрении, меня поражает рассказ Уэра о том, как вели его к приятию Православия священники там, на Западе.
Понятно, что близкие люди отговаривали его менять веру, поскольку он родился в Англиканской Церкви. Зачем‑то же это было дано?!
«Однако куда более неожиданным оказалось то, что большинство православных, к которым я обращался за советом, тоже не слишком одобряли мое намерение. Они честно и прямо – и за это я им до сих пор благодарен – говорили мне об исторических недостатках Православной Церкви и об особых трудностях ее отношений с Западом. В реальном Православии, предостерегали они меня, очень многое слишком далеко от "неба на земле"!
Когда я обратился к викарному епископу, служившему в кафедральном соборе Греческой православной церкви в Лондоне, Иакову (Вирвосу) Апамейскому, он долго и благожелательно со мной беседовал, но посоветовал оставаться в лоне Англиканской Церкви, в которой я воспитан. Такой же совет дал мне русский священник в Париже.
Тогда это меня поразило. Когда я стал читать о Православной Церкви, то почти сразу обнаружил, что она считает себя не одной из многих возможных «деноминаций», но истинной Христовой Церковью на земле. Дело, однако, выглядело так, будто сами православные говорили мне: "Да, действительно, Православие – единственная истинная Церковь, но у вас нет никаких оснований присоединяться к ней. Она для восточных народов – греков, русских и прочих". Причастность спасительной истине ставилась в прямую зависимость от случайностей рождения и географии.
Теперь я лучше понимаю, почему владыка Иаков так говорил со мной» (Там же, с. 12–13).
Я опущу все политические цели, которые преследовала тогда Православная Церковь, надеявшаяся объединиться с Англиканской. Я сразу перейду к главному для меня, к тому, без чего невозможно и самопознание:
«Владыка руководствовался еще и пастырскими соображениями. В то время в греческих приходах богослужения по‑английски не совершались, и немногие священники знали еще какой‑нибудь язык, кроме греческого. Не имея возможности полноценно окормлять англичанина, он не хотел принимать его под свой омофор, в чем оказался совершенно прав, так как принять новообращенного и больше никак не заботиться о нем было бы непростительной безответственностью со стороны священника. <…>
Кроме того, как я теперь думаю, владыка Иаков меня испытывал. Видя мое рвение, он хотел, чтобы я тщательно взвесил все аргументы в пользу противоположного решения. Он знал: если мое намерение серьезно, я обязательно к нему вернусь. Так и произошло» (Там же, с. 14).
Вот это всегда останется общим для любых человеческих свершений. Ты должен набрать для них силу и сам отвечать за свой путь. И при этом ты должен помогать новичку. Почему все так неравномерно – идти, полагаясь только на свою силу, но помогать слабым – я не знаю. Но даже в самопознании постоянно присутствует необходимость создавать препятствия на пути избравших этот путь. Лучше сразу распрощаться с талантливым человеком, которому все дается легко, и возиться с тем, кому трудно, но он упорен…
Даже эти мои книги – такое препятствие, ведь их надо прочитать, а это испытание. Епископ Каллист выдержал свои испытания, точнее, он их прошел, и значит, у него есть путь. И теперь, говоря о каких‑то вещах, о которых говорят многие, он не просто пересказывает чужие слова и мысли, он описывает свой путь в постижении этих истин. В целом он может и ошибаться, но не в описании той части пути, которая им действительно пройдена. Я доверяю ему. Поэтому я тщательно выберу его мысли о душе.
В сущности, в этой книге они все собраны в главе «Тайна смерти и воскресения». Я пройду этот участок пути вместе с Каллистом. Тем более, что он и сам говорит здесь о пути.
«Суть трезвого подхода, который нужно сохранять по отношению к смерти, прекрасно выразил сирийский святой VII века преподобный Исаак Сирин: "Приготовь сердце свое к уходу. Если ты мудр, ожидай его всякий день. Каждый день говори себе: "Вот, пришедший за мною уже у дверей. Для чего же пребывать в бездействии? Ухожу навеки. Вернуться уже не смогу". С этой мыслью отходи ко сну каждую ночь и обдумывай ее весь день. И когда наступит час ухода, встреть его с радостью и скажи: "Приди с миром. Я знал, что ты придешь, и я ничего не забыл из того, что может пригодиться в пути"» (Там же, с. 41).
Надо напомнить: первые христиане смотрели на день своей смерти как на день рождения. Да и вообще для православного существует три дня рождения: от матери, от крещения, и от смерти. Но это можно считать рождением себя как души, свободной от тела.
Однако Христианство после споров с Оригеном боится такого подхода, потому что он ведет в язычество платонизма. Поэтому Церковь сегодня придерживается иного взгляда на отношения души и тела. Этот взгляд и излагает Каллист, как взгляд, свойственный древним евреям, которые, судя по Библии, не знали самостоятельной жизни души.
«Бог сотворил нас не для того, чтобы мы умирали, но чтобы жили. Более того, он сотворил нас как неделимое целое. С иудейской и христианской точек зрения человеческую личность следует описывать только в категориях целостности (holistik ): мы не душа, временно заключенная в тело и стремящаяся покинуть эту тюрьму, но единое целое, включающее и тело и душу… Разделяя тело и душу, смерть тем самым насильственно разрушает единство нашего человеческого естества» (Там же, с. 45–46).
Как видите, это противостояние платонизму, заставляющее христианских богословов сбегать в софизмы и словесные игры, при этом не в состоянии скрыть то, что они отчетливо видят душу отдельной от тела. А все эти «иудейские и христианские точки зрения» сводятся всего лишь к условности, договору: так следует описывать личность!
Описывать мы можем и так, но что в действительности? Смерть все‑таки исторгает душу из тела, и душа продолжает жить. Все остальное – лишь доктрина, как говорится. Договор о том, как видят мир все наши. А вот естественно то, что душа и тело могут быть разделены, естественно, потому что создано так Богом.
«Для нас, людей, было бы ужасно и невыносимо жить без конца в этом падшем мире, навсегда связанном с порочным кругом суеты и греха. И Бог дал нам выход. Он разделяет союз души и тела, чтобы затем воссоздать его заново, воссоединить в воскресении телесном в последний день и таким образом привести к полноте жизни» (Там же, с. 46–47).
Тело это, в котором предполагается нам воскреснуть в день Великого Суда, тоже предмет изрядных споров и часто понимается как духовно‑плотское. То есть отнюдь не то же самое, что есть у меня сейчас. Да и какое именно тело мне надо дать: то, что будет в миг умирания? Любопытный мир получится тогда при воскресении тел. А если не его, то какое? Тело новорожденного? Или юное тело? В каком возрасте и состоянии?
Что‑то тут не все клеится у христианских учителей, хотя это означает вовсе не ложность самого учения, а то, что многого они в нем не поняли и объяснить не могут. И это чувствуется даже у таких искренне верующих, как Каллист. Именно у него противоречия в учении звучат особенно болезненно, потому что при этом невозможно сомневаться, что главное он действительно чувствует.
Борьба с платонизмом создала слишком много противоречий, которые приходится обходить, создавая сложности. Сложности плодят неясности и предписания, которые нельзя понять, поскольку необходимо просто исполнять, чтобы тебя не объявили чужим. Но это очевидные помехи. И все они не случайны. Все они являются заплатами здравого смысла, прикрывающими какие‑то древние споры, в которых ни одна из сторон не смогла с очевидностью доказать свою правоту. Но при этом обе они чуяли какую‑то истину. Потому и спорили.
Вот, к примеру, как Каллист рассказывает о христианском запрете на общение с душами умерших через медиумов. Вначале этот запрет непонятен, но потом вдруг становится ясно: зачем ты лезешь общаться с тем, что не знаешь, чему не обучен, просто не видишь и не понимаешь?! Откуда может у тебя быть уверенность, что это именно то, за что себя выдает? И что движет тобой, кроме тщеславия?
«Наконец, смерть есть разлука, которая не разлучает. К этому смыслу православная традиция относится с огромным вниманием. Живые и умершие– это члены одной семьи…
Как поддерживать это непрестанное общение? Есть ложный путь, привлекающий некоторых, но православная традиция считает его абсолютно неприемлемым. Общение между живыми и умершими ни в коем случае не следует поддерживать при помощи спиритизма или некромантии. В подлинном христианстве нет места для общения с умершими с помощью, например, медиума. Подобные попытки очень опасны, так как ввергают прибегающих к ним во власть демонических сил. Спиритизм к тому же – выражение беззаконного любопытства, вроде попытки заглянуть в замочную скважину…
Из жизни святых мы знаем, что иногда умерший непосредственно общается с живыми во снах или видениях. Но с нашей стороны не должно быть попыток навязывать подобные контакты. Любые способы манипулирования умершими противны христианской совести. Общение наше с умершими происходит не на душевном, а на духовном уровне, и место, где мы встречаем друг друга – не гостиная, а храм при совершении Евхаристии. Единственным законным основанием этого общения служит молитва» (Там же, с. 50).
Все это однозначно отзывается в душе: общение с умершими должно происходить не на душевном уровне, а на духовном…
Но вдруг рождаются смущающие ум вопросы: а что такое духовный уровень общения? Молитва? Почему она? Потому что так считает Церковь? А вот протестанты отказались от попа и церкви как посредников в духовном общении. Нет ли навязывания каких‑то образцов и в этом предписании молитвы и только молитвы. Хорошо молиться, когда ты действительно ощущаешь, что через нее идет духовное общение с теми, с кем ты не хотел расставаться. А как быть тем, с кем ушедший уже общается душой?
Выкидывать его из жизни и гнать как злого духа? Но ведь он же зачем‑то пришел? А если это не он, а кто‑то под его видом, что делать тогда? Бежать к батюшке, который страдает запором и знает только того злого духа, который мешает ему вести службу? А что наши попы знают об этом общении? Да и о духовности они, как и вожди интеллигенции, предпочитают говорить без души. Теперь, кстати, понятно, почему они всюду выкидывали душу, предпочитая сразу сбегать к разговору о духе: так безопаснее, а то с этими душами можно ввалиться в неприятности!
Церковь христианская, когда‑то отнюдь не столь благостная, как сейчас, безжалостно вырезала своих конкурентов в прямом экономическом и политическом смысле этого слова. Просто уничтожала всех тех, кто помогал людям общаться с душами их умерших предков. И обещала обеспечить это общение во всех необходимых случаях, якобы лучше зная, как с ними надо общаться. В итоге, человечество утеряло знания об этой части мира, а приобрело лишь молитву, в которой можно спрятаться от действительности.
А жизнь сложнее, гораздо сложнее, чем успели описать плохо знавшие ее теоретики раннего христианства. Да и как может знать жизнь человек, который с юности ее избегает и прячется в скиту или монастыре?! Сейчас достаточно взглянуть на этих монахов, зачем‑то выставляющих себя на всеобщий позор в телевизионных передачах. Когда они начинают изрыгать слова, переполненные ненавистью по отношению к плотской любви, утверждая при этом, что имеют право судить об этой неведомой им части мира, потому что у них был опыт онанизма… доверие к мнению «святых отцов» падает. Возможно, они разбираются в своем деле, но судить о жизни обычного человека, да и поучать его, они не имеют права.
Вот и большая часть христианского учения о душе, как это ни странно, не является прозрениями истины, хотя мы доверчиво считаем, что христианство по праву присвоило себе эту отрасль знаний. Все это, по преимуществу, теоретические философствования. И единственный опыт общения с душами, которым сейчас не обладает обычный человек в такой же мере, как священник, это проводы умирающих. Вот о чем бы я хотел почитать наших священников, но именно об этом они молчат, будто именно здесь сказанное ими будет разрушительно для догматического учения…
Ладно, философия, так философия. Лишь бы отзывалась и была красивой. У Каллиста есть такое место, которое меня восхищает и дает подсказки. Оно как раз относится к искусству очищения, хотя это искусство вряд ли понятное для человека естественнонаучного. Это очищение от чужих духов. Но пойду просто вслед за епископом Каллистом. Начало этого рассуждения, в общем‑то, противоречиво.
«Остается вопрос, неразрешимый для современного знания, но который часто задают. Мы говорили, что человеческая личность изначально была создана Богом как нераздельное единство души и тела, и мы ждем – по ту сторону разделения с физической смертью – их объединения в последний день» (Там же, с. 54).
Противоречие это в словах о нераздельности души и тела. Душа, даже по Библии, обретается человеком после того, как создано тело. Значит, тело изначально существует без души и может ее обрести по воле Бога. А может и не обрести. Раз душа вдыхается в тело, значит, все остальное – это попытка навязать какое‑то понимание или мировоззрение. Но она по‑своему оправданна. Ведь в Библии сказано, что Бог вдохнул в тело свой дух, и «стал человек душою живою» (Быт. 2:7).
Иными словами, исходно Библия не видит вообще никакой иной души, кроме самого человека в целом. И с этим согласен и русский язык, в котором есть выражения вроде: душегуб. Душегуб – это убийца, а вовсе не охотник на души. Так что вопрос о том, что считать душою, очень сложен. И поэтому Каллист предельно точен, когда вставляет уточнение: мы говорили, что человеческая личность была создана как единство души и тела. Да, мы говорили. Это бесспорно. При этом сама же Библия исходно поддерживает и то, что тело умрет, а душа пойдет либо в ад, либо в рай.
Значит, противоречие есть, и оно лишь обойдено, но не снято. И это так очевидно, что хочется помочь несчастным богословам и сказать: да ладно, ну ее, эту душу. Ну, в единстве с телом…
Но противоречие это оказывается не единственным, потому что вслед за ним возникает тот самый вопрос о телесном воскрешении, который уже обсуждался чуть выше. И вот тут Каллист, ссылаясь на Григория Нисского, приводит прекрасное решение, которое вызывает у меня восхищение. К тому же оно позволяет и на душу взглянуть с большим пониманием.
«Будет воскресшее тело тем же самым или новым?
Возможно, ответ таков: тело будет и тем же самым, и другим. Христиане порой представляют воскресение плоти несколько упрощенно и узко. Они предполагают, что составляющие тела материальные элементы, которые были разделены смертью и распались, будут неким образом собраны в день Последнего суда, так что восстановленное тело будет содержать те же элементы материи, что и прежде.
Но те, кто утверждает связь между нынешним телом и нашим телом в последний день, не столь буквально смотрят на вещи. Святой Григорий Нисский, например, в книгах "О сотворении человека " и "О душе и воскресении" предлагает более осмотрительный символический подход.
Душа, согласно его учению, сообщает телу определенную форму (eidos), она запечатлевается в плоти особым оттиском или печатью, поставленной не снаружи, а изнутри. Именно этот отпечаток отражает характер, или внутреннее духовное состояние личности. На протяжении нашей земной жизни физические составляющие нашего тела меняются множество раз; но поскольку форма, запечатленная душой, сохраняется во всех физических преобразованиях, мы можем утверждать, что наше тело остается тем же» (Там же, с. 54–55).
Мне, в общем‑то, безразлично это учение о воскрешении. Оно – предмет веры. И уж если оно будет, то от меня ничего не зависит. Но вот что касается взаимоотношения души с телом, я пока не нашел более правдоподобного объяснения того, как душа строит тело по несомому ею образу, который, кстати, может быть и Образом Божиим.
И вот из этого делается Каллистом переход к духовной жизни. Тело, которое воссоздано по печати, а не по вещественным элементам, и которое то же самое лишь потому, что та же самая духовная печать его растит, это уже не совсем плотское тело. Плоть лишь наполняет его, делает плотным.
«Пусть тело останется по воскресении таким же, но оно будет и другим. Апостол Павел говорит: "Сеется тело душевное, восстает тело духовное" (1 Кор 15, 44). «Духовное» здесь не означает «нематериальное». Воскресшее тело будет одновременно и телом материальным, но при этом оно будет преобразовано мощью и славой духа, и потому освобождено от всех ограничений материальности, какие нам знакомы теперь. Материальный мир, в том числе и наши материальные тела, мы знаем пока лишь в падшем состоянии; и наше воображение не способно представить свойства, которыми в не знающем падения мире будет обладать материя.
Мы можем лишь слабо угадывать особые свойства прозрачности и жизненности, легкости и восприимчивости, которыми будет наделено наше воскресшее тело – одновременно материальное и духовное – в грядущем веке.
Святой Ефрем Сирин пишет: "Взгляни на человека, в котором обитал легион всяческих бесов; об их местонахождении не знали, поскольку состав их рати тоньше и легче, чем сама душа. Вся эта рать пребывала в одном теле. Но в сто раз тоньше и легче плоть праведника, которая восстанет в день воскресения. Она подобна мысли, способной расти и распространяться по своей воле или собираться и сосредотачиваться. Сосредотачивается она в одном месте, распространяется– повсюду… Насколько же тонки в раю духовные существа, если даже мысли не могут коснуться их!"» (Там же, с. 56).
Вряд ли, даже при всей своей святости, Ефрем Сирин мог знать, что будет после Воскресения. Он мог взять эти образы только из наблюдений над собой, своими мыслями и духами, которых обнаруживал в себе, пока шел к святости и очищался. Именно ощущение собственного несовершенства, которое тем отчетливее, чем дальше продвинулся человек в святости, просто потому, что возрастает и чувствительность, показывало ему, что то, что приходит к нему во время духовных прорывов, многократно тоньше его собственного состояния.
Но это дает надежду, потому что ясно показывает: человек может менять свое естество, он может утончать его очищением хотя бы до таких состояний, чтобы отчетливо различать и духов, и божественное присутствие.